Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2006
От автора | С Александром Мелиховым мы знакомы двенадцатый год и, как вспомнили оба, спорить начали с первой же встречи. Так до сих пор и продолжаем. Мне кажется, наши споры не лишены общего интереса. Саша с этим согласен.
За пять лет нового века только в тех изданиях, которые вывешены в интернетовском “Журнальном зале”, Александр Мелихов опубликовал больше сорока художественных, публицистических и критических произведений, среди которых три масштабных социально-философских романа и замечательная повесть.
О чем бы и кто бы Сашу ни спросил, в ответ услышит основные постулаты его учения. Какого? Обязательно расскажу, но чуть позже. Теперь два замечания. Первое: да, знаменитости говорят одно и то же, но это не обязательно смешно и скучно — что ж делать, если слушатели так плохо слышат. Второе: упорно и неустанно повторяя все тот же комплекс идей, то есть будучи знаменитостью, во всех иных отношениях Мелихов и не думает почивать на лаврах, а самоотверженно работает в столь разных областях, что это просто удивительно. Вот про это сначала и расскажу.
“Зеркало”. Рецензия с элементами репортажа
В конце прошлого, 2005 года в Москве в Институте коррекционной педагогики состоялось обсуждение реабилитационной программы “Зеркало”, представленной в книге под тем же названием. Книгу написали финский нейропсихолог Елена Вяхякуопус и петербургский прозаик Александр Мелихов. Программа предназначена для развития самосознания, адекватной самооценки и социальной активности подростков с нарушениями интеллектуального развития. Программа была разработана на основе многолетней работы групп общения-обучения в рамках российско-финских проектов сотрудничества, поддерживаемых Европейской комиссией. В обсуждении приняли участие директор Института Николай Малафеев, руководитель лаборатории по проблемам аутизма Ольга Никольская, доктор психологических наук Татьяна Ахутина, педагоги коррекционных школ, издатели и представители прессы.
Еще десять-пятнадцать лет назад люди с нарушениями умственного развития никак, в сущности, не участвовали в жизни общества. Вместо них от их имени действовали родители или персонал психоневрологических интернатов. В последние годы во многих городах, и прежде всего в Петербурге, появились клубы, центры дневного пребывания для умственно отсталых людей. Развиваются программы включения ментальных инвалидов в жизнь общества. Это, конечно, прогресс, но… увеличение социальных контактов увеличило и количество конфликтов.
Программа “Зеркало” как раз и направлена на то, чтобы ослабить остроту этой проблемы, чтобы количество контактов возрастало, а количество негативных столкновений уменьшалось.
Все мы с раннего детства помним судьбу “гадкого утенка”, который в сказке Андерсена претерпел много обид на птичьем дворе, прежде чем превратился в прекрасного белоснежного лебедя. До сих пор никому не приходило в голову перевернуть ситуацию. В книге “Зеркало” старая сказка рассказана на новый лад. “Однажды в лебединое гнездо злой мальчишка подбросил утиное яйцо. Из него вывелся утенок. Лебеди очень расстроились: “Бедняжка! У него совсем нет шеи, он такой серый и некрасивый”. Утенок был одиноким. Маленькие лебеди не любили его и считали уродом. Они не хотели плавать с ним рядом. Они говорили: “Как он отвратительно крякает! Какой он противный!”. Утенок ничего не понимал и был очень несчастен”. Что же можно и нужно сделать для них всех — для утенка, чтобы он не был несчастным, и для лебеденка, чтобы не рос чванным и самодовольным?
