Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2007
Утверждение прошлого
Борис Херсонский. Семейный архив. — М.: Новое литературное обозрение (Поэзия русской диаспоры), 2006.
“О чем в пятьдесят таком-то году / спорили те, кто сегодня мертвы? / Какие надежды в дачном саду / кружились поверх моей головы? // Мы детям своим задаем теперь / те же загадки. Проснувшись в ночи, / я вспоминаю: распахнута дверь, / дедушка в кителе из чесучи, // круглые, в тонкой оправе очки, / на переносице тонкий след. / Прошлое сузилось, как зрачки, / когда в лицо направляют свет” (“Одесса, июль 1954”).
К московскому поэтическому биеннале 2005 года 55-летний одесский психиатр Борис Херсонский уже опубликовал подборки стихов в журналах “Арион” и “Октябрь”. Но по-настоящему он заявил о себе именно на биеннале, выступив на презентации антологии “Освобожденный Улисс” издательства НЛО. Теперь, два года спустя, в этом издательстве вышла его книга.
Как сказано в предисловии Аркадия Штыпеля: “Если разветвленное многоплановое повествование о людях в истории — а вернее, под ее, истории, колесом — называется романом, то “Семейный архив” — безусловно, роман. Время действия — весь ХХ век”. Роман во многом автобиографический, где действующие лица — несколько поколений родни поэта, переплетающиеся судьбы которых встроены в полотно истории. Композиционно “Семейный архив” представляет собой ряд законченных, в той или иной мере хронологически последовательных, в той или иной мере сюжетно связанных между собой и почти целиком верлибровых новелл, время от времени перемежающихся рифмованными стихотворениями из цикла “Аукцион иудаики”. Вот характерные названия отдельных главок: “Кременец, июнь 1910”, “Карлсбад — Гамбург, июль 1914. Фотооткрытка”, “Одесса, 1913. Игра в карты”, “Аукцион иудаики. Лот 3. Йад (указка для чтения Торы). Серебро. Начало ХХ века. Польша”.
Примыкающий к собственно “Семейному архиву” цикл “Письма к Марине” составили лирические новеллы, построенные на житейских и профессиональных наблюдениях автора.
Текст книги чрезвычайно плотен и труден для цитирования.
…“Я видел, как сотни людей
стояли в очереди за выпить.
У них были такие глаза, как будто
они стояли в очереди за убить”.
(Он взял четвертинку без очереди).
“Мой папа умер от восемьдесят лет.
Я умру не меньше от девяносто”.
(Так оно и случилось).
Он уходил на работу —
в семье не знали куда.
Он добывал деньги —
жена не знала откуда.
Он приносил в подарок
пятилетнему внуку
пачки лиловой копирки
и химические карандаши.
Жена не работала.
Семья не нуждалась.
Незадолго до смерти он стал говорить
об огромных деньгах
и немыслимых драгоценностях.
К нему позвали врача.
Когда психиатр ушел,
Яков снял дверцу шкафа
и показал тайник.
“Я хочу, чтобы это все
вы потратили на дорогу
как можно дальше отсюда”.
Он редко давал советы….
(“Бердичев, 1911 — Одесса, 1986”)
Это всего лишь одна из историй, вернее, — фрагмент одной из глав — более полной истории семьи бердичевских родственников, в которой “Все персонажи скончались в разное время. / Смерть их была естественной, / жизнь — относительно благополучной. / В это невозможно поверить”. Каждая отдельная и уникальная судьба тем не менее достаточно предсказуема; лакуны и недоговоренности с легкостью восполняются человеком с советским опытом. Кем в действительности был Яков? Скорее всего, мелким хозяйственником, “гешефтмахером” — мы с определенной вероятностью сможем реконструировать его судьбу, равно как и биографию жены Якова, “обучавшейся на филологическом факультете”. А вот биография, не оставляющая возможности даже для такой — вероятностной — реконструкции:
В его жизни все складывалось
совершенно великолепно:
его желания угадывались,
просьбы выполнялись,
каждому его достижению
радовались все, ожидая
еще больших свершений.
О его необычайных способностях
говорили в городе,
особенно удачные высказывания
просили повторить.
Воистину прекрасная жизнь.
Жаль, что длилась она
не более пяти лет.
У нас сохраняется фотоснимок
маленького серьезного мальчика
в коротких штанишках и матроске.
На обороте печатными буквами
написано: “Боба! Кац!”
(“Кременец, 1942 — Одесса, 1973”)
Достаточно посмотреть на даты: “они стали анонимным прахом / в земле Галиции и Транснистрии”… “Все умерли” — так, вслед за Шаламовым, можно сказать о героях Херсонского. Да, — возражает автор, — но ведь были! И беспутный Моисей с женой Шулой (Шуламитой, иначе — библейской Суламифью), и Мариам, дочь Арона (“Часто в юные годы она восклицала: / “Оставьте меня одну!” / В старости это сбылось!”), и СталИна, чья мама “в дальнейшем была нормальна. Почти нормальна”, и многие, многие другие — всех поглотила образовавшаяся на поверхности времени воронка, “как в чугунной ванне, из которой выпускают мыльную воду”.
Книга построена по принципу коллажа (что удачно подчеркнуто коллажем из старых фотографий на обложке). Контрапунктом к коллажу судеб проходит коллаж вещей из “Аукциона иудаики” — описания ритуальных предметов, уцелевших, в отличие от их владельцев: указка для торы, подсвечник-ханукия, стаканчик для ароматов (бсамим). Эти отсылки к материальной культуре еврейского местечка, да еще и “молитвы” (всего в разделе их четыре, последняя завершает раздел) играют роль метафизического цемента, скрепляющего расползшуюся ткань бытия. Еврейство персонажей играет (цитируя Аркадия Штыпеля), “в конечном счете, не большую, но и не меньшую роль, чем их принадлежность к его близкой или дальней родне”. Однако оно сообщает непривычный ракурс, необходимое для восприятия “остранение” — точно так же, как “китайскость” китайского цикла “Запретный Город”, несколько лет тому опубликованного в журнале “Арион”.
Самобытность “Семейного архива” и прилегающих к нему “Писем к Марине” не только в смелом — коллажном — монтаже, сочетающем планы, частное и общее, регулярный стих и верлибр, не только в гремучем сплаве иудаики с христианством. Она — и в обеспеченной медицинским опытом автора удивительно достоверной сдержанной интонации, близкой к языку бесстрастного скупого анамнеза, “истории болезни”.
Еще одна характерная черта “Семейного архива” — демонстративное избегание вымысла. В биографиях, реконструируемых автором на основе писем, семейных преданий, фотографий и уцелевших документов, не больше и не меньше истины, чем в любой другой исторической реконструкции — “Семейный архив” с полным правом можно назвать удачным экспериментом поэзии non-fiction. Напомню, впрочем, что с культурными мифами Борис Херсонский работает не менее плодотворно (уже упомянутый “китайский” цикл “Запретный город”).
Возможно, многим при чтении стихов Бориса Херсонского придет на память отстраненно-философичная интонация Бродского. Здесь речь идет не о подражании, но о некоем общем объективированном подходе, научном дискурсе текстов. Цели, однако, разные. У Херсонского это не столько анализ, сколько синтез, попытка воскресить эпоху, сложив ее из отдельных фрагментов — фотографий, предметов, обрывков случайно запомнившихся фраз, калейдоскопа картин, попавших в поле детского зрения… Эпос фрагментарен и одновременно целостен — как и сама История.
Мария Галина