Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2007
Между небом и землей
Л.И. Сараскина Достоевский в созвучиях и сопряжениях: (от Пушкина до Солженицына). — М.: Русский путь, 2006.
Когда читаешь новую книгу коллеги, которого уважаешь и любишь (как соратника), но с которым находишься в многолетнем творческом споре, то вольно или невольно ищешь и находишь прежде всего главенствующую идею, которая и лежит в основе ваших споров. В данном случае речь идет вот о чем. В христианстве издавна существовало разделение на тех, кто во главу угла ставил милосердие и сострадание ближнему, понимание его боли, заботу об облегчении его земного существования, — и тех, кто главным считал спасение души во время краткосрочного нашего земного странствия, полагая, что искоренять надо первопричину страдания — грех. Сопрягать оба этих пути удавалось лишь святым, а крайности приводили к безрелигиозному гуманизму в первом случае и религиозному фанатизму во втором. Не возьмусь оценивать личное поведение наше с точки зрения вышеизложенных принципов (хотя в случае с героиней данной рецензии ее жизненный облик вполне совпадает с тем “образом автора”, что встает со страниц ее замечательных книг). Но в изучении Достоевского, в постижении его духовного наследия, в освещении этим светом нашей нелегкой жизни (что является главной задачей достоевистики, что бы ни говорили сторонники “чистой” науки) Л.И. Сараскина всегда верна своему принципу: человек, его боль, его страсти и отчаянное противостояние им, его хрупкое личное бытие на ветру веков, его тайная надежда на любовь и понимание ближних — вот самое важное для нее в Достоевском.
Хотя данная монография посвящена в первую очередь философско-политическому осмыслению слова Достоевского, месту писателя в истории русской литературы и русской мысли, “главенствующая идея” ее (говоря словами самого Ф.М.) видна с первых строк: “мир Достоевского жаждет правды и справедливости не когда-нибудь потом, в иной жизни, а здесь, в реальном человеческом и земном измерении <…> Но ведь в Священном Писании нет ни единого упоминания о счастье в земной жизни человека. Ни разу не употреблено слово “счастье” — ни в Евангелии, ни в Посланиях апостолов. Ничего не говорится <…> и о всечеловечности или всемирности — столь дорогих для Достоевского понятиях. <…> Мысль Достоевского напряженно билась между утверждением земли во имя земного счастья человека и отрицанием земли во имя бесконечности человека”. Здесь уже хочется поспорить, но пока не буду. А скажу лучше о том захватывающем интересе, с которым читал первый раздел книги — “Родное и вселенское: формула равновесия”, где речь идет об эстетических и политических спорах, сотрясавших русское общество во второй половине ХIХ века, и о роли в них Достоевского. Уже немало написано о полемике Достоевского с Катковым по поводу “нецеломудренности” “Египетских ночей” Пушкина, но Л.И. “протягивает” историю этого спора до публикации “Преступления и наказания” и “Бесов” в “Русском вестнике” и редакторского вмешательства Каткова в ключевые сцены этих романов — чтения Евангелия Соней Раскольникову и главу “У Тихона”, сопоставляя требования главного редактора “Русского вестника” с советами архиерея Тихона Ставрогину, — и это придает новое измерение известной истории и заставляет о многом задуматься, независимо от того, согласны мы с ее трактовкой или нет.
