Повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2007
От автора | Изобрели швейную иголку: с зажимчиком на конце. Больше не нужно мучиться, втягивая нитку в ушко. Не нужно подбирать по толщине нитку к иголке — абсолютная совместимость со всем на свете. Хоть волосок цепляй, хоть целого верблюда.
Новые (или просто только теперь дошедшие до нас) иголки пока плохо расходятся. Но, конечно, со временем завоюют мир.
Моя Берта волшебных иголок не знала — не дожила. А то бы сказала: “Ой, теперь же все будет по-другому. И жизнь настанет другая, хорошая”.
(Цикл рассказов Маргариты Хемлин “Прощание еврейки” печатался в “Знамени”, № 10, 2005. — Ред.)
1
Берта родилась в Риге в 1915 году. Жили хорошо. Отец — аптекарь, мать — по хозяйству, Берта при матери, Эстер — старшенькая — в гимназии. В 16-м году, четырнадцати лет, Эстер поступила в партию большевиков. Ушла из гимназии и занялась революционной деятельностью. Родители надеялись, что дочка образумится. Нет! Во-первых, интересно, во-вторых, без нее революции не случится нигде. Потому что у нее — языки: немецкий, латышский, идиш и русский с французским так-сяк.
Правда, Эстеркину ячейку вскоре накрыли. Явочную квартиру. Но вроде ничего оттуда не вынесли — Эстер следила за жандармами. Она и предложила товарищам, что влезет в дом через форточку, заберет документы, прокламации, а, главное, списки. Влезла, забрала.
В 22-м Эстер с группой товарищей перешла границу и явилась в Москву — продолжать борьбу в легальном положении.
А Берта вместе с родителями чуть погодя выехала в Германию: отец решил, что лучше держаться от России подальше. В Германии оказалось хоть и лучше, да не совсем. Тоже рабочее движение, считай, накануне больших потрясений. Но ничего. Опять надеялись, что разум возобладает.
Эстер присылала коммунистические приветы и агитировала малолетнюю сестру за светлое будущее. Таким образом, в 1936 году Берта приехала в СССР. Родители не возражали, даже радовались за младшую дочь, потому что разум уже отказывал, а Гитлер прямо говорил, что евреям в Германии достанется.
Эстер вместе с мужем-коминтерновцем проживала в гостинице “Метрополь”, на коммунальных началах, в большой жилплощади с двумя окнами. Ну и Берта, естественно, с ними, тут же.
Что слева, что справа — товарищи-коммунисты со всех стран. Берте нравилось. Поначалу у нее спрашивали про Тельмана: как он, что, какие новости и горизонты. Про Гитлера тоже интересовались. Берта уклонялась от четкого ответа — боялась показать, что не в курсе.
Эстер трудилась в Военной академии преподавателем немецкого и совмещала это дело с широкой общественной занятостью.
Вскоре после приезда Берты Эстер родила.
— Старородящая, — вздохнула акушерка, когда принимала мальчика, — хиленький он у вас. Но вы к ребенку претензий не имейте, сами виноваты, раньше надо было.
Сына назвали Генрихом.
Почему-то Эстеркин муж мальчика с самого начала не одобрил и быстро бросил семью. Решили так: Берта готовится к поступлению в вуз, учит русский язык, а также присматривает за младенцем: мальчик слабенький, в ясли отдавать страшно, а в метропольских коридорах много мамочек с детьми, есть с кем посоветоваться в случае чего.
Так минул почти год.
С учебной самоподготовкой у Берты отношения не складывались. В Мюнхене она помогала отцу в аптеке и получать четкую специальность не планировала, — ни к чему склонности не ощущала и насчет собственных способностей сильно сомневалась. А теперь, без языка, как, куда? Русский усваивался плохо. Эстер сестру учить бросила — мало бывала дома: поспит, а утром на работу. Соседи менялись часто, и подруг Берте завести не удавалось. Если б она была бойкая, а она была не бойкая.
Берта очень мечтала получить советский паспорт, как у Эстер. Но с новыми документами тянули. Бюрократия развилась необыкновенно.
Берта писала письма родителям, хвалила племянника и справлялась у отца, что давать от какой болезни. Пока приходил ответ — болезнь менялась и толку от советов не обнаруживалось.
2
Наступило тревожное время: оно было-было, и вот совсем пришло. Эстер в общих чертах объяснила сестре, что получилось в стране, но выразила надежду. Собрала чемоданчик — красивый, еще с рижских времен, мелочи всякие положила: зеркальце, мыло, зубную щетку и порошок, белье, и прямо у входной двери поставила. Понадобится — слава Богу, наготовлено. Не понадобится — еще больше слава Богу.
И вот случилось.
Берта как раз мыла окно. Взобралась на подоконник, там же ведро пристроила и прочие снасти. Моет. Дверь распахивается — без стука (днем не запирали, да и на ночь замок не всегда привешивали), и слышит Берта за своей спиной голос:
— Гражданка Ротман Эстер Яковлевна?
Берта обернулась. Трое военных смотрят на нее снизу вверх. А она в сарафане, плечи голые, коленки чуть прикрыты, в поднятых руках мокрая тряпка, грязная вода до локтей стекает. Неудобно.
— Найн, — по-немецки ответила Берта. И для доходчивости помотала головой.
— Вы кто? — спросил один и подошел ближе. — Слазьте!
Берта оцепенела — поняла, кто перед ней и зачем.
Заговорила не своим голосом, что сестры нет дома, что она, Берта, тут живет и товарищи военные могут подождать, если хотят. С перепугу говорила по-немецки.
— Слазь, тебе говорят! — повторил второй военный. — Не бойся. Ты что, нерусская? Домработница? Понимаешь?
Берта снова помотала головой.
— Ладно.
Первый подошел совсем близко и хвать Берту под коленки.
Берта закричала в открытое окно. Ногой шуганула ведро, вода выплеснулась на пол, прямо на сапоги военному. Берта принялась кричать еще громче. Орет и орет.
Генрих тоже. К Берте подбежал и снизу тянется. Дотянуться не может. К военным оборачивается и рукой показывает: мол, поднимите меня, не хочу с вами тут.
Непонятно, по какой причине, военные ушли. И дверь за собой прикрыли. Скорее всего, ни к чему им был скандал — в двух шагах от Кремля женщина, причем нерусская, блажит на два голоса с мальчишкой.
Покричала Берта, покричала, с подоконника слезла, мальчика успокоила и стала думать.
А что?
Вернулась Эстер. Долго не обсуждали. Подняли Генриха с постели. К рижскому чемоданчику добавили два Бертиных и ночью потихоньку вышли из “Метрополя”.
Поехали на Дальний Восток, в Биробиджан. У Эстер там служил друг, большой пограничный чин. Проходил в Москве в академии подготовку. Он ей письма присылал, звал, обещал жениться. К нему и двинулись. Эстер рассчитала правильно: за тридевять земель, люди всё пришлые, новые, мало кто друг друга знает, прошлое какое хочешь бери.
В дороге Эстер объяснила Берте, что они направляются в красивую еврейскую республику. Берта больше радовалась, что в Биробиджане сможет говорить на идише — ощущала недостаток общения.
И вот река Бира, леса, евреи кругом. Ну и русские, и украинцы, прочие народы. Даже грузины. По виду, во всяком случае. Кто спасался от голода, кто по зову сердца, кто по разнарядке, кто что.
Эстер оставила Берту с Генрихом в Доме приезжих и пошла к своему пограничнику.
Вернулась грустная. Можно сказать, печальная.
— Женился, — говорит, — мой знакомый. Даже в комнату не пригласил — за жену испугался, что приревнует. Но помощь всяческую обещал, только чтоб я больше не попадалась ему на глаза.
Про личные события Эстер ему ничего. Так, говорит, решили с сеcтрой побывать на новом месте, мальчику в Москве опасно для здоровья.
Военный устроил Эстер в контору по лесосплаву. Она просилась учительницей немецкого, но таких учителей туда понаехало — пруд пруди. Пришлось сменить специальность.
Зажили. Сняли комнату. Обещали от Бирлессплавтреста выделить жилплощадь в новом бараке, когда построят.
У Эстер с этим человеком таки были отношения. Тайком, изредка, но были. Берта с Генрихом тогда погулять выходили.
В какую-то встречу Эстер не удержалась и рассказала мужчине о происшествии в Москве. Тот аж подскочил.
— Да как ты смела при таком положении дел ко мне обратиться? Ты понимаешь, куда приехала? В какое ответственное место? А ну кыш отсюда, чтобы следа твоего не было! Даю тебе день на сборы, а то сам заявлю!
— Заявить не заявит, и на него тень, а житья не даст, — сделала вывод Эстер и велела сестре собираться в дорогу.
Конечно, можно понять человека: занимал ответственный пост. И где — в Биробиджане! У самой китайской границы! Там все руководящие сотрудники были каждую минуту начеку. Как только Гражданская закончилась, так и ждало тогдашнее Политбюро, что белоказаки с Дальнего Востока ударят по Советской России. Матч-реванш, так сказать, объявят. И придумали сюда сагитировать еврейское население. Евреи — самое то, что надо. У каждого кто-то из родни порубанный, погромленный в Гражданскую. Потому бдительность в Биробиджане держали на высоте.
Но деньги Эстеркин товарищ к поезду принес. Спрятал в кошелку с продуктами.
Промахнулась Эстерка.
Но примерно полгода на Бире скоротали.
Поехали. Берта хвостиком за Эстеркой.
Ехали-ехали и приехали — на Волгу, в Республику немцев Поволжья.
Берта попала как домой! Чистота, домики ухоженные, порядок всюду. И все на немецком говорят.
Тут у Эстерки тоже бывший ухажер жил, и она полагалась на него. Он, между прочим, под форточкой, на подстраховке стоял, когда Эстерка совершала подвиг.
Ничего — хорошо встретил, тоже коминтерновец, с 23-го в Поволжье — Республику преобразовывал. Эстерка ему сразу выложила правду, чтоб потом не корил. Разговор состоялся прямо при Берте.
Товарищ повздыхал и ответил так:
— Эстер, у нас с тобой много чего за плечами, я тебя всегда любил. И когда ты с Янисом была, и когда ты за Карла вышла, хоть и не расписанная. А теперь ты моя, и твой сын тоже мой, и Берта мне также родная. Оформимся по закону и станем жить одной семьей.
А почему? Потому что солидный человек, в годах, жизнь понимал, инженер по механизации — Кляйн Дитер Францевич.
Эстерка заикнулась: надо на партийный учет устроиться. Дитер Францевич отказал — ни к чему быть на виду, ты теперь моя жена, и место твое дома с ребенком. В крайнем случае, на рядовой работе. Еще детей нарожаем тем более.
Берта слышала, как у них чуть не скандал получился из-за такого отношения.
Эстерка кричала:
— Ты же коммунист, у нас с тобой боевое прошлое. Я из Москвы сбежала не от партии, а от смерти. А ты всё переворачиваешь.
И так далее.
Дитер Францевич только вздохнул:
— Вот именно.
Нельзя сказать, что в данной местности было особенно спокойно. В смысле обстановки. С год до того арестовали первого секретаря обкома Вельша. А какой был человек: сам всех учил не зевать. Дитер Францевич его знал, даже, можно сказать, дружил и тесно работали в 20-х: кулаки, подкулачники и прочее. Потом, правда, у них расхождение получилось. И Дитера Францевича попросили на хозяйственную работу.
Вот так. Потому и вывод сделал: тише едешь — дальше будешь.
Стали жить в Покровске, то есть в городе Энгельсе. И кино, и театр, и клуб, и библиотеки. А главное, сразу наладилась линия и с работой у Эстерки, и с учебой у Берты: одна в техникуме русский преподавала, другая там же училась — по механизации.
Перед тем, конечно, с документами Дитер Францевич все устроил. Через приятеля, через всякие подарки и одолжения с его стороны. Получила Берта советский паспорт. Сама за ним не ходила, Дитер Францевич не велел.
Раскрыла дома документ, там черным по белому: Ротман Берта Генриховна, по национальности — немка.
— Это зачем? — спросила Берта.
Дитер Францевич осторожно обнял ее за плечики:
— Берточка, дорогая, у Эстер теперь другая фамилия — моя. В паспорте у нее записано “еврейка”. У вас теперь и фамилии разные, и отчества, и нации. Это никакого значения не имеет, но так спокойнее. Кто будет интересоваться, отвечай — родственница Кляйна. Правду сказать, я и фамилию тебе просил другую записать, но на такое не пошли. А отчество я в честь твоего племянника написал. Тебе же приятно?
А как же, приятно. Остальное — предрассудки.
Берта спросила, одобряет ли Эстер поступок Дитера Францевича. Ну и хорошо.
Старые документы завернули в тряпочку, закопали в саду, туда же Эстеркин партбилет. Она, конечно, пошумела на этот счет.
Но Дитер Францевич сказал:
— Бумажка есть бумажка. Вот ты ругаешься. А я ведь ничего не жгу, хороню в земле. Придет время, понадобится — достанем, — и в шутку вроде: — Считай, ты в подполье.
Берта заново на свет родилась. Эстерка тоже.
Испуг выпарился, Москва стала как сон.
Дошло до того, что Эстерка на своем рабочем месте затеяла проводить политинформации, обсуждала с учениками международную обстановку и прочее.
Ее в партком:
— Эстер Яковлевна, вы беспартийная, а таких вопросов касаетесь, что вам в них не разобраться. Вы с мужем советовались? Он как к вашей деятельности относится? Приветствует? Он ведь старый член партии, мог бы и помочь.
Эстерка отговорилась, что по собственной инициативе, что молодежь пытливая, задает вопросы, вот и решила. Но если кто против — так она не возражает прекратить.
Рассказала мужу. А тот, оказывается, и сам знал. Перед тем, как ее вызвать, с ним побеседовали.
— Я тебя предупреждал, Эстер, что ты теперь моя жена и мать сына Генриха. И твое дело — семья. А ты за старое. Нехорошо.
Эстерка надулась: и виновата, и не виновата. Но притихла.
Только ночью иногда через сон вздохнет: “Ой, вейз мир!” [О, горе мне! (идиш)]
Берта вспоминала родителей. Рассуждала с Генрихом про них. Рассказывала про аптеку: мятные леденцы, сладкие микстурки, фарфоровые баночки с надписями, касса звенит, когда ручку поворачиваешь. Придумывала игры, тематические. Мальчику нравилось. Дитер Францевич радовался — познавательно.
На танцы Берта не ходила. Газет не читала, художественных книг тоже. Только учебники, хотя они и не давались. Кляйн ей разъясняет сто раз одно, а движения вперед — ноль.
Пристрастилась к вышиванию: салфеточки, наволочки, занавесочки. Музыку по радиоприемнику слушала: песни советских композиторов и классику — целые оперы из Большого театра. Сядут втроем — Генрих на руках у Дитера Францевича, Берта — и слушают. Берте хотелось подпевать в знакомых местах. Но стеснялась, потому что ей абсолютно медведь на ухо наступил.
Эстерка просила:
— Я ж газеты изучаю, тише сделайте.
Как-то утром, за чаем, Эстерка завела разговор:
— Наркома нашего железного, Ежова, перевели на водный транспорт. А теперь сняли и с водного. Враг народа. Я так всегда и считала.
— Что считала, то оставь при себе.
Дитер Францевич подлил себе крепкой заварки.
Тут в окно постучали. Эстерка выронила стакан, оцепенела. Лицо белое-белое. Метнулась к окну и осела. Если б не подоконник — свалилась бы.
— Иди, Берта, подружка за тобой… — Только и прошептала.
Взяли Эстерку под руки, подвели к кровати и уложили прямо на покрывало. Она один глаз открыла и говорит мужу:
— У меня свое мнение. Ты его не трогай.
С того утра дом переменился. Эстерка шипит на мужа, злится на сестру. Гоняет Генриха. Правда, начала слушать вечерами музыку по радиоприемнику. Пристроится на тахте, лицом вверх, уставится в потолок и слушает. Для вида, конечно.
3
Отмечали новый 1940 год. Под елкой (нарядить настоял Кляйн) уложили подарки Генриху, и каждый другому тоже кое-что завернул.
Эстер накрасила губы, закрутила волосы, Берта причесалась — уложила косу вокруг головы. Дитер Францевич возится с Генрихом, женщины накрывают на стол. Праздник!
Сели. Поужинали, сказали тосты, какие положено. Посмотрели подарки, расцеловались. Генриха уложили спать.
Когда мыли посуду, Эстер закинула удочку:
— А ведь очень может быть, что не за мной приходили, а просто по делу. Они ж тебе бумажек не показывали…
Берта опустила руки в воду, нагнула голову, на слова не обернулась. Сколько раз сама сомневалась!
— Ну, как же…
Эстер похлопала сестру по спине:
— Эх, что вспоминать.
Летом, в августе, Эстер заявила, что ей нужно на пару дней съездить в Саратов — показаться врачу, сотрудница посоветовала хорошего специалиста.
Дитер Францевич насторожился:
— К какому специалисту?
Эстерка, со значением:
— К женскому. Не волнуйся, повод очень даже радостный. Только, может, я там задержусь, чтоб как следует понять положение вещей.
В общем, уехала.
Ждали ее неделю, другую. Нету.
Дитер Францевич не знает, куда себя девать от нервов. Расспрашивать на работе — нельзя, у них же семья, недоверию места быть не может. Ехать в Саратов? А где того специалиста искать? Возможно, Эстер сразу положили в больницу. Почему тогда не дала о себе знать телеграммой? Да за две недели и письмо дошло бы.
На третью неделю в техникумовской библиотеке к Берте подошел один преподаватель и поинтересовался:
— Как Эстер Яковлевна отдыхает? Очень жалела, что пришлось одной ехать в Крым.
Берта отговорилась: хорошо отдыхает, открытки шлет. Прибежала домой — рассказать.
А дома Дитер Францевич сидит на полу, рядом на чистой дорожке — грязная лопата.
Берта тормошит его. А он ни в какую.
Она шепчет:
— Надо за Генрихом в садик бежать, как я вас оставлю? Мальчик переживать будет — всех уже разобрали…
Тогда только Дитер Францевич очнулся:
— Она партбилет откопала. В Москву поехала. Ду-у-ура!
4
Решили так: установят контрольный срок в месяц, потом станут предпринимать действия.
Дитер Францевич в техникуме провел беседу, что жена срочно уехала по личным делам на неопределенный срок и просит ее уволить по собственному желанию.
— Ей прямо в дом отдыха телеграмма пришла, чтоб ехала, так что задним числом проведите бумаги, — попросил Кляйн.
Провели. А с Бертой условились на вопросы отвечать одинаково. Ну и Генриху внушили так. Он по матери очень скучал, но не сильно.
Берта мучилась, винила себя:
— Конечно, я ее запутала. Кто ж утром арестовывает? Ночью приходят. Правда? А раз так, то Эстерка скоро вернется. Мы тогда панике поддались, ясно. Правда? — умоляла Берта.
— Да-да, — со всем соглашался Кляйн.
Через месяц никто не вернулся. Никаких известий не прислал. Берта спрашивала, что теперь делать. Кляйн отмалчивался. Наконец состоялся разговор:
— Берта, нам надо решить. Я, конечно, могу в Москву поехать. Там у меня старые друзья. Наверное, не все, но кое-кто остался. И при постах. Можно навести справки, провентилировать. Допустим, Эстерку взяли. Значит, я узнаю, где она сидит. Ну, передачу соберу. Свидание — вряд ли. Я знаю. Если ее взяли, и нам надо ждать. Мальчишку, ясно, отберут в детский дом.
Итог какой? Итог неутешительный. Выходит, мне в Москву ехать не надо. Дальше. Эстерка просто от меня уехала. Ты ее не знаешь, а я знаю. И такое может быть. Я понимаю, что она со мной не от любви, а по обстоятельствам. Не осуждаю: надоело — значит, надоело. Опять по логике получается — искать ее не следует.
Берта кивала.
— Теперь дальше. Если Эстерку взяли, то и нам тут засиживаться вредно. Если не взяли, тоже тут нам нехорошо: станут расспрашивать, теребить, где, что, куда. По-всякому — надо место жительства менять. Твое слово, Берта, решающее. Я без Генриха никуда не сдвинусь. Если ты его мне отдашь — все равно без тебя я не потяну. Он слабенький, без ухода ему никак. Либо втроем — либо не знаю. Все будущее в твоих руках.
Ну, в ее, так в ее. Только спросила, если Эстерка их захочет найти, есть такой способ? Конечно. Человека всегда найти можно, даже если он адрес не оставляет.
Дом продали удачно, соседям наговорили, что с Эстеркой воссоединяются на другой территории.
Поехали. На Донбасс — в Артемовск. На Донбасс — опять же потому, что там пришлых людей — море.
Кляйн нашел себе место — по механической части в мастерских на шахте.
Он в жизни и так человек малообщительный, а по вынужденности сделался совсем бирюком. С работы домой, из дома на работу. Берте работать не велел — с Генрихом лучше занимайся, на огороде, в саду, то, сё.
Надо заметить, что Дитер Францевич партийность свою забросил. Скрыл. Всё-таки меньше на виду, меньше собраний на темы.
Генрих растет. Болеет, а растет. Берту по имени называет, а Дитера Францевича “папой” — как при Эстерке.
Ну, что говорить. Однажды Дитер Францевич, хоть и принципиальный человек, а слабость проявил. Появилась у него с Бертой связь. Она красавица — не красавица, а молодая. Каждую минуту рядом по-домашнему. Берта сначала переживала — Эстерка вернется, что ей скажешь? Но жизнь взяла свое.
Как-то Берта собралась и сказала Дитеру Францевичу:
— Времени у меня много. Хорошо бы научиться шить. Я бы Генриху шила одежду, по фасонам. И вам, и себе тоже.
Кляйн одобрил.
По соседству жил портной — Кауфман. Дитер Францевич договорился, что он примет Берту на учение.
Тот посмеялся:
— Из женщины никогда сто┬┬ящего мастера не выйдет. Специфика.
— Да какой мастер! — Смущался Дитер Францевич. — Так, для себя, для киндера.
— Ну, пусть ходит жалко, что ли. Абгемахт. [По рукам (нем.)]
Три раза в неделю Берта брала с собой Генриха и ходила к Кауфману. Генрих играет с его детьми на улице, Берта наблюдает за Кауфманом, спрашивает. Но под руку не лезет.
У Кауфмана жена — штормовая женщина. Зацепится за что-нибудь языком — не оттащишь. А тут в доме новый человек. Поговорить надо? Надо.
— Вы, Берточка, с мужем вашим сколько в браке состоите? А где до наших мест жили? А родители ваши где? Родственники? А какими болезнями ваш Генрих болел? А как вы его лечили?
За Генриха Берта отвечала. Другие вопросы пропускала.
Раз пропустила, два пропустила, а потом обратилась к Дитеру Францевичу:
— Что мне отвечать Иде Лазаревне? Лезет и лезет.
— Если б ты шутить могла… А так, надо сказать правду. Скажи, что я муж твоей сестры: она, мол умерла, а ты теперь и за мной приглядываешь, и за племянником. И про родителей скажи, что умерли.
Берта возразила:
— Ой, не могу. Язык не поднимется.
Но таки сказала. Кауфманша ее жалела-жалела, аж сама плакала.
— Ой, какая жизнь страшная! Но вы, Берточка, молодая, симпатичная, еще найдете счастье. Я вам засватаю мужа, у меня есть на примете. В Сталино проживает. Из хорошей семьи. Правда, вдовец. Мой троюродный брат — Зись Матвей Григорьевич. Краснодеревщик, между прочим. Обеспеченный. И дочечка у него маленькая, меньше Генриха. Куколка, а не девочка. Лихтэ пунэм! [Солнышко, светлое личико (идиш)]
Берта промолчала.
Учеба у Кауфмана пошла. Он ей даже разрешал метать бортовку, петли. Берта радуется. Сшила Генриху штанишки — Кауфман похвалил. Лично раскроил рубаху для Кляйна.
Выкройку сложил и вручил Берте:
— Сшей сама. Выкройку береги. Такой выкройки тебе никто не даст. Выкройка — главное дело. Сшить края и дурак может.
Дитер Францевич, видя серьезность Бертиного направления, купил ручную швейную машинку. Не “Зингер”, конечно. Не новая, но рассчитанная на сто лет как минимум.
Кауфман посмотрел, глаза загорелись:
— Ну, Берта, теперь у тебя другого выхода нет. Надо шить. Это, я тебе скажу, такой кусок хлеба, что ой-ой-ой!
Кауфманша не обманула с женихом.
Матвей Григорьевич явился однажды днем, когда Берта дометывала левый борт пиджака.
— Какой гость! — притворно удивилась Кауфманша. — Мотечка, ты б предупредил! Тебя ж и угостить нечем! А Цилечка дома осталась? Что ж ты ее с собой не взял?
Тот выказывал растерянность и старательно не смотрел в сторону Берты.
— Идочка! Я в командировку, буквально на пять минут заскочил. Вот гостинцы. Где дети?
— Дети гуляют на воздухе. Да вот с Берточкиным племянничком и гуляют. Такой мальчик — золото! А вы с Берточкой пока познакомьтесь, — и шепотом прокричала в ухо Матвею Григорьевичу: “Она немка”. А громко добавила: — Но я так считаю, что она наша. Правда, Берточка?
Берта согласилась.
Познакомились. Матвей Григорьевич сразу Берте понравился. Высокий, красивый. И Берта ему приглянулась.
Пообедали: форшмак, гефилте-фиш, домашняя лапша, суп с клецками. Берта хотела похвалить: как у мамы! Но язык вовремя прикусила, вроде подавилась от удовольствия.
— Ешьте, ешьте, Берточка! Я вас научу! Хотела еще шейку сготовить — не успела. Я хочу сказать, что гостей не ждала. А то бы настоящий пир закатили! — ломала комедию Ида Лазаревна.
Матвей Григорьевич приехал и на следующую неделю, и еще через неделю. Тогда они с Бертой в кино сходили, погуляли над речкой. Матвей Григорьевич Берте свой пиджак на плечи накинул, как в кинокартине.
Встречу Матвей Григорьевич заключил словами:
— Я, Берта Генриховна, в командировку уезжаю, в Карело-Финскую республику. Вы про карельскую березу слышали? Я вам изделие какое-нибудь привезу, вам надо обязательно полюбоваться. Надолго ли, неизвестно, как по производственной надобности выйдет. А приеду — мы с вами и с Дитером Францевичем побеседуем. Если вы не против. И дочечку свою покажу. Мне кажется, она — вылитая вы.
Дитер Францевич не слишком одобрял жениха. Лично к Матвею Григорьевичу у него претензий не находилось, но.
— Берта, — разъяснял Кляйн, — ты должна чувствовать ответственность. То, что касается Эстер, меня и тебя — исключительно наше семейное дело. Мы ж на ниточке. Понимаю, тебе хочется счастья. А у Матвея Григорьевича дочка, он сам человек хороший. Отговаривать тебя не могу. Тут все от тебя зависит.
Берта кивала.
— Я, конечно, виноват перед тобой, по-мужски. Но так вышло. Стыдно мне, плохо, и сам я себе неприятен в этом смысле.
И тут Берта кивала.
— В общем, думай. Но имей в виду, как только выйдешь замуж — мы с Генрихом снимемся. Страна большая.
Берта попросила время подумать.
А назавтра было 22 июня.
Что говорить. Как везде — так и тут.
Дитер Францевич решил записаться добровольцем. По возрасту он первоочередному призыву не подлежал.
Сам пошел в военкомат, на второй день войны.
Обнял Берту, поцеловал Генриха. Помахал рукой из вагона.
Кауфман тоже засобирался, но Ида не пустила — вцепилась в мужа и голосила на всю улицу. Тот не пошел записываться. Чтоб не орала.
Встал вопрос: эвакуироваться — не эвакуироваться. Кауфманы сомневались. Берта тоже.
Пока что съездили в Сталино — забрали дочку Матвея Григорьевича. Сам Матвей застрял в Карелии, о чем прислал телеграмму.
Поползли слухи — лучше бы евреям уходить.
Ида отнеслась с недоверием:
— Мы не коммунисты, мы с немцами дружим. Правда, Берточка? Моему Кауфману всегда работа найдется. Мы мирные, я так вообще могу по домам ходить — готовить. А то мастерскую свою откроем, ателье, и вы при нас работать будете, Берточка, как сыр в масле.
В общем, дооткрывались. Пришли немцы. Собрали евреев, объявили, чтоб все пришли в одно место.
И Кауфман пришел, и жена его Ида Лазаревна, и пятеро их деток младшего школьного возраста, и солнышко-Цилечка.
Как всюду, так и тут.
Эйн зах. [Одно и то же (идиш)]
Берта плакала, плакала, волосы рвала. А что толку?
Прошел день-другой. Поздно вечером слышит, как напротив — в доме Кауфманов — шум, треск.
— Вернулись! — Выбежала, как была, в ночной сорочке.
Калитку открыла — навстречу соседи из домов с конца улицы: один подушки тащит, двое перину, другой машинку швейную волочит.
— А, сусидка! Там багато чого залышилося, — ласково, с уважением, обратился к Берте старик с подушками, — идить, идить, вам тэпэр перше дило! — Положил подушки на траву и побежал на крыльцо — открыть перед Бертой двери: — Идить, идить, вы ж тут усэ знаетэ, дэ, шо. Мы ж тилькы узялы, шо для хозяйства, а останне — ваше. А як же!
Берта постояла посреди комнаты, посмотрела кругом. Рядом с боженковским буфетом, на больших гвоздях — выкройки — сокровища Кауфмана. Берта их с гвоздей сняла и поплелась домой.
Перебрала выкройки, различила, что как, что к чему. И засунула под кровать.
Самое плохое для Берты было, что не с кем посоветоваться. Дитер Францевич одно письмо прислал еще с дороги, а потом — молчок. А в оккупации — какие письма на фронт? Никаких.
В городе, кроме Кауфманов, знакомых не завелось. Все кругом незнакомые.
Генрих есть хочет. И самой надо.
Стала брать работу по соседям — перелицовка, перешивка, починка серьезная, прочее.
Огород у них с Дитером Францевичем был крохотный: не огород — палисадник. Тоже в дело пустила. Картошка, лучок.
Генриху — седьмой год. Ни читать, ни писать. Зато болтает на всех языках: украинский, русский, немецкий, само собой. Иногда такое замешивал — не всякий поймет. Берта, конечно, понимала.
Понемногу учила читать племянника: по немецким газетам, по толстенному Пушкину. Появилась мысль в доме Кауфманов поискать учебники, но не смогла переступить порог.
5
Однажды заявился немец-фельдфебель. Узнал, что немка-портниха принимает работу. Он собирался в отпуск домой. И просил сшить платье жене из крепдешина — синего, в белый мелкий горошек. Хороший отрез принес.
— Да как жене? У меня ее размеров нет.
— А вы, фрау, на себя мерьте. Она точно, как вы, — показал фотографию, комплекция у женщины похожая.
Симпатичный человек — Пауль.
Примерки, то, сё. Он Берте стал оказывать внимание. Генриху гостинцы предлагает: шоколад, галеты, сгущенное молоко.
Генрих, голодный, смотрит. А есть отказывается. Стесняется, конечно.
Пауль сам сядет за стол, усадит Генриха на колени:
— Фрау Берта, будьте любезны, покормите нас с киндером, мы очень хотим есть.
Берта что-нибудь скоренько сготовит и едят втроем.
Берта к этому Паулю сильно прикипела! Не за пищу, а за внимание. Притулится где-нибудь в уголку и улыбается.
Так ли, сяк ли, немцев с Украины выбили. Пауль исчез.
Пришли в город наши солдаты-освободители. Встречали их цветами.
И Берта из дому вышла, стоит у калитки, машет рукой. Погода прекрасная, еще почти лето. Легонький платочек у Берты в руке красиво трепещет на ветру.
Соседки смотрят с недоумением:
— Как хватает совести? Мы все пострадавшие под оккупацией! Она с немцем крутила, а туда же!
Шипели, шипели. Офицера привели и указали пальцем:
— Вот она, мерзавка рода человеческого! Подстилка немецкая! И сама, между прочим, немка. Может, ее судить надо?!
Офицер возразил, что у него много других дел. Следом явятся специалисты, разберутся.
И тут настал страх. Ни на улицу выйти, ни дома сидеть. На улице не дают проходу, стекла побили камнями.
Ночью Берта увязала барахло в скатерть, распихала по своим кожаным мюнхенским чемоданам кое-какую одежду, взяла спички, кастрюльку, сковородку, еду, что была дома, швейную машинку, выкройки, погрузила на тележку и пошла с Генрихом.
Набрела на заброшенный хутор — там развалюха с соломенной крышей. И такое впечатление, что вокруг на километры — ни души.
Какое-то время прожили. Голодные-холодные.
На последней грани терпения, когда снег выпал бесповоротно, вернулись в свой дом. Там — пусто.
То ли вид Берты сжалил соседок, то ли что, но принесли поесть.
— Что ж ты с ребенком, как дикий зверь? Мы ж люди, не съели б вас. Неприятно, конечно, тебя наблюдать, сама понимаешь. Теперь и без имущества, и без ничего осталась.
За спиной шептались:
— Хитрая, бестия, машинку-таки сберегла.
Видно, Берта пересидела специалистов по шпионам, которые наступали за войсками. Больше ее никто не трогал.
Снова порола, шила, перешивала.
6
Через год примерно, в 44-м, когда Украину совсем освободили, вернулся Матвей Григорьевич. С орденом Красной звезды, лейтенант. Демобилизовали по ранению. Коварство в том, что с виду здоровый, а сам сильно контуженный.
Вот пришел к Берте. Стал на пороге.
Берта к нему:
— Матвей Григорьевич! Матвей Григорьевич! — А дальше плачет.
Он к ней, конечно, явился подготовленный. Наговорили про нее всякое. А про своих он тем более знал, но надеялся.
— Ты про Цилечку мою расскажи, в каком она платьице была, когда ее стрелять вели… — Спокойно попросил.
— Цилечка в сарафанчике голубеньком, с оборочками, — выпалила Берта, будто только такого вопроса и ждала. — И карманчики маленькие, с оборочками.
— Так холодно ж было… — Тут Матвей Григорьевич рухнул на пол без чувств.
Берта отливала водой, била по щекам. С полчаса лежал, открыл глаза и смотрит на Берту, как в первый раз видит.
— Ты кто?
— Я Берта.
— Да-да, Берта, знаю, — и опять закаруселил: про Цилечку, да в какой одежке была.
Берта опять ответила.
Он поднялся. Берта табуретку подставила, усадила. Держит за плечи.
— Матвей Григорьевич, отдохните. А хотите — поспите. Мы с Геничкой пойдем пройдемся. Вы Геничку моего помните?
Пацанчик подошел к Матвею Григорьевичу. Смотрит на орден, хочет потрогать.
Матвей Григорьевич только тут стал приходить в себя.
Гладит Генриха по голове.
— Что, ингеле [сынок (идиш)], хочешь, отдам тебе?
Генрих кивает, глаза горят.
— Ты открути, у меня пальцы не слушают.
Генрих глянул на Берту.
— Матвей Григорьевич шутит! Ты глазами посмотри, а рукой не трогай, — Берта Генриха отстранила и подтолкнула к двери. — Пойдем, пойдем.
— А я говорю, крути! Ты, Берта, крути, раз пацан не умеет! Сейчас крути! Ни минуты я этот орден на себе терпеть не выдержу!
Берта поняла — не шутит. Открутила.
— Приделай ему на рубашку!
— Там дырка потом будет, Матвей Григорьевич…
— И пусть!
Сделала.
Матвей Григорьевич встал и сказал:
— Награждаю тебя, пацан, от Цилечкиного имени, за то, что ты ни в чем не виноват… Ой, финстер мир!.. Готэню, Готэню! [Ой, темно мне!.. Боже! Боже! (идиш)]. Идите, я посплю.
И, как был, лег на пол, кулак под голову пристроил. Заснул.
Потом так.
Приступил Матвей Григорьевич к разговору на второй день. Раньше не мог — проспал на полу с короткими перерывами.
— Я думал, думал, Берта, и вот мои мысли. Жить мне незачем. Я обращаюсь к тебе, так как у меня на свете никого не осталось. Окажи мне помощь: убей меня. Бритвой или как. Я еще когда с пистолетом был, пробовал — не получилось решиться.
Берта всплеснула руками:
— Матвей Григорьевич, что вы говорите! Я не могу! Нет, никак не могу! Не получится. Только покалечу, вы сами подумайте! Потом мне в тюрьму? А мальчик? — Матвей Григорьевич молчал. — Дело серьезное. Вы еще подумайте, подождите, потерпите.
Матвей Григорьевич посмотрел Берте в лицо ясными глазами:
— Мальчика жалко. Но государство его вырастит. Не отговаривайся. Тут решение надо принять — и закрыть тему раз и навсегда.
— Ну что ж, мальчика вырастят. Как вырастят, так и вырастят. Хорошо, я согласна.
Решили сделать той же ночью. У Матвея Григорьевича была немецкая опасная бритва — сталь первоклассная, трофейная вещь.
Не в доме, конечно. За полночь двинулись к рощице неподалеку. Дождь накрапывал — в самый раз.
Прилег Матвей Григорьевич — чтоб Берте было удобней:
— Быстрей, а то рассветет, тогда точно не сможешь.
Берта попыталась. Чикнула по горлу, кровь полилась.
Матвей Григорьевич рукой трогает:
— Поцарапала. Сильней давай!
Его-то Берта поцарапала, а себе чуть не пол-ладошки снесла — крепко вцепилась в бритву — выше ручки. Кровь льется. Не видно, а только чувствуется — мокро-мокро.
— Ой, не могу! Рука не моя! — хочет бритву бросить, не получается — глубоко сидит в мясе.
Он лежит — за горло держится. Рядом она сидит каменная — резаную руку другой рукой держит. И ни звука вокруг. Только дождь стучит по листьям.
И так издали-издали, а потом ближе, голос Генриха:
— Берточка, Берточка, где ты? Я знаю, ты сюда пошла с дядей! Берточка, Берточка, я за вами иду! Где вы?
Подбежал, обнял их — двоих заграбастал руками сколько смог:
— Ой-ой-ой, вы меня бросили, ой-ой-ой вы меня покинули… — И не плачет, а как взрослый причитает.
В воде лежат все втроем, сцепились, как в могиле.
Потом так.
Рука-то у Берты, хоть и криво, но заросла. И у Матвея Григорьевича горло затянулось. А Генрих сильно заболел, месяц в себя не приходил.
Докторша посоветовала покой и питание.
Матвей Григорьевич высказался:
— Я, конечно, дурак. Но и ты, Берта, тоже дура. На поводу у контуженного пошла. Слава Богу, не дошло до серьезного.
7
Когда Генрих поправился, Матвей Григорьевич предложил всем вместе поехать в Киев. Город большой, людей много, мастера нужны. Жить надо, а без мебели — никак, тем более в столице. В Артемовске ждать хорошего нельзя: и ему тяжко, и Берте худо.
Отношения с Бертой были, можно сказать, братские. Пока за Генрихом ухаживали, о себе не думали.
А тут ехать. На каком основании? Матвей Григорьевич высказался за то, чтобы записаться, но уже в Киеве. В Артемовске не хотел людей беспокоить таким поступком.
Берта согласилась. Только спросила, а как же: вернется Кляйн, ведь Генрих его сын.
Матвей Григорьевич ответил, что Кляйн, дай Бог ему, конечно, здоровья, если и не был убит в бою, то наверняка с войны отозван и в лагере теперь трудится за то, что немец. Рассказал, что все немецкое Поволжье с детьми-старухами не то арестовали, не то выселили в трудовые лагеря в Казахстан, в Сибирь, за Урал еще в августе 41-го. Ходили такие достоверные слухи на фронте.
— Так что со всех сторон Геньку надо спасать от такого фатера.
В Киеве устроились хорошо.
Дом капитальный. Правда, только первый этаж и что пониже уцелело. Заняли помещение в полуподвале, зато большое.
Пришли знакомиться старик со старухой с первого этажа — Галина Остаповна и Василь Васильевич.
— Вы еврэи?
— Евреи, — ответил Матвей Григорьевич и за себя, и за Берту.
— А говорылы, усих еврэив того. Повбывалы. По усий земли.
— Не всех, — возразил Матвей Григорьевич.
— А вы з откудова? — поинтересовался старик.
— Со Сталино.
— Знаю, то Юзовка. Багато там ваших положили?
— Много не много, а дочку мою убили. Мне хватило.
— Ага-ага.
Помолчали.
— Ну шо ш, живить. Хлопчик у вас хороший. Дай Боже, дай Боже…
И пошли себе, переговариваются:
— От бачишь, Остаповна, а ты говорыла, усих…
— Мовчи вже, дурэнь старый, я ж так сказала тоби, по сэкрэту, то ж мэни по сэкрэту Клавдя розповила… А ты аж зараз у облыччя. Нэззя ж так, трэба з подходом, по-людському.
Матвей Григорьевич устроился на мебельную фабрику. В особый цех, где трудились для начальства. Он сразу выдвинулся. Заказов полно, один другого почетнее.
В составе коллектива каждый выходной ходил разбирать завалы на Крещатике.
Первые разы возвращался счастливый:
— Берта, я когда камни сворачиваю и в сторону кидаю, мне кажется, я Цилечке воздух даю.
Потом, видно, физически надорвался и ходить перестал.
Ну, что сказать. Больной есть больной. Как его ни крути. К тому же выпивать стал. Со стариком с первого этажа. Василь Васильевич — ничего, привычный, а Матвею Григорьевичу плохо. Но как-то устраивался.
Надо сказать, что к Берте Матвей Григорьевич претензий не имел. По крайней мере, упреков не высказывал. И нежности она от него не видела.
Первое время мечтали о совместном ребеночке, но так, не то чтобы в умилении, а в рабочем порядке. А потом совсем сошло на нет.
Берта шила, Остаповна приводила заказчиц — соседок с улицы: по мелочи что пошить и серьезное.
Вообще-то Берте это было лишнее — денег Матвей Григорьевич, как мастер-золотые руки, получал много. Но и ей квалификацию терять ни к чему.
8
Так ли, сяк ли, а жизнь налаживалась. К 49-му году оклемались немного.
Генрих учился с отличием. В школе хвалили.
Как-то после родительского собрания учительница задержала Берту таким вопросом:
— Товарищ Зись, а что ваш мальчик на шее носит? Я сама видела, на веревочке. Конечно, не мое дело. Но ладанки всякие, крестики и прочее отвлекают. Это советская педагогическая наука давно доказала. А ваш Геня, когда волнуется, так за эту веревку хватается. И даже довольно страшно — как бы не задушился.
— Какой крестик, Боже мой! Он там ключи от дома носит. В кармане теряет, сами понимаете — мальчик… Ничего нет, уверяю вас! — отвертелась Берта, а сама стала сильно красная.
— А вы булавочкой ключики прикалывайте к карману, и веревочку длинную делайте, для удобства открывания двери. Я всем советую. Сама пробовала.
Однако Бертиным объяснением учительница осталась недовольна.
И вот на уроке, отвечая на заданный вопрос, Генрих как всегда сильно разволновался и очень рванул веревочку на шее. Она оборвалась от частого употребления — и прямо на пол упал орден.
Учительница в крик:
— Безобразие! Это великий знак отличия и славы, а ты его на шее таскаешь, как черт знает что! Откуда у тебя орден?
— Матвей Григорьевич дал.
— Как это — “дал”? Пусть ко мне придет, я с ним поговорю по существу дела.
Ну и поговорила.
Стыдила за орден, за безответственное хранение правительственной награды и даже заметила, что многие евреи халатно относятся к проблемам советского социалистического строительства, так как, конечно, тут не их родина. Теперь это очевидно всему народу и газеты пишут. А если орден достался Матвею Григорьевичу просто, так его и отобрать недолго. И заключила, что семью Зись нужно рассмотреть пристальней, при свете дня, не завелось ли в ней еще чего пострашнее орденов на веревочке.
— Что для вас, Матвей Григорьевич, и для вашего сына игрушки, для миллионов советских людей свято, — припечатала ситуацию учительница и повернулась на каблучках.
Матвею Григорьевичу бы промолчать. Но он учительницу догнал и грубо толкнул в спину. А она, хоть имела большой вес, со всей своей массой упала лицом на пол.
Ну, кровь, крик, милиция, протокол. Грозили дело отправить в суд. Показательное хулиганство.
Геню из школы исключили за недостойное поведение.
Берта ходила к учительнице домой. Плакала-просила.
Но та осталась непреклонной:
— Вы, — говорит, — евреи, все такие. Я вам честно скажу, что вас надо отдельно держать. И вы это сами доказываете своим поведением.
Но в конце концов заявление забрала.
Состоялся товарищеский суд, и то слава Богу, не уголовный. Позор, конечно. И не за что, а стыдно.
Защищал Матвея Григорьевича только Василь Васильевич, хотя и выпивший:
— Матвей Григорьевич если шо и допустыв, то його трэба выбачыты. Вин вийну пройшов наскризь.
Из зала кто-то крикнул:
— Кому война, а кому мать родна!
Тут всё и кончилось. Как стоял, Матвей Григорьевич, так и свалился. Врач сказал: в голове что-то сорвалось.
Похоронили Матвея Григорьевича.
Ну, что делать: Геня исключенный, Берта сама, без опоры.
К тому же дошла очередь до их дома. Снесли в момент для последующего восстановления, а жильцов переселили на улицу Миллионную. Кроме Карповны с Васильевичем, Берты с Генрихом в новой квартире заняли места один холостяк и одна холостячка.
9
Новое жилье — новая жизнь. Так Карповна и заверила Берту.
Геню сначала ни в какую школу не брали, но потом все же приняли. Отучился хорошо, спокойно. После — Карповна порекомендовала определить его в ремесленное училище по железнодорожному делу: и важная специальность, и обеспечение.
И хорошо.
В искусстве шитья Берта превзошла всякие ожидания: заказов много — и мужчины, и женщины. Такая редкость — чтобы обоим полам, а уж удобно — прямо семейный мастер.
Геня закончил училище, направили работать: и форма, и паек, и серьезность.
Правда, в комсомол вступить не успел, но за счет характера выдвинулся и был на хорошем счету. Берта рассчитывала, что дальше пойдет в институт по профилю. Однако Генрих проявил самостоятельность и сказал, что после училища отработает сколько надо и даже больше, если потребуется, а дальше отправится в медицинский. Время не поджимало — в армию у него был белый билет по здоровью.
Шел по рабочей подготовительной части. И поступил-таки!
Карповна на праздновании события прослезилась и выступила с тостом:
— Дорогая Берта! Ось якэ тоби щастя! Хворий скилькы бажаешь, а вдома свий ликар — выликуе. Так шо ты тэпэр ничого нэ бийся! Настоящэ життя у тебэ наступыло! Жалко, нэма з намы за цим святковым столом ани Матвия Григоровыча, ани мого Васильовича!
Ну, дальше так.
Геня закончил институт и по распределению поехал в районный центр Козелец. Берта хотела за ним, но Генрих отговорил: я же временно, а тут у тебя и клиенты, и Карповна на ладан дышит. А я на автобус сяду — и через два часа дома. Только телеграмму дай — и тут!
Разумно и логично.
Никаких телеграмм, конечно, Берта не посылала. Виделись с Геней редко-редко. Ждать — дело хорошее. Очень скрашивает жизнь.
Но все же Берта тосковала. Вспомнит Эстерку, Дитера Францевича, Пауля, Матвея Григорьевича, родителей — мука нечеловеческая. А когда до Кауфманов с Цилечкой дойдет — хоть что.
Отказалась от клиентов, сидит одна, радио слушает-слушает, в потолок смотрит-смотрит.
По радио много рассуждали в официальных сообщениях о культе личности. Берта умом не разбирала — бу-бу-бу и бу-бу-бу. Но вроде шло к тому, что все, что раньше было, — нехорошо, обидно для всего человечества и потому подлежит исправлению.
Карповна, чтобы развлечь Берту, делилась уличными сплетнями: теперь многие возвращаются, в стране торжествует справедливость.
Каждую ночь стала сниться Эстерка и говорить, что скоро приедет. Берта ей верила. Утром не сразу понимала, что Эстерка привиделась. Остальные не снились, так как были осуждены судьбой по другому поводу.
10
Генрих приехал навестить Берту только через полгода.
Рассказал, что влюбился в хорошую девушку и, наверное, женится. Посмотрел Карповну и Берту с медицинской точки. Вынес ободряющий приговор, навыписывал Карповне таблеток и скоро уехал.
Берта с Карповной сложили рецепты в коробочку, как письма, и стали ждать дальше.
И вот через месяц среди бела дня является Генрих с девушкой и представляет ее:
— Это моя жена Галина. Мы расписались в Козельце, но ее родители против нашей жизни вдвоем, и потому она будет жить тут. Другого выхода у нас нет. Ее надо держать подальше от влияния.
Девушка красивая. Сразу видно, что порядочная.
Берта выделила молодоженам место у окна, где стояла Генрихова кровать. Отделила половину комнаты занавеской.
— Вам и окно, и всё нужно. А мне ничего не надо, только бы вам счастье.
Переночевал Генрих с Галей, а назавтра поехал в Козелец — отрабатывать.
Галя с Бертой уживалась неважно. И готовка не нравилась, и как Берта говорит. А с Карповной вообще не захотела держать никаких отношений, потому что старуха была склонна ее поучать и советовать по своему усмотрению.
Но жили.
Генрих приезжал часто: каждое воскресенье. Галя тогда Берту старалась удалить из комнаты к Карповне.
Генрих поначалу протестовал, а потом и сам рассудил:
— Ты, Берта, на Галю не сердись. У нее просто характер такой твердый, что она по-своему любит делать. Но ведь скажем откровенно — тебе и у Карповны хорошо провести время, а нам вдвоем одиночество полезнее, чем пустые разговоры.
Ну, в общем, прав.
И как-то так вышло, что Берта совсем переселилась к Карповне. К тому же старуха утратила способность передвигаться, и помощь ей оказывать, кроме Берты, никто не собирался, что естественно.
Берта снова взялась за шитье: хотелось помочь Генриху с Галочкой, и самой тоже что-то надо.
Карповна выражала недовольство Генрихом:
— Такый хлопчик був, золотый! А тэпэр, Бэрта, вин нэ твий. Ой, нэ твий. Я б на нёго вик нэ подумала, шо з ридною матиръю такэ вытворюваты визьмэться… Хай той Гале сто чортив пид юбку!
Берта возражала:
— Карповна, я ему не родная мать. Что вы говорите! И Галю не тревожьте, она его любит. А меня не обязана.
— Любыть, любыть… Як собака палку.
После смерти Карповны из домоуправления Берту попросили освободить площадь и водвориться в свою комнату по документам. К тому времени там уже и вернувшийся Генрих проживал постоянно, и, конечно, Галя.
Генрих как узнал, что Берта будет жить с ними, очень расстроился, ввиду того, что Галя стала переживать.
С Бертой не говорили. И если б могли не замечать, так не замечали бы.
Берта старается, шьет. Заказчики приходят, когда Генрих и Галя на работе. А вечером то же: машинка стрекочет, лоскуты валяются на полу. Конечно, некрасиво.
Галя раз сказала, что надо быть аккуратнее. Два сказала. А на третий — машинку в общий коридор вынесла и стул туда же. Берту поставила в известность:
— Я с соседями договорилась, они не против, чтоб вы шили там. А за это вы им иногда какую-нибудь небольшую починку станете устраивать. Удобно, правда ж, и вам, и им?
Берта согласилась.
Постепенно она в коридоре так прижилась, что разместила там и раскладушку. Днем сложит — ночью поставит.
Все довольны: и соседи про оторванные пуговицы и прочее не думают, и Генриху с Галей приятно. Тем более в коридоре старый огромный шкаф стоял с зеркалом во всю дверцу — клиентам оказалось полезно. Берта только попросила разрешения общества вкрутить новую, яркую, лампочку, и расходы по ее эксплуатации взяла на себя. Понятно: чем ярче — тем дороже платить, а это ж лично для нее.
Еду себе варила отдельно и в комнату Генриха с Галей не заходила. Потому что в коридорном шкафу нашлось место и для ее носильного имущества.
Деньги за шитье Берта отдавала Гале в помощь, предупреждая, чтоб она Генриху не говорила. Галя и не говорила.
Ну, жили таким образом и жили.
11
И вот однажды звонок в дверь. Берта, как всегда, открывает. На пороге — мужчина очень пожилой, даже старик.
— Берта, — говорит, — ты меня, конечно, не узнаешь.
— Как же, Дитер Францевич, узнаю, — спокойно отвечает Берта, потому что сто раз эти слова в уме прокручивала и репетировала выражение. — Проходите, проходите.
Проговорили часа три — в коридоре (комнату Галя запирала на ключ) и на кухне, чаю попили.
Дитер Францевич стал подводить итог:
— Я уже десять лет знаю, где ты, что. Думал, ни к чему беспокоить. А теперь решился. Хорошо поговорили, правда, Берточка?
— Очень хорошо, Дитер Францевич, — Берта плакала и сморкалась в передник, плакала и сморкалась.
— А Генрих скоро придет? Он меня и не помнит, наверное. А, Берта?
— Почему же, помнит немного. А так… Его Матвей Григорьевич усыновил и отчество свое дал. А нацию Геня сам выбрал, когда паспорт получал — в честь Матвея Григорьевича.
— Да, Берточка…
— Он на дежурстве, так что вернется очень поздно. Хотите, подождите, а хотите — завтра приходите.
— Нет, Берта, я ждать не могу. Я сейчас на вокзал, в Москву, а оттуда отправляюсь навсегда в Германию. Потому и пришел сейчас, что больше никогда не увидимся. Жалко, Генриха не посмотрю.
Берта еще больше заплакала:
— Ой, жить не могу! Ой, заберите вы меня с этого света, Дитер Францевич! Заберите!
Кляйн обнял Берту и ничего не сказал на ее просьбу.
Думала-думала — посвящать ли Генриха про Дитера Францевича, и посвятила.
Генрих выразил сожаление, что не повстречался с Кляйном, хотя, конечно, почти его и не помнил. А Галя проявила заинтересованность и спросила, не оставил ли Дитер Францевич адреса для дальнейшего общения.
Какой адрес у отъезжающего? Адреса нет, а только будущее.
12
По счастливой случайности — в результате автомобильной катастрофы — освободилась комнатка, которую занимала соседка. Галя похлопотала, договорилась в домоуправлении обещаниями различного рода — и присоединила это пространство к имеющемуся лицевому счету.
Берта перебралась. Красота! Все-таки естественное освещение крайне важно. Правда, с шитьем стало трудновато — суставы. Генрих прописывал мази, уколы, но не помогало. Пришлось Берте оставить шитье.
Устроилась приемщицей грязного белья в прачечную. И тут познакомилась при производственных обстоятельствах с мужчиной. Виктор Александрович, разведенный, заслуженный военный отставник. Он к ней отнесся с необычайной нежностью. Она и мысли не допускала до себя, что может что-то такое быть. Однако же случилось.
Он ей говорит:
— Дорогая Берточка, перебирайтесь ко мне. Захотим — распишемся со временем, не захотим — просто будем жить вместе. У вас ребеночек взрослый, ему ваша помощь больше не нужна, у меня дети взрослые, им до меня серьезного дела нет. Так что же мы будем себя в землю закапывать? Вам пятьдесят пять, мне шестьдесят пять. Очень хорошая разница для мужчины и женщины. Еще поживем.
Берта согласилась.
На прежней квартире телефона не было, и связь с Генрихом Берта утратила. Являться без предупреждения боялась, а предупредить — не телеграмму ж посылать?
Редко Генрих звонил сам и спрашивал о самочувствии, не надо ли оказать какую помощь по специальности. Помощи не требовалось.
Как-то Генрих попросился в гости.
Оказывается, пришло письмо от Кляйна из Германской Федерации. Генрих с Галей письмо тут же прочитали — интересно ж. И какие от них у Берты секреты могут быть! И вот Галя Генриха делегировала с визитом для разговора.
Дитер Францевич звал Берту в гости на неопределенный срок. Обещал принять по первому сорту — у него материальное положение обеспеченное, социальные блага, пособия.
— Тут он про нас с Галей не говорит насчет приглашения, но он этого просто не учел. А ты, Берточка, ему ответь, что мы все втроем готовы.
У Берты начались сомнения. Оформление документов в турпоездку — громадная ответственность. Сто раз всё проверят-перепроверят. За Галю и Генриха Берта была спокойна. А вот она сама — столько лет жила по-ненастоящему, в сущности, документу, никаких подозрений никогда не вызывалось — меняла документ в связи с возрастом и переклейкой фотографии. Но заграница — дело другое.
Виктор Александрович об этих ее сомнениях не знал. Думал, она просто стесняется обременять человека. Ну, и это, Берта, конечно же, учитывала. Однако документы беспокоили ее больше.
Вот она Виктору Александровичу и говорит:
— Я себя что-то очень неважно чувствую. Для меня такая нервная поездка будет непосильна. А Генрих с Галей пускай. Я сегодня же Дитеру Францевичу напишу. Даст Бог, поедут, посмотрят.
Виктор Александрович одобрил с пониманием.
Кляйн приглашение прислал. Генрих и Галя начали оформляться. Анкеты, то, сё — как-то долго получилось. Но в конце концов поехали. Берта написала Кляйну записку с приветом от всей души, выражая надежду на встречу.
Возвратились довольные: Галя три чемодана одежды привезла и Берте гостинцы. Кляйн дал ответное послание — еще раз Берту приглашает и упрашивает во что бы то ни стало приехать на все готовое.
После приезда Генрих и Галя стали часто приходить к Берте и Виктору Александровичу. К себе тоже звали. И такая картина получалась — прямо счастье. Берта воспряла, наконец-то все вместе, по-людски.
Во время совместного обеда у Гали завелась беседа про Германию. Про то, как там живут в обиходе, про Кляйна — что человек прекрасный. Берта в тот раз была одна, без Виктора Александровича.
Галя и говорит:
— Берта Генриховна, вы же немка по национальности, и язык, конечно, помните. Может, вам стоит подумать, чтоб отсюда уехать? Вы ж там родились, там ваши корни, мне Генрих рассказывал. Может, там даже ваши папа и мама живы, а вы тут сидите. Вас быстро отпустят.
Берта покивала, но заметила, что раньше, может, и поехала бы, а теперь Виктор Александрович у нее на руках, хоть и нерасписанный, да близкий, не бросишь.
— Вот он на вас гирей и висит, — намекнула Галя.
Берта перевела разговор на другое:
— Нет ли надежды на ребеночка? Хочется понянчить. Я бы ему шила рубашечки-распашонки. Если понемногу, я смогу. Вы простите такой вопрос, но это единственное, что меня интересует.
Галя посмотрела на Генриха и твердо ответила:
— Я абсолютно здоровая, а Генрих детей иметь не может. У него серьезное нарушение. Он, конечно, для женщины большой интерес представляет, но с детьми не получится никогда.
Помолчали, чаю попили с “Киевским” тортом и распрощались до следующего раза.
13
И тут начался террор.
Галя звонит каждый день и приходит к Берте с уговорами: езжайте на постоянное место, езжайте на постоянное место. Там вас Кляйн ждет и обеспечит. А тут вы с Виктором Александровичем зачахнете. У него свой интерес, чтобы домработница была. А Кляйн вас на руках носить станет, как обещал. Он, конечно, совсем пожилой, но здоровье у него отличное, не то что у Виктора Александровича.
Берта недоумевала от такой настойчивости.
А тут ей назначил встречу Генрих:
— Берточка, я тебе откровенно скажу положение. У меня тут перспектив нет. Меня даже на завотделением не ставят, потому что я еврей по паспорту. Ну какой я еврей? Я всю жизнь терплю за свой романтический порыв. А я еще относительно молодой человек. Мне хочется работать на ответственном посту. Ты поедешь в Германию, оформишь супружеские отношения с Кляйном, а потом нас с Галей вызовешь как ближайших родственников по статье воссоединения семей.
— А Виктор Александрович? — всхлипнула Берта.
— Он себе еще устроит судьбу. Не сомневайся. Я с ним уже поговорил. Он не против, только бы тебе было хорошо.
Берта согласилась.
Согласилась-то она согласилась, но у нее в душе поселилась такая мука, что не выражается словесно.
Виктор Александрович вокруг нее ходит на цыпочках:
— Берточка-Берточка! Берточка-Берточка! У тебя же всего два выбора, не десять и не двадцать. Это ж просто: или ехать, или не ехать. Как ты сама примешь решение, так и сделаешь.
Она смотрит на него — и не видит:
— У меня, наверное, давление подскочило. Вызовите “скорую”.
В больнице оказалось: гипертонический криз от высокого нервного напряжения.
Прибегает Галя в больницу:
— Берточка, как мы счастливы, что вы оклемались! Теперь сто лет жить станете нам на радость. Так что вы решили?
Берта кивает-кивает, а молчит.
— Берточка, вы дар речи потеряли? Вы ответить голосом не можете? Ничего, в Германии врачи квалифицированные, они вас в порядок приведут.
Берта опять молчит и кивает.
Галя ушла. На кровать к Берте подсела соседка, уже ходячая, взяла за руку:
— Вы совершаете серьезную ошибку, что не желаете ни с кем говорить. Я через такое прошла и теперь осознаю пагубность. Надо говорить, в себе держать — только хуже для всего. Если что хотите сказать — мне скажите, я за вас помолюсь. Вы крещеная?
Берта помотала головой.
— И ничего страшного. Вы в таком положении сейчас, что это значения не имеет. Вы, главное, основное говорите, хоть шепотом. Я не разберу — Господь разберет.
— Ой, Готэню! Ой, вейз мир! Ой, финстер мир! [Боже! Горе мне! Темно мне! (идиш)] — выдохнула Берта и первый раз за долгий период уснула в покое.
14
Из больницы Берту доставили к Гале с Генрихом. Она увидела, что все ее вещи разложены по местам в присоединенной комнате.
Галя пояснила:
— Мы с Виктором Александровичем все решили. Он вас больше беспокоить не станет. Не такие его годы, чтоб за женщинами бегать. Хорошо, что вы не расписались, а то бы вы ему сиделкой служили. А у нас вам забота. Вы нам родная, а ему никто.
Если б в квартире был телефон, Берта позвонила бы Виктору Александровичу — а телефон не поставили, хотя обещали давно и Галя сильно хлопотала.
Берта просидела на больничном с месяц. Потом снова собралась на работу.
Галя спрашивает:
— Вы на работу собираетесь? Можете не собираться. Я за вас заявление по собственному желанию оформила, с руководителем вашим договорилась — отдыхайте. Я раньше вас в известность не поставила, чтоб лишнее не волновать. А теперь вы оправились, и только укрепляйтесь. И Генрих такого же мнения придерживается.
Ну что ж.
Берта размышляла и даже радовалась, какой ей дети ковет [уважение (идиш)] оказывают. Вот Галю не слишком любила, а она вся выкладывается от заботы.
И что тут сидеть? Эстерку ждать?
Ну, рассмотрят ее документы, откроется изначальная поддельность. Так она готова ответить. Ни Генриху, ни Гале ничего не будет опасного.
Эстерка без вины пострадала, Кляйн тоже. Не говоря про Матвея и Кауфманов с их детками и Цилечкой.
А тут — за серьезное преступление ответить — святое дело.
И Берта решилась.
Надо связаться с Кляйном.
Написали ему по адресу и принялись ждать ответа. Через месяц ответ пришел — но не от Дитера Францевича, а от кого-то другого, кто получил письмо на его месте.
Сообщалось по-немецки, что герр Кляйн скончался и потому лично ответить на письмо не в состоянии. Письмо вскрыли, опасаясь, что пропустят важный финансовый документ и просят за это извинить.
Вот примерно так.
Ну, отношение тут же переменилось. Галя намекнула, что раз никто никуда уже не отправляется, то надо Берте на работу ходить, а не дома рассиживаться.
— Мы сами с Генрихом проблему решим, без вашего участия. От вас ничего не ждем. Вы теперь хоть сто раз обещайте уехать самостоятельно, мы не заинтересованы. Кто вы такая? Вы только на общем основании можете претендовать. Не то что Кляйн. У него выслуга всякая. А у вас сплошной пшик,— заверила Галя.
Берта пошла в ту же прачечную.
Сидит, в стирку белье принимает, пересчитывает, пришитые номерочки сверяет, квитанции выписывает. Кому с крахмалом, кому без. А кому и с ароматизаторами. Прогресс в этом деле появился значительный, и людям приятно.
Вот сидит Берта в своем закутке в прачечной — и заходит Виктор Александрович. Берту увидел на рабочем месте и аж отпрянул, как от привидения.
— Ой, Берточка, я с тобой простился навек! Мне Галя сказала, что у тебя смертельная болезнь и они с Генрихом твои оставшиеся дни скрасят. А потом позвонила и сообщила, что ты отошла и мне последний привет передала. Ой, Берточка! А ты живая! Что ж такое? Как это?
Берта не знает, что и говорить.
— Обычное недоразумение, Виктор Александрович. Не будем заострять внимание.
— А я обходил эту прачечную. Страшно было заходить. Боялся тронуть память о тебе.
После такой беседы Виктор Александрович предложил снова сойтись. Берта решительно отказалась и попросила никогда больше не затевать подобный разговор, не тревожить судьбу.
— А белье тут и сдавайте, я следить буду, чтоб все в порядке и быстро. Вы через два дня приходите, я девочек попрошу ваш заказ исполнить и листики с ароматом положить бесплатно. Вам с лавандой или хвойный?
— С лавандой, Берточка. А то хвойный наводит грусть.
15
Как-то Генрих зашел в Бертину комнату и заявил:
— Берта, мы с Галей на Израиль документы подали. Галя рассудила, что раз с Германией не вышло, то надо туда. Мы просто ставим тебя в известность. Осознай правильно, с собой не приглашаем. Тебе, как немке, там будет нехорошо. Останешься тут полной хозяйкой, может, личную жизнь устроишь на закате.
Не скоро, но выехали.
Осталась Берта одна. Ходи по двум комнатам, властвуй, отдыхай.
Письма от Генриха не было года три. Потом пришло. Не из Израиля, а из Америки, что устроился хорошо, свой диплом подтвердил, получает приличный оклад как травматолог по спортивной медицине.
И снова пропал на годы.
Потом вдруг с оказией прислал письмо с сообщением, что прибудет в составе американской делегации на Олимпиаду-80 в Москве. Как приедет, даст знать, где остановился.
Берта просидела над письмом ночь: читала-читала, читала-читала.
Пошло время на новый отсчет. Со всем народом Берта ждала Олимпиаду. А тут капиталистические государства объявили бойкот спорту. Берта покупала газеты, слушала радио, смотрела программу “Время” — не отменят ли бойкот. Нет и ни за что из принципа.
Когда по телевизору надувной Миша улетал в небеса, Берта помахала рукой:
— Ой, как же ты там будешь? Где упадешь? Кто тебя найдет? Ой-ой… Зо зайн мир! Зо зайн мир! [Пусть прежде это случится со мной! (идиш)]