Многие видные специалисты по проблемам людей с нарушениями умственного развития сомневаются, нужно ли развивать их самосознания, поскольку познание ими самих себя не принесет им ничего, кроме новых огорчений. Тогда как пребывание в утешительных иллюзиях делает их существование в этом мире более приятным. У большинства людей с умственной отсталостью самооценка завышена — это правда. Но не вся, считают авторы “Зеркала”. Вся правда заключается в том, что люди, погруженные в иллюзии, не способные объективно оценить себя, постоянно получают травмы от столкновения с реальной социальной средой. И это справедливо для всех, а не только для людей с ограниченными возможностями. При этом у инвалидов гораздо меньше шансов выйти из таких столкновений победителями. Вот почему объективное мнение о себе им еще более необходимо, чем людям с сильным и развитым интеллектом. Как же совместить эти две задачи: повысить самосознание и сохранить хорошее мнение о себе? Сделать это нелегко, но можно. Для этого необходимо привести в гармонию внешнюю и внутреннюю оценку подростка с нарушениями интеллектуального развития. Показателями успеха на этом пути, индикаторами достигнутой гармонии служат уменьшение количества конфликтов и увеличение позитивных контактов между инвалидом и окружающей его социальной средой.
“Всем нам хочется считать себя немножко лучше, чем мы есть, — объясняют авторы подростку. — Все мы нуждаемся в людях, которые к нам хорошо относятся, любят нас и помогают нам думать о себе хорошо. Каждому необходим хороший образ себя. И это правильно. Когда мы думаем, что мы смелые, добрые, сильные, — это помогает нам совершать хорошие поступки. Но во всем нужна мера. Что получится, если ты думаешь, что ты щедрый, а на самом деле ты скупой? Если думаешь, что ты остроумный, а на самом деле скучный? Хорошо, когда твое мнение о самом себе подтверждается другими людьми, когда они думают о тебе примерно так же, как ты сам о себе. Но как достичь такого равновесия между правдой и фантазией, которое поможет нам стать приятными себе и другим?”
Почему, собственно, эти слова обращены только к подросткам с интеллектуальной инвалидностью? Да потому, что только для них такая книга написана. Хотя каждому мальчишке, каждой девчонке было бы интересно и полезно прочесть добрую, умную книгу о том, как понять самого себя и узнать больше о самом себе.
А как? Авторы отвечают очень просто: “Для того чтобы узнать о себе больше, нам нужно, во-первых, наполнить свою жизнь разнообразными событиями, набираться жизненного опыта. Во-вторых, узнать, что о нас думают другие: беседовать с людьми, подумать о своем значении в жизни других — что мы можем для них сделать, чем им помочь. В-третьих, необходимо думать о себе: размышлять над своими поступками, оценивать свои возможности, достоинства и недостатки, обсуждать с близкими друзьями свои взгляды и привычки, понять, чего мы хотим, чего боимся, о чем мечтаем, чем гордимся”.
Групповые занятия общения-обучения как раз и соответствуют всем трем задачам: это и новый жизненный опыт, и общение с друзьями, имеющими те же проблемы, и возможность обсудить с другими себя самого. Приступая к занятиям, участники вместе вырабатывают правила, чтобы всем было весело и легко. И опять же: ведь это правила, которые хорошо бы принять к исполнению всем детям (а также и взрослым), а не только интеллектуальным инвалидам! “Никого не тянуть на собрание насильно. Свободно высказывать свои мнения. Относиться друг к другу с уважением. Называть друга так, как ему хочется, чтобы его называли: не обзываться, не давать уменьшительных имен без разрешения того, к кому обращаешься. Вести себя, как взрослые: спокойно, ответственно, дисциплинированно. Не навязывать свои вкусы и привычки другим. Хвалить друг друга побольше. Не ссориться и говорить по очереди. Давать каждому высказаться. Все по очереди могут стать ведущими. Каждый может дать совет и помочь другому”.
На занятия выносятся интереснейшие темы: “Мое имя”, “Когда я был маленьким”, “Моя семья”, “Мой род”, “Моя национальность”, “Моя одежда”, “Мое умение смеяться”, “Мое настроение”, “Мои увлечения”, “Я мужчина. Я женщина”, “Я ученик”, “Я друг”, “Я и мои соседи”. “Я клиент”, “Я собеседник”, “Я обидчик, я обиженный”, “Я гражданин”, “Я гость”, “Мои мечты”, “Что украшает мою жизнь”.