Многолетний опыт постижения романа “Бесы” в контексте нашей истории последних полутора веков позволяет автору обосновать и свой резко нетрадиционный взгляд на полемику Достоевского с Герценом, по-новому взглянув на деятельность людей, умеющих красиво говорить и писать, громогласно заявлять о своей заботе о родном народе, но при этом комфортабельно жить за границей, призывать к кровавым переворотам в собственном отечестве и идти на союзы с врагами этого отечества. Меткое и точное сопоставление собравшихся в Лондоне у Герцена “соратников” с кружком Верховенского-старшего в “Бесах” тем действеннее, что Л.И. даже не скрывает своей чисто человеческой симпатии к Герцену, “искреннему, порою лиричному” стилю “Былого и дум”. Но ““высший долг пропаганды” совершает с мемуарами злую шутку: задуманные как партийная похвала, тексты Герцена прочитываются совершенно не так, как на это рассчитывал автор”. И показывает, вместе с философом Г. Гачевым, приверженность Герцена — западника! — традиционному русскому менталитету: разделению мира на “мы” и “они”. Но самым ценным в этой части книги было для меня подробно аргументированные, со ссылками на многочисленные источники (как это и всегда бывает у Сараскиной) доказательства тесного сотрудничества петрашевцев (точнее, наиболее активных, ведущих деятелей этого общества) с польским эмигрантским движением. “Дело петрашевцев” всегда казалось мне загадочным: приговорить к смертной казни двадцать одного человека только за вольнодумные разговоры, чтение письма Белинского Гоголю и иных неподцензурных сочинений (как известно, замысел создать подпольную типографию был скрыт от следствия) — на дворе ведь не 1937 год (!), таинственное исчезновение большей части следственного дела… Работа Сараскиной не разрешает всех загадок, но позволяет взглянуть на все с новой точки зрения. Думается, история еще готовит нам открытия в этом “Деле”. Весьма плодотворен оказывается под пером нашего автора (счастливо сочетающей таланты вдумчивого литературоведа и страстного публициста) анализ чрезвычайно актуального для нашего времени цикла статей Достоевского по “Восточному вопросу” в свете происходящего сейчас социального, национального, политического переустройства России и Европы. Начинается анализ с Крымской войны, “в которой против России единым фронтом выступили едва ли не все европейские государства”. Опираясь опять-таки на малоизвестные или вовсе забытые архивные источники, Сараскина выявляет (или, скажем так, напоминает нам) подлинные причины этой войны и цели воевавших сторон. А главное, показывает, что в самой России эта война поставила перед всеми мыслящими людьми вопрос: “Европа ли Россия?” — то есть принадлежит Россия Европе или это особая цивилизация, обреченная на вечное противостояние с западными соседями (в том числе и со славянским миром). От ответа на этот вопрос зависели (и зависят) не только жизненные и творческие судьбы ведущих российских политических деятелей, философов, писателей, но и судьба всей страны. Достоевский же никогда не забывал о главном призвании России — всеслужении человечеству, о том, что (эти великие слова его не часто, к сожалению, цитируются даже сейчас, когда цитаты из него стараются приводить по всякому поводу и без повода): “У нас, у русских, две Родины — наша Русь и Европа”, “для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия”.
Второй раздел книги, “Скрещенье судеб: темы и вариации”, — более специально-литературоведческого характера: выявляются прототипы романа “Бесы”, прослежена творческая история романа “Игрок” в соотношении с историей избавления самого Достоевского от роковой “рулеточной” страсти, сопоставлены “Жертва вечерняя” Боборыкина и рассказ Достоевского “Бобок”. Но завершающая этот раздел глава “”Подлый ум” между верой и безверием (Метафизика противостояния в “Братьях Карамазовых”)” требует того, чтобы сказать несколько слов даже в такой небольшой рецензии. Центральная, как утверждается здесь, тема последнего романа Достоевского — “недоверие к вере другого”, тотальное разобщение людей; антитеза “веры, сопряженной с необразованностью, и образования, сопряженного с неверием”, предстает как “проблема будущего России”. Сараскина, вслед за Н. Лосским и Г. Померанцем (с которыми, думаю, расходится по большинству других пунктов в понимании Достоевского), обращаясь к вопросу, мучающему Ставрогина и сформулированному в черновиках к “Бесам” так: “…можно ли веровать, быв цивилизованным?” (то есть можно ли веровать просвещенному, образованному человеку?), приписывает его мысль о том, что с развитием просвещения вся сила Православия в России, скорее всего, рухнет, — самому Достоевскому. Между тем не был ли Достоевский одним из просвещеннейших людей своего времени? И не была ли в то же время его вера (именно как закаленная “в горниле сомнений”) одной из глубочайших в мире? Но Сараскина считает, что это опасение Достоевского и оправдалось: “…вся сила России “Братьев Карамазовых” <…> оказалась не вечной, а временной”. В результате самый светлый, на мой взгляд, роман Достоевского, его “осанна” (как он сам считал), оказывается реквиемом. Но разве ХХ век и начало ХХI не доказали невиданную силу и стойкость России, отнюдь не временную?
Разговор о “Братьях Карамазовых” продолжается в главе об учении Н.Ф. Федорова “в контексте убийства Ф.П. Карамазова”. “В начале ХХ века, — пишет Сараскина, — Россию тащили в разные стороны, общество не то что не хотело делать вместе какое-нибудь общее дело (аллюзия на заголовок главного труда Федорова. — К.С.), но было в состоянии войны всех со всеми”. “Мрачные итоги ХIХ века — это своего рода комментарий к теме “Федоров — Достоевский””. Но почему “мрачные итоги”? Ведь именно ХIХ век дал России великих святых (назову только Серафима Саровского, Амвросия Оптинского), великую классическую литературу и музыку, победу над Наполеоном, перед которым трепетали и сдавались без боя практически все государства Европы, освобождение крестьян, быстрое экономическое процветание в конце этого века; Россия окончательно вошла в число великих держав мира… Но для Сараскиной, я понимаю, важнее другое: мучения и страдания людей в этом веке, все более набиравший силу разгул нигилизма и революционного “бесовства”, разлад общества, кризис Церкви. В противостоянии Достоевского и Федорова в отношении к идее воскресения (а это было именно противостояние) Сараскина на стороне Достоевского, но далее следуют такие слова: ““Начать с себя”, с того, чтобы и в самом деле каждый стал “всякому братом”, оказывается делом почти всегда непосильным для человека. В этой правде о человеке — “высший реализм” Достоевского”. Для меня “реализм в высшем смысле” Достоевского — в таких его словах: “Христианство есть доказательство того, что в человеке может вместиться Бог. Это величайшая идея и величайшая слава человека, до которой он мог достигнуть”. Кто из нас прав? Я думаю, что правда в сочетании: то, о чем говорит Сараскина, — это открытая Достоевским высшая правда о наличном состоянии человека, а приведенная мной мысль Достоевского — о том, к чему человек призван, и это тоже реализм. Как писал замечательный русский мыслитель А.Ф. Лосев: “…реализм <…> невозможен там, где <…> нет веры в окончательное достижение идеала”.
В заключение этой главы, обращаясь уже к нашим дням, автор утверждает: “Сегодня человек гораздо более растерян, чем прежде, ему есть дело только до того, что происходит с ним самим. Он не признает никаких идей над собой, не боится Апокалипсиса в евангельском понимании; он опасается технологической катастрофы, экологического бедствия, финансового краха, смертельной болезни или несчастного случая”. Она видит тех, кто растерян, — я, напротив, считаю, что сейчас, особенно среди молодежи, гораздо меньше “растерянных”, чем прежде, гораздо больше приходящих к твердой вере (это не значит не рассуждающей). Но у Сараскиной сердце болит именно о “растерянных” — и это ее дар (дар ей). И когда Сараскина пишет: “Достоевский, принимая Бога и мир Его через раздвоение и тьму…” — это она принимает Достоевского через его боль о страданиях и мучениях человечества.
При этом Сараскина, так любя человека и так сострадая ему, словно бы не хочет признать, что все плохое, происходящее с человеком, есть следствие его грехов и ничего больше (а чаще бывает гораздо меньше, по великому милосердию Божьему). Потому, в частности, она готова согласиться с “поправкой” Бердяева в отношении финала “Бесов”: “Христос пришел весь мир спасти, а не погубить Ставрогина”. Вообще же глава о “поправках” Розанова и Бердяева к эсхатологии Достоевского настолько полемична, что могла бы стать “затравкой” интереснейшей дискуссии о христианстве, о Серебряном веке, о судьбах России и мира.
Завершается книга разделом о восприятии идей и художественного наследия Достоевского русской эмиграцией; здесь хотелось бы отметить и порекомендовать читателю блистательную работу о психологических и “писательских” причинах попыток Набокова “развенчать” Достоевского — в нынешнее искривленное время многие, не читая Достоевского, склонны не рассуждая принимать мнение о нем автора “Лолиты” и “Ады”. Совсем по-иному пытались “оспорить” Достоевского в своей знаменитой дилогии Ильф и Петров — и с этим тоже “разбирается” Сараскина. В книгу вошел и очерк об авторе одной из лучших книг о Достоевском в ХХ веке С.И. Фуделе (в воскрешение мыслей которого, в издание его замечательного наследия Л.И. вложила столько времени и сил, на несколько лет забыв о собственных творческих планах, — вот пример действенной христианской любви!), и об уроках Достоевского в творческой судьбе Солженицына.
Возвращаясь же к нашему давнему спору, скажу, что в полемике с теми, кто утверждает, что “сострадание — все христианство” (слова из черновиков к “Идиоту”), всегда помню, что Христос главным условием вхождения в рай указывал не ревностное посещение церкви, аскетические подвиги, а — накормить голодного, напоить жаждущего, посетить больного и узника (Матф. 25:31—46). Однако изгнать бесов, говорил Он, можно только “молитвою и постом”, а исцелив расслабленного и спасши от расправы грешницу, наказывал им: “Иди и впредь не греши, чтобы не случилось с тобою чего хуже” (Иоанн. 5:14, 8:11). А про счастье ничего не сказано в Евангелии потому, думаю, что “счастье” — это “земное благоденствие” (словарь В. Даля), в отличие от радости, которую “никто не отнимет от вас”. Но Достоевский действительно так часто писал о счастье…
Карен Степанян