Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2007
Об авторе | Ермошин Федор Андреевич. Родился в 1984 г. Аспирант филологического факультета МГУ. В 2006 г. вошел в лонг-лист литературной премии “Дебют” в номинации “Литературная критика и эссеистика”. Пишет стихи, прозу.
Я смотрю вокруг себя. Вот кувшин, вот плита, вот кастрюли. Казалось бы, в обиходе нужны только вещи, а не их имена. Дайте мне больше вещей, а говорить я научусь как-нибудь потом. Если на рынке пишут “марков” на картонке, то ведь главное, чтоб покупатель понял. Теоретически можно и пальцем ткнуть. А русский язык невеществен, его не положишь на зуб, проверяя, как монету.
Тем не менее, если выключить язык, город развалится на кубы домов и разрозненные шумы, — у каждого явления будет бесконечное эхо, которое станет гулять по миру — бесприютное и неприкаянное, без надежды уткнуться в чью-либо ушную раковину и отозваться. Не услышишь и пения птиц, потому что наблюдение за природой предполагает способность к взгляду извне, умение на секунду отделить себя от мира, не забыть прозвучавшее. Только родной язык (его запах, если угодно) позволит очеловечить лицо сидящего рядом с тобою на лавке человека, будь то арбайтер или учительница. (Языкофобия, как ничто другое, формирует “образ чужого” в сознании обывателя — он пугается не чужой речи, а другой логики, другого воздуха, обжигающего ему легкие.) И наконец, — так уж заведено, — любой язык — это память и, значит, боль.
Наша речь — последний эфир, который объединяет нас в единое поле, укрывает страну своим покрывалом. Но, быть может, это поле русского языка давно уже не едино, а разграничено на наделы, как и земля? (Нынче ведь есть такая возможность — “купить слово” — в любой русскоязычной поисковой системе Интернета1.) И покрывало — лоскутное, того и гляди, раздерут — до того каждый тянет его на себя?
Насколько разноязыка сегодня улица, стройка, вокзал! В резервуар языка каждый вливает свою струю.
А некоторым мерещится, будто мы и вовсе вступили в постъязыковую эру, эру визуальности (т.е. принципиально иного языка), — и нечего хвататься за камыши уходящего берега великой литературы и мучить умирающий словарь. Масскульт разговаривает скорее несловесными сигналами — ритм. Разве что — стон.
Ребята из сферы медиа осуществляют нашествие своей речи, — такой, что, заслышав ее, им, по идее, должны без боя открыть ворота и приветить. Их деятельность сродни революционно-пропагандистской, чьей задачей было — подыскать отмычку к каждому сердцу, в буквальном смысле слова, завербовать. Тогда это называлось “идейностью”. Нынешние резоны языковых экспансий вполне ясны: от того, какую отстучишь морзянку на входе, зависит, сколько “баблосов” заплатят на выходе.
И река речи разливается на много речушек. Язык со стороны, так сказать, потребителя превращается в супермаркет, где у каждого своя тележка, каждый выбирает свой языковой продукт. Это — свобода.
Несвобода — в другом. Есть закономерность в том, чья речь опознается, расслышивается, а чья иссыхает. Слышат сейчас (а может, это вообще в природе человеческой?) язык умасливающий, по составу — схимиченный по образу и подобию твоему. Так и переливаются сообщающиеся сосуды человека и телевизора. Друг перед другом сидят нарцисс и его линзовое отражение, которое гхэкает так же, как он, испытывает такие же “позитивные эмоции” и то и дело протяжно произносит “пипе-ец” подобно своему заэкранному клону. Но стоит ли ждать унификации или единой нормы “народного языка”, а уж тем более пытаться ее осуществить отдельному человеку, когда языковой “большой взрыв” в России уже состоялся? Пыжиться, стремясь стянуть разбегающиеся речевые галактики обратно в одну точку?
Язык — явление сродни природе. Его жесты и мимика подчас неосознанны, как жесты младенчика. Он свободен и стихиен, как голубь или вода. Мы познаем его законы или рефлексы только “по факту”, когда изменение уже произошло. Почему же в Слово нельзя просто верить? У него есть приливы и отливы. Язык по всеобъемлемости, всеприятию приближается к любви. И это его сила, а не слабость. Он сам все разложит по полочкам. Помилует или казнит. Здесь нужен не “словарь языкового расширения”, а хорошая литература2. Только так язык наконец находит свое воплощение на данном витке3.