Каждому ребенку захочется доверительно поговорить обо всем этом в кругу понимающих друзей под осторожным руководством чуткого ведущего. Участники обсуждения подчеркивали, что книгу эту можно рекомендовать для работы в самом обыкновенном, не-инвалидном классе “белоснежных лебедей”. Но маленькому утенку не стать лебедем. Возможности инвалида останутся ограниченными. Авторы откровенно поднимают и эту проблему в главе “Наши трудности”: “У многих из нас есть кое-какие трудности. Некоторым трудно говорить, другим — ходить, третьим — быстро принимать решения. Большинству из нас трудно жить в городе, где все хорошо устроено только для людей здоровых и сильных. Но мы — часть человечества. Мы гордимся достижениями ближних и дальних, друзей и сограждан. Мы страдаем от их страданий. Люди, не умеющие играть в футбол, болеют за любимую команду. Односельчане радуются за земляка, собравшего высокий урожай. Россияне гордятся выдающимися людьми страны. Все люди на земле восхищаются прекрасными творениями искусства. Все люди ужасаются подлыми, жестокими поступками и восхищаются героическими. Так же и мы можем гордиться чужими успехами и грустить из-за чужих несчастий. Наши трудности и недостатки не могут этому помешать”.
Участники обсуждения оценили книгу исключительно высоко. “Здоровьесберегающие технологии должны быть направлены на сохранение не только физического, но и психического здоровья ребенка. Программа “Зеркало” может этому помочь”, — сказала Татьяна Ахутина. “Она должна стать настольной для воспитателя, особенно дефектолога”, — заявил Николай Малафеев. И все-все-все присутствующие горячо согласились.
Но… Книга издана журналом “Нева” тиражом 1000 экземпляров, а значит, не только не станет настольной для каждого воспитателя, но дойдет только до узкого круга специалистов. “Мы рады издать! — говорили представители издательств. — Но больной вопрос: кто оплатит? А если распространять бесплатно, то за чей счет?” Эти вопросы остались открытыми.
Почему, зачем, откуда время и силы?
Интеллектуальным инвалидам Александр Мелихов помогает не только своим пером, но и той повседневной кропотливой работой, которая поглощает массу времени, душевных и физических сил. При его непосредственном участии была сдвинута придавившая наших инвалидов скала. Вот именно так. Эта скала — обреченность умственно отсталого человека на пожизненное обитание (заключение) в психоневрологическом интернате (ПНИ).
Как это получилось, что, вспоминая и сравнивая “а вот в Советском Союзе…”, мы твердим, что там было лучше, не было наших проблем? А ведь многих проблем не было именно потому, что сложнейшие, болезненные ситуации не разрешались, а насильственно упразднялись — за счет человеческих судеб. Не было, например, огромной и тяжкой проблемы — как организовать достойную жизнь и работу ментальным инвалидам. Общество этими вопросами вообще не интересовалось, статистика была засекречена, а проблема вроде бы решена: собрать всех умственно отсталых в психоневрологический интернат, отгородить высоким забором — и делать вид, что так и надо.
А как надо на самом деле? Да так, например, как в соседней Финляндии. В середине восьмидесятых годов в городе Турку возникла инициативная группа родителей детей-инвалидов, которую возглавил Вяйно Салминен, бывший тогда председателем правления специального попечения. Инициативные финские энтузиасты предложили принципиально, революционно новую концепцию взаимоотношений общества и инвалидов, в том числе ментальных, и образовали “Общество поддерживаемого проживания инвалидов региона Турку”. Принципы работы общества были сформулированы так: “Инвалиды — полноправные граждане, у которых есть возможность делать выбор и участвовать в принятии решений, касающихся их самих. Инвалиды — лучшие специалисты в своей жизни, поэтому они должны сами решать свои дела, а общество должно не столько руководить ими, сколько помогать им реализовывать свои решения. Среду проживания инвалидов необходимо устроить так, чтобы она как можно меньше ограничивала их и не мешала им взаимодействовать с другими”.
Не огромный интернат, а небольшой дом, где у инвалида была бы своя квартира, жить в которой ему помогал бы, поддерживая его, обученный персонал, — вот что нужно людям с ограниченными возможностями. В Финляндии все это уже есть, а у нас — первая ласточка. В Тосненском районе Ленинградской области недалеко от деревни Шапки открылся социально-реабилитационый комплекс, куда переехали подростки из петербургского психоневрологического интерната № 10. Европейская комиссия по партнерской программе конституционального развития, которая поддерживает местные инициативы, начинала финансирование проекта. Долго ли, коротко ли, проект нашел поддержку и в России. Администрация Петербурга помогла отремонтировать обветшавшие корпуса заброшенной базы отдыха в сосновом лесу, и новый учебный год ребята начали совсем в иных по сравнению с интернатом условиях. А Мелихов входил в инициативную группу организаторов этого огромного дела: информационную поддержку обеспечивал, и в официальные двери стучался, и с ребятами занятия проводил, и чего только еще не делал.
Мелихов потрудился не только для инвалидов. Он был организатором и председателем общества “Круг” — волонтерского объединения, помогающего людям, предпринявшим попытку самоубийства. Он как волонтер участвует в программах антинаркотической профилактики.
А он ведь в то же самое время еще и прозу пишет! Одновременно с книгой “Зеркало” в декабрьском номере “Знамени” вышел журнальный вариант его повести “Красный Сион”, а вскоре и книга подоспела.
Обозрев всю эту деятельность внутренним оком, я написала электронное письмо, невежливость которого мне открылась только постфактум: “Дорогой Саша! Расскажи кратенько, почему ты помогал самоубийцам и продолжаешь ли это делать, почему взялся помогать умственно отсталым, как возник замысел “Красного Сиона” и откуда ты берешь на все это силы и время”.
Через несколько дней пришел ответ. Вот он, дословно. “Начну с конца. Со мной всегда повторяется примерно та же ситуация, в которую я однажды попал вместе со своей покойной тещей, доброй до святости и очень при этом простодушной. Выйдя на гололед из электрички на Финляндском вокзале, мы натолкнулись на пьяного парня на протезе, который совершенно не мог идти, и нам пришлось тащить его через весь перрон до такси, выпытывать, куда ему надо, совать таксисту деньги, и у нее ни разу не было порыва его бросить, она только причитала: ну что бы нам на другой электричке было поехать… Так и я: время от времени я наталкиваюсь на каких-то несчастных, которым могу помочь лучше других именно благодаря тому, что писательство дает мне для этого какие-то дополнительные средства, и тогда я про себя чертыхаюсь, но тащу, потому что бросить уже невозможно, раз уж этот безногий оказался у тебя на пути.
Проблему самоубийства я начал изучать еще при советской власти, когда даже в энциклопедиях не было такого слова, а классический трактат Дюркгейма “Самоубийство” мне выдали в Публичной библиотеке с большим скандалом. Но я чувствовал, что это уникальное свойство — способность убить себя — открывает путь к каким-то глубоким выводам. В романе “Горбатые атланты” я пришел к выводу, что глубинная причина самоубийств — свобода, а в романе “Нам целый мир чужбина” — к родственному заключению: социальная причина самоубийств — упадок коллективных иллюзий. Однако попутно я начитался, что во всех приличных странах имеются волонтерские службы психологической помощи потенциальным суицидентам, и понял, что не попытаться устроить что-то подобное у нас — все равно что перешагнуть через безногого. Я начал раскручивать эту идею сначала через печать. Повалила толпа желающих. На первом этапе проблемой номер один оказалась проблема нейтрализации психопатов, составляющих закваску и бич всякого общественного движения. В итоге наилучшей формой оказались встречи у кого-нибудь на дому с чаем и разговорами по душам. У меня возникли хорошие контакты с клиникой “Скорой помощи”, я раз в неделю туда приходил, с кем-то из спасшихся самоубийц беседовал, оставлял телефон, и, если несостоявшийся самоубийца появлялся, мне уже было с кем его связать. Ядро волонтеров подобралось отличное. Но тут грянули девяностые — и наука, и литература кормить перестали, пришлось подрабатывать “верблюдом” в челночном бизнесе, и организация распалась. Мне до сих пор этого жаль. И соратников своих я вспоминаю с очень светлым чувством. Это еще и ответ на вопрос, где я беру силы: в любом благородном деле встречаешь людей настолько прелестных, общение с ними так улучшает картину мира, да и образ самого себя, что оказываешься в чистом барыше. Покуда эта работа не начинает слишком уж беспощадно пожирать главное дело — литературу. Это к другому вопросу — где брать время. Брать его негде, кроме как у самого себя, и, случается, я кляну тот день и час, когда позволил себе отдаться первому движению души. Но деваться-то уже некуда, безногого уже не бросишь!..
Так случилось и с умственно отсталыми: финский психолог с эмгэушным образованием Елена Вяхякуопус привела меня на краснокирпичную фабрику, где какие-то странные люди сидели на койках в огромных палатах, в которых они были обречены провести всю свою единственную жизнь. Естественно, я понял, что если я ничего не сделаю, чтобы расселить их по небольшим общежитиям, как это сделано во всей Европе, они до конца моих дней будут стоять у меня перед глазами. И теперь, когда я не раз об этом написал, привлек внимание знакомых журналистов, открыл в журнале “Нева” рубрику “Рядом с нами” и собираюсь заниматься этим и дальше, мне уже немного легче. А когда тебя еще и оскорбит кто-нибудь из тех, кого ты намеревался облагодетельствовать, чувство вины почти рассасывается. Так что я опять оказываюсь в барыше.
А к Биробиджану мое внимание привлек владелец издательства “Лимбус Пресс” Константин Тублин. Он заказал мне книгу и даже выдал приличный аванс. Я изучил историю “проекта” и написал публицистическую книжку “Биробиджан — земля обетованная” — с точки зрения своей любимой концепции “история человечества есть история зарождения, борьбы и упадка коллективных грез”. В Израиле вышел очень большой кусок в журнале “Нота бене”. Бог даст, со временем выйдет и книга. Хотя, прочитав ее, Тублин сказал, что это прочтут сто интеллектуалов, напишут пять рецензий — разумеется, положительных, но ему-то грезилось что-то пронзительное. А мне, пока я все это начитывал, тоже начали грезиться фигуры тогдашних еврейских утопистов, одержимых и наивных… И захотелось почему-то — может, и Тублин посоветовал, уже не помню — взглянуть на историю глазами еврейского мальчугана из польского местечка. Эту фигурку мне подсказала судьба моего покойного израильского друга писателя Бенциона Томера. Он прошел примерно таким же путем, как и мой Бенци, но я его не решался расспрашивать о подробностях, и зря: пришлось почти все воображать самому, потому что ни документы, ни серьезные мемуаристы не пишут о самом главном — о повседневном выживании во всех его мелочах.
Это если кратенько. Спасибо, что интересуешься”.
Фантом
А теперь, как обещала, — о социально-антропологическом учении Мелихова-мыслителя.
Сначала две цитаты. Герой романа “Исповедь еврея” (1994), до самых печенок донятый “коллективным враньем”, создающим непрошибаемое единство агрессивной массы, воскликнул: “Когда я обнаруживаю, что на свете, кроме Единства, есть и еще что-то, что люди способны не только сплачиваться (чтобы расплачиваться с кем-то), но делать и еще кое-что — подметать улицы, печь хлеб, сочинять стихи, сморкаться, играть на гармошке, улыбаться и испражняться, — я готов омывать им ботинки горячими слезами благодарности”.
Герой романа “Нам целый мир чужбина” (2001) размышляет принципиально иначе: “Личность осознала свои права, еще не сделавшись личностью, ее начали защищать прежде, чем она доказала, что стоит защиты. Человек — высшая ценность уже за одно то, что умеет жевать и сморкаться! Все должно служить человеку, и только он ничему не должен служить, и он это быстро просекает: любое усилие ради другого превращается в непосильную обузу. Скажи древнему греку, римлянину, галлу, арабу, что он обязан служить не семье, не Богу, не роду, а себе лишь самому… Дух терпимости (наплевательства) первыми удушает тех, кто имеет глупость дорожить чем-то еще, кроме собственной шкуры — “индивидуальности”. Свобода индивидуального бреда всюду грозит растрепать бред коллективный — единственное, что может всерьез и надолго объединить человеческую массу”.
А что думает сам Мелихов? Во-первых, он думает, что писатель свое подлинное понимание мира выражает именно в книгах. Во-вторых, в раскрытии этой подлинности он считает допустимым только заострение мысли, повышенную эмоциональность, но не стремление повиртуознее ошарашить читателя парадоксами. В-третьих, он согласен с героем “Чужбины”. В-четвертых, это согласие он воплощает во всех художественных, критических, публицистических и полемических выступлениях последних лет.
Интеллектуалы всего мира сегодня взыскуют реальности. Только один отдельно взятый интеллектуал Александр Мелихов взыскует фикций, фантомов, мнимостей, грез, иллюзий, сказок, “коллективного вранья”.
И уже несколько лет мы с ним об этом спорим.
Учение Александра Мелихова основано на нескольких положениях. Первое. Человека отличает от животного не умение пользоваться орудиями труда, а умение относиться к плодам своей фантазии (=фантомам, грезам, идеалам) как к реальным предметам и даже гораздо более серьезно: “Только человек способен жертвовать во имя того, чего нет, что существует лишь в его воображении”. Второе. Все низкое в человеке — это маски чего-то высокого. Материальные, “шкурные”, да любые практические интересы и действия важны для человека только потому, что в рамках какой-то грезы становятся для него символами прекрасного, возвышенного, значительного. В повести “Красный Сион” писатель заостряет эту мысль до фарсовости: герой посетил уборную в бедной квартирке, обнаружил не какой-нибудь, а чистый унитаз и сделал вывод, что хозяйка, “должно быть, придавала этому какое-то символическое значение, то есть считала деталью какой-то сказки”. Третье. Хранителем и создателем коллективных грез является национальная аристократия: “Надеюсь, излишне разъяснять, что национальная аристократия образуется не по крови, а по готовности жертвовать близким и ощутимым во имя отдаленного и незримого, — уточняет Мелихов. — Но, поскольку всякая коллективная наследуемая деятельность вдохновляется коллективными наследуемыми фантомами, то и деятельность национальной аристократии должна неизбежно вдохновляться фантомами главным образом не личными и не общечеловеческими, а национальными”.
До сих пор могла излагать четко, потому что у Мелихова эти положения неоднократно и определенно сформулированы. Дальше начинаются различные сложности.
Фантомы-грезы-фикции как-то сцеплены с некими надличными, сверхличными ценностями, которым требуется жертвовать. Или не сцеплены, а ими и являются? Но суть одна — служить и жертвовать!
“Отказ либеральных пошляков от всего сверхличного представляет даже и реальную социальную опасность. А в сфере искусства этот принцип — важно не мнение элиты, а покупательные способности и наклонности массы — уже привел к разрушительным последствиям всюду, куда ни ступил. “Гуманистическая” вариация этого принципа — все должно служить человеку и только он ничему не должен служить — приводит к близким результатам, но ей еще пока что нигде не дали достаточно воли” (“Знамя”, 2004, № 6).
А надличные-сверхличные ценности чем, собственно, отличаются от личных? Автором ничего не сказано определенно, но явный осудительный уклон наводит на предположение, что личные ценности — мелкие, частные, шкурные, а надличные — дело иное, возвышенное.
Так. Позвольте. Тут что-то непонятное. Мелихов ведь уже объяснил нам, что мелкие и шкурные интересы — всегда “маска” благородного фантома. Это с одной стороны — со стороны логики самого учения. А с другой… Подвиги самопожертвования во имя возвышенных ценностей родины, семьи, свободы человек совершает — или (с другой стороны подойдем) пