Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2007
Об авторе | Катя Рубина родилась в Москве в семье известного композитора Владимира Рубина и актрисы Марии Скуратовой. В 1988 году закончила Высшее художественно-промышленное училище (б. Строгановское). Занимается живописью, графикой, художественными проектами. Участник многочисленных московских и международных выставок. Член Союза художников России и Международного художественного фонда. Живет в Москве. Работы находятся в музеях и частных коллекциях России, Европы, США.
Пишет стихи, прозу, пьесы. Публикуется впервые.
Давай спокойно посидим, поговорим об Ювенале
Вот в последнее время одна проблемочка стала меня сильно занимать и беспокоить даже. Очень меня стало беспокоить наше общение. То есть как мы стали общаться друг с другом. Не то чтобы мы перестали общаться, ни-ни. Разговоров происходит очень много и даже иногда чересчур. Вот к вечеру обычно телефон просто разрываться начинает, а это о чем говорит? Люди общения хотят, и все такое, хотят поделиться сокровенным, наболевшим и прочим и просто узнать, что как. Не вообще, что как, а конкретно. Или вот, например, встречаются люди и начинают очень активно общаться, рассказывать, хвастаться, жаловаться, и все как положено. А дальше как-то пустовато получается, когда все в принципе про себя рассказано, вот дальше совсем как-то пустовато. Как-то резиново-вытянуто получается. Как-то “н-дааа, вот-вот” и тому подобное.
Вот вы, конечно, помните “Евгения Онегина” (А.С. Пушкин — наше все). В школе проходят. И там, в этом романе в стихах, там про Онегина. Это в самом начале идет. Как он, Онегин, мог спокойно потолковать об Ювенале, в конце письма поставить vale да помнил, хоть не без греха, из “Энеиды” два стиха.
И когда читаешь эти строчки, как-то хочется с кем-нибудь об Ювенале поговорить.
В конце письма vale устарело, его не хочется ставить. Теперь так, про “Энеиду”. Тема часа на два для любителей эпического и размеренного.
А об Ювенале потолковать сложно. Почему? Потому что никто его не читал. Но поговорить хочется.
Я вот тоже не читала, но как только проблемы все насущные с собеседником обсужу, так эту песню сразу завожу. Мне хочется об Ювенале, и я тихонько так, исподволь завожу, нет, не сразу, а через паузу и перекур.
Начинаю как бы вообще, неконкретно. Спрашиваю: “А не кажется ли вам или тебе, — зависит от собеседника, — что в стоической сатире, в синкретичном смехе потенциально или в зачаточном виде заложены множественные виды комического, обособляющегося затем в ходе развития культуры?”. Тут, в зависимости от ответа, я начинаю конкретизировать. Так легко говорю, как бы невзначай: “Кстати, Ювенал — это не комическая сатира”.
Далее разговор может и сразу закончиться, и иметь продолжение.
Первый вариант. Он самый распространенный. Собеседник говорит: “Не будет ли тебе кривляться, дался нам это Ювенал, о нем я вовсе не слыхал, плевал я на него, чихал, да и с тобой, мон дью, пора давно расстаться. Труба зовет, рога трубят. Пора, пора. Дела стоят”.
Второй вариант — неожиданный. Собеседник поддерживает тему. Начинает как-то живо реагировать, проявлять интерес. Это очень приятно, но опасно. Потому что я Ювенала не читала ни строчки, и в запасе у меня есть только два предложения о нем. А поговорить хочется. Очень хочется поговорить об этом. Ну, про два предложения — это я махнула. На самом деле их у меня три. Для серьезной беседы должно хватить. Я начинаю опять с обобщений. От общего всегда легче на частное перейти и все по косточкам разобрать. Я говорю, затягиваясь сигаретой и прихлебнув кофе из чашечки. Тут неплохо прикрыть глаза и, как бы погружаясь в размышление, произнести: “Маленького человека заметила уже новоаттическая комедия”.
И если дальше собеседник просто слушает, то это плохо, а если комментирует, то это очень хорошо. Потому что у меня осталось два предложения. Правда, из одного может вырасти целая отдельная беседа, сейчас увидите, как это делается. “Ювенала волновала проблема маленького человека. Интересно?”
Вообще надо не лениться, а как-нибудь, ну не завтра, послезавтра тоже много дел, пойти в библиотеку и что-нибудь взять из его сатиры. А то все время провожу с людьми беседы об нем и ну просто понятия не имею, как это все выглядит, может, мне он вообще не понравится, всякое может быть, может, после этого меня перестанет тянуть на разговоры про него, может, он мне чужд по сути.
Поняли про маленького человека? Куда я клоню? Догадались? Про Гоголя можно поговорить, про Акакия, как его Норштейн удачно в мультике нарисовал, а денег доделать не хватило, как он по Невскому бежал, не Норштейн, а Башмачкин, как он перышком скрипел. Про Гоголя лучше всего закончить трюизмом: “Все мы вышли из гоголевской шинели”.
А если дальше про Ювенала продолжать? Если проблема маленького человека собеседника не интересует? Люди разные бывают. На этот случай есть последнее, прекрасное предложение, оно же и тема для хорошей беседы: “В САТИРАХ ЮВЕНАЛА ЯРКО ПРОСЛЕЖИВАЕТСЯ МОРАЛЬНАЯ ДЕГРАДАЦИЯ ЛЮДЕЙ”.
Lacrimosa
Ну вот, все кончено. Мы расстались. Хотя я это, в общем-то, предчувствовала.
Вчера это произошло. Больше мы не будем вместе никогда.
Оборвалась наша связь.
Я плелась домой расстроенная, подавленная. Шел снег. Как обычно пишут в книжках, снег падал большими пушистыми хлопьями на землю, дома, машины, на безразличных прохожих.
Снег засыпал всю мою куртку, падал на лицо и даже в нос попадал. Занесенная снегом, я шла и думала. Мысли текли в одном направлении: “Все. Все, все, все. Я потеряла его навсегда. Господи, Боже мой, как это печально, хотя слово “печально” совсем не подходит. Печально — это легкая грусть, оттенок ностальгии. А у меня — это просто ужасно, чудовищно, непоправимо. Во рту пустота”.
Да что тут скажешь? В голове песня Шуберта “Девушка и смерть”.
Пришла домой и легла в постель, включила телевизор. Смотреть невозможно, какая боль.
Мама зашла в комнату, спросила:
— Как ты? — и сочувственно погладила по голове. — Ничего, перетерпишь, крепись.
Я горько заплакала. Прямо как в русских сказках, присел на камень и заплакал. Правда, я больше ощущала себя Иосифом со старинной фрески. Вот он сидит один-одинешенек, весь как-то скукожился, в глазах печаль великая, ну не верит, понятно. По-человечески очень даже понятно. Фреска называется “Иосиф закручинился”. Хорошее слово, оно сразу раскрывает и духовное, и физическое состояние. Я закручинилась капитально, свернулась в клубок.
В телевизоре было все как-то гадко, невозможно отвлечься. Шел фильм о салоне красоты в Париже. Ну прямо как нарочно парикмахерша целовалась с растрепанным парнем, потом поехала на рождественские праздники куда-то в провинцию и за огромным столом ела индейку и салат. Конечно, я не могла спокойно на все это смотреть. Как на такие вещи вообще можно смотреть в моем состоянии? Тут не только не успокоишься, наоборот, истерика может случиться или что-нибудь еще хуже. Единственным правильным решением было принять снотворное и забыться сном, хоть на часок.
Когда я проснулась, уже наступил вечер. Сразу все вспомнилось, и, конечно, “по какому поводу увлажнена подушка”, и даже не слегка.
Тихо. У какого-то писателя, не помню, в рассказе вдруг стало тихо, как в сундуке. Не очень понятно, почему в сундуке, но образ приятно-патриархальный. Было тихо. Во всех сундуках, и кофрах, и чемоданах ни звука. Правда, чемоданы у нас на антресолях, и точно не могу расслышать звуки, из них исходящие, чем черт не шутит. Сундуки и кофры здесь, в них тихо.
День давно погас. Эту фразу я тоже где-то читала, дальше там был поэтический образ про сумерки, но, к сожалению, я его не помню. Что-то вроде — и сумерки мглисто-игристые; похоже, хотя и не дословно. Я вся съежилась и опять почувствовала острую боль и горечь во рту. Прямо физически ощущала его отсутствие. Надо было как-то собраться, принять анальгин, все-таки жизнь не кончилась. Я существую. Да, конечно, “мне больно, мне душно, мне нечем дышать”, и все на свете лесные цари зовут в хоровод со своими дочерями и прочими домочадцами. Но этого не случится, не поддамся. В конце концов, это не было как гром среди ясного неба, набегали же тучки, и даже весьма черные тучи.
Этим летом, во время густого смога и запаха “Гарри”, я тоже подумала, что все кончено. Сколько было приложено усилий. Никто не спорит, было очень тяжело, все происходило болезненно и почти на грани, на тончайшей грани. Тогда все обошлось, мы остались вместе, и даже появились некоторые радужные надежды и скромные мечты. На участливые вопросы, задаваемые подругами, я с тихой радостью говорила: мы вместе, он здоров. Я сделала все возможное. Все хорошо. В общем, бдительность моя была усыплена. Тяжело было летом, хотя вечерами городские картины были настолько изысканными. Тусклый свет фонарей, на деревьях серая мгла осела и полностью лишила их объема, превратив в картонные декорации. В душной и дымной Москве мне снились дивные сны, можно даже сказать, мне виделись райские кущи и всяческие заоблачные высоты-красоты. Ох, это уже все в прошлом. И теперь такое…
Помню, как-то один “продюсер” заказал мне стихи для песенки. Он был, видно, очень толковый парень и точно знал, какие ему нужны стихи. Объяснялось это так: “Петь песню будет девушка с длинными волосами и сильно голубыми глазами. Надо такие стихи написать, чтобы все сразу заплакали, еще не услышав их, просто от предвкушения или еще от чего-нибудь”.
Вот я и написала стихи, практически все время плакала, пока их писала, получилось очень. Там были такие слова: “И теперь одна, горечи волна захлестнула мое сердце НААААВСЕГДАААА”.
“Продюсеру” стихи очень понравились, он взял их и засунул в ящик стола, правда, как потом оказалось, этот день был его последним днем. И сколько я не звонила ему, его не было. С ним случилась беда, ЕГО НИГДЕ НЕ БЫЛО. Я звонила в его контору и просила отдать мои жалостливые стихи, оказалось, что он исчез вместе со стихами. Зачем они ему там? Там надо только одну песню петь. Типа “Я райские травы ногами топтал”. Ну, одну — это я уже махнула, многое можно попеть, но с листа, я думаю, там петь не требуется. Хотя кто его знает.
Так вот, к чему я это, к “ГОРЕЧИ ВОЛНА”. Я-то думала, что словосочетание “горечи волна” — весьма красивая условность, ничего подобного. Это, как говорят ученые, объективная реальность. Все это я испытывала, лежа в собственной кровати. Но нельзя же всю последующую жизнь провести в кровати, хотя это весьма заманчиво, но как-то нельзя, не принято. Я люблю это выражение “УНАСТАКНЕПРИНЯТО”. У кого “у нас”? И как так? Ну ладно.
Мне пришлось встать, одеться. Смирись, сказала я себе, будь или как-нибудь, дерзай. Мы все теряли понемногу чего-нибудь…
В горе своем и тяжких мыслях я очень быстро оказалась на Крымском Валу, в святилище искусства, в ЦДХ, в самом Центральном доме художников Москвы, бурлящем-говорлящем.
Подруги мои были в кое-каком курсе.
За стеклом в маленьком аквариуме, забитом японскими гравюрами, бронзовыми слонятами, львятами, лошадятами, вазончиками, кувшинчиками, Буддами и Ганишами, сидела Валя. Перед ней топтались две толстые тетищи, практически занимая все пространство галереи “Шлюз”. Валя с грустной и слегка иронической улыбкой объясняла тетищам, что китайский веер, который они крутили в руках, не есть произведение искусства, а приобретен в китайском супермаркете за пятнадцать рублей с целью обмахиваться им в жару, так как галерея у нее маленькая и летом бывает жарко, и даже бывает дышать нечем. Тетки не унимались и без устали теребили веер. Наконец Вале удалось уговорить их посетить китайский супермаркет, и она кинула на меня участливый взгляд. Но мы и словом не обмолвились еще, как на пороге появился огромный мужик, которому позарез нужен был свиток с очень маленькими птичками. Птички должны были быть очень маленькими, не приведи Господи цапля или что-то большое. Валя начала разворачивать старинные свитки, но ни на одном из дюжины не оказалось достаточно маленькой птички. Было два воробья, но и они показались дядьке крупноваты. Он ушел.
— Уф! — выдохнула Валя. — Ну как ты? Выглядишь неплохо.
— Да что ты, — заныла я. — Какое там неплохо. Я просто как пыльным мешком…
— Пойдем чаю попьем.
Она закрыла аквариум, и мы направились в буфет.
— Валь, только чаю, я ничего есть не могу, — канючила я, — у тебя нет анальгина? Ты что, сегодня одна работаешь, где Алиса?
Алиса — это Валина сестра, они вместе держат галерею, вместе плавают в аквариуме “Шлюз”.
— Да вон она сидит, — показала в угол Валя, — как всегда работает “скорой помощью”.
Алиса ворковала с растрепанной барышней. Мне, конечно, срочно захотелось, чтобы она бросила эту барышню и занялась моим утешением.
— Алисочка, — простонала я, — Алис, мы здесь.
Алиса замахала нам рукой и вскоре уже сидела с нами за столиком. Откинув назад черные шелковые волосы, она достала пачку длинных ментоловых сигарет, тонкими пальцами элегантно вынула сигарету, красиво прикурив, участливо посмотрела на меня.
— Возьму у тебя одну, Алис, покурю, ладно, а ты уже можешь начинать меня жалеть, — затараторила я.
И от предвкушения, как Валя с Алисой будут меня красиво жалеть, холить и все такое, внутри у меня разлилось мягкое тепло. Я затянулась.
— Ох, девчонки, такая боль…
Разговор пошел в приятном русле. Утешительницы мои были настоящими профессионалками, тут и чайник принесли с беленькими чашечками, с лимончиком и кусочком сахара. Алиса слушала все мои ахи-причитахи, Валя иногда запевала песнь по ходу рассказа, типа “замерзал ямщик”…
Господи, хорошо-то как. Боль утихла. Я отвлеклась и начала задавать, так сказать, посторонние вопросы, как дела в целом и вообще. Девчонки рассказывали, и все потекло как по маслу, весьма рафинированному.
— Да, кстати, сегодня же у Ковальской открытие выставки, — вспомнила я. — Где же она?
Сестры ее не видели.
Как это все некстати у меня случилось, мысли мои вернулись в страдательную колею, и денег нет, и пустота, и надо что-то решать.
Лето красное пропела, не успела…
С этой стрекозой вспомнилась еще одна трогательная история. Как-то летом пришли ко мне “менеджер” и современный “баснописец”. Фамилия у “баснописца” была в басенном стиле — Бабохамов, и у “менеджера” — Ворискин, тоже, как выяснилось, весьма аллегорическая фамилия. Ну, в общем, они мне картинки заказали для бабохамовских басен, просили так, посовременней все обтяпать, покрасивше, чтобы басни бабохамовские заиграли новыми радужными оттенками.
Басенки эти бабохамовские были чудом. То, что произведение современное, я сразу поняла, там попадались такие современные слова, которых я слыхом не слыхивала. К примеру, что могло значить выражение “раз с Холодильником такая вышла Маза”. Кто вышел с Холодильником? Куда Маза вышла с Холодильником? Современное искусство — дело очень тонкое. Вышла и вышла. Мазу я рисовать не стала, дабы не допустить какой-нибудь непростительной ошибки, а так Холодильник без Мазы получился. В общем, я долго разукрашивала творчество Бабохамова, и наконец труд мой был завершен.
Бабохамов и Ворискин прибежали очень быстро. Мы сидели у меня на кухне, пили кофе, и они, восхищаясь картинками, говорили, что все сложилось, оформление прекрасное и можно уже сразу, прямо сейчас идти в издательство. Оба были в приподнятом настроении, бодрые такие, бедняжки, они даже не подозревали, что это был их последний день — в нашем измерении.
Они пропали бесследно. Я звонила им по всем телефонам, которые они мне предусмотрительно оставили. Никто никогда там не отвечал. Опять райские кущи. По прошествии месяца я решила для успокоения совести еще раз набрать номер мобильного телефона Ворискина. Очень долго никто не отвечал, и вдруг, о чудо, я услышала его голос из далекого далека. Он как будто не сразу меня узнал, и это понятно, трудно вернуться к житейским реалиям, если ты находишься уже совсем в ином.
— Прошу никогда меня больше не беспокоить, — сказал он натянутым голосом и отключился.
Понятно, мне это было очень даже понятно. Только одино сильно волновало меня. Зачем Ворискин взял туда мобильный телефон? Может, у него все-таки оставались какие-то вопросы, которые его беспокоили? Интересно, какие это вопросы? Но перезвонить и спросить об этом я постеснялась.
Прямо передо мной выросли две фигуры. Надя Ковальская и ее дочка Даша. Обе румяные, как в песенке “гимназистки румяные, ля, ля, ля с каблучков”. Наконец-то. Я страдательно-вопросительно посмотрела на Надю. Голубушка, у тебя же сегодня открытие выставки, где ты ходишь?
— Покупательница домой приезжала, — оправдываясь, проговорила Надя. — Представляешь, сорок работ купила и еще заказала, и для покупательницевой приятельницы надо было сделать. Пока Дашка работы заворачивала, я для приятельницы рисовала и звонила багетчикам. Как ты себя чувствуешь? — Надя жалостливо склонилась ко мне.
— Вот сижу, девчонки меня утешают, немножко уже утешилась, так, чуточку, совсем капельку.
Надя тоже стала жалеть и утешать, утешать. Затем велела Даше посидеть со мной, еще поутешать, а сама побежала наверх узнать, все ли готово к открытию выставки. Даша, милая девочка, так учтиво начала меня убаюкивать и спрашивать, что и как и как и что. Я подробно начала свою историю.
— Видишь ли, Дашенька, — менторским тоном начала я, — боль и страдание очень способствуют творческому процессу. Когда у человека ничего не болит, он ничего не чувствует и, следовательно, ничего не может сказать в плане творчества.
Даша участливо кивала. Но тут появилась Надя. Вид у нее был крайне растерянный.
— Надя, что?
— Ты представляешь, неприятность какая получилась, все работы купили еще при развеске. Я уже к багетчикам ходила, они новые оформляют. Слава Богу, из дома на всякий случай захватила работ, а то бы выставка не состоялась. Придется нам еще полчасика посидеть, подождать, пока оформят и повесят.
Мы стали сидеть и ждать. Опять нахлынули грустные мысли. В голове зазвучала Чечилия Бартолли, Вивальди, часть №11 “Грусть и боль меня сжигает”…
После выставки я вышла на улицу. Опять, как в книжках, падал крупный, пушистый снег, он покрывал черную землю, дома, машины, безучастных прохожих, падал мне на куртку и даже в нос залетал. Во рту все так же ощущалась пустота. Зуба не было. Оборвалась наша связь. Конечно, мы уж не будем вместе никогда. Ничего, подумала я, мир не без добрых людей, не без мастеров своего дела, вставлю металлокерамику. Летом надо было делать, когда залечили, не было бы этих “зимних грез” и слез. С этим твердым решением я отправилась домой, по дороге боль почти прошла.
К счастью
Сегодня я на улице видела гения. Батюшки, матушки. Шел прямо по улице, и походка, и рубашка на нем — все было гениально. Наконец-то я увидела гения. Теперь жизнь у меня изменится. Наверное, к лучшему у меня все изменится.
Есть такая народная примета. Встретить гения — это даже лучше, чем горбуна, и даже лучше, чем в говно вляпаться. И в соннике я читала, что если вы во сне увидите гения, то это очень хорошо, то это к очень, очень хорошему.
Ой, по телевизору сейчас, сейчас, только бы успеть, я давно хотела песенку мамонтенка на мобильник записать. Вот уже везение начинается, она уже теперь там, в сотовом, будет играть.
Он так быстро шел, нет, не мамонтенок, гений этот. Я даже хорошенько не успела его рассмотреть, вижу так, идет гений, а детали, кроме рубашки и походки, ничего не успела. Пойду на кухню, чаю попью и маме про этот случай хороший расскажу.
На кухне мама моя сидит, хорошая такая мама, мягкая такая, в халате с иероглифами, в синем таком халате с иероглифами. Мы маме этот халат недавно на рынке купили. Мы долго так ходили и ничего подходящего не видели. Халаты были, но не то, дорогие и не то, и всякие. А потом вдруг этот увидели, и там такие иероглифы на синем фоне. Я смотрю, там иероглиф ДЭНЬ, и это очень хорошо. Я один фильм смотрела, и там про китайцев что-то было, нет, фильм не про китайцев, там про других было, и что-то было там про китайские иероглифы. И один мужик показал иероглиф и говорит: “Это иероглиф ДЭНЬ, он означает радость и счастье”. Я больше никаких иероглифов не знаю, а этот запомнила, потому что он к счастью. На халате я его увидела и говорю маме: “Мамзя, давай тебе этот халат купим”. И мы его купили, потому что он и недорогой оказался.
Мама сидит за столом, и лампа горит, и на столе уже на тарелочке сыр лежит нарезанный и ветчина, и чай уже мама налила, и лимон, и все, как я люблю. А мама такая бело-розовая, и глаза голубые, и стрижка у нее такая хорошая получилась, и седина на голове у мамы белая, красивая такая, и мамзя улыбается, и хорошо так. Я бутерброд взяла, чай прихлебнула и маме говорю:
— Мам, я сегодня на улице гения видела, это очень хорошо.
Мама спрашивает:
— А чем это хорошо?
Я говорю:
— Мам, это даже лучше, чем горбуна, это к счастью.
Мама говорит:
— Да, может быть, но я не уверена, мне кажется, это к перемене погоды. Ой, в телевизоре реклама, карты Таро можно заказать, сейчас телефон запишу, давно хотела.
— Вот, мам, видишь, уже начинается. Нет, мам, к перемене погоды, — это если увидишь — покойник идет, а гения — это точно к счастью. Я думаю, что теперь все наладится. Больно уж примета хорошая.