Поэзия движется в авангарде языка. Поэт — наиболее сенситивный, чутконюхий, но и самый зыбкий агент в этом мире речи. Если сравнить язык с шахматами, то пешками будут журналисты, турами — прозаики (с их эпической обстоятельностью и неповоротливостью), политики — конями (не знаешь, куда увильнет, и от корявого косноязычия до афоризма один ход), поэт — ферзем: он может ходить, как ему вздумается, он дерзок, размашист и почти всесилен, но его гибель наиболее разительно сказывается на всем балансе сил.
Умирает поэт, и мы понимаем, что его речь — это отпечаток эпохи в языкоформах этой эпохи.
Д.А. Пригов брал слова как бы из нас самих, чтобы заново нас им научить. Лучшими своими текстами он показал, что функция поэтического языка не в гладеньком письме потомкам, но в том, чтобы каждый раз заново знакомить речь и человека, — в чуде языкового самообновления. Это — невозможно повторить…
Более того, на смежной территории “речь художественная — речь бытовая” есть свои болота и топи. В них увязают современная новая драматургия и проза. Матерная уснащенность текста становится залогом художественной правды, сплетается с ней корнями, мат диковинным образом увязывается с “документальностью”, кажется подобным речеводам невиданной доселе прямотой речи. Но ведь слежалый тигриный вольер тоже можно назвать документом!
Настоящее искусство по природе своей эвфемистично, заместительно, зиждется на тайне, недоговоренности. Настоящий художественный язык — это всегда путь. Плоха та форма, которая выворачивает себя наизнанку, которая заведомо готова. Так киснет речь, бродильные дрожжи которой — мат, эта наиболее рутинная, нетворческая форма выражения мыслей, сводящая все разнообразие мышления к бордельной “первопричине”, изначально подразумевающая неверность, продажность, шельмоватость сказанного слова.
Не материтесь почем зря, служители муз! Как только изо рта автора выпрыгнула жаба ругательства, мы теряем в нем человека — выходца из наших краев, который критически работает с речью, творчески остраняет ее, понимает, что говорит, — а только самоограничение делает речь фактом художественного порядка (фактом и повседневным, и чудесным). В противном случае слова — вероятные, празднично готовые явиться на свет — убегают, как в ненастье, под крыши привычных суффиксов и приставок (“у-”, “под-”, или “на(х)-”), окукливаются, как личинки, в ороговевшие матерные коконы — и на этом их шелкопрядство заканчивается. А это противоречит пониманию культуры как развития!..
Я еду в электричке от Филей.
95 процентов пьющих, выпив бутылку пива, оставляют ее на полу. Выкурив сигарету, большинство бросает бычок прямо на платформу. Что за языковая матрица предшествует этому броску в голове индивида? “Плевать”?
За окном — закатные огни. Мужик с лицом Валуева, сидящий напротив, ставит пустую пивную бутылку на пол. Вскоре та начинает кататься по вагону, ударяясь о встреченные препятствия.
Бросающий (матерное слово ли, окурок) — прав по праву большинства. Но большинство может быть неправо.
И зачем тогда дана нам милая наша, широкая наша речь? Почему мы еще говорим? Откуда у языка — правота?
Раздвигаются двери. Это бродячий музыкант-пенсионер. Мы едем под вагонный перестук и лирический аккомпанемент гармони, выводящей: “Каким ты был…”.
О, “Синий платочек” пошел…
Узнавшие песню от радости узнавания кладут деньги в болтающийся под гармонью ящик, сделанный из пустого пакета ряженки. Кладет деньги и мужик напротив. Лицо потеплело. Может, пиво вбросилось в кровь.
В тамбуре слышно, как курящий искренне рассказывает кому-то по мобильнику:
— Сегодня такое хорошее собрание было, б..я! Жалко, что ты не был. Серега все выговорил, что у него накипело… Такую речь толкнул!
31 июля — 11 августа 2007 г.
1 Когда я спросил у брата Саши, что это значит, он ответил: “Это значит, когда на слово кликаешь, твоя рожа высвечивается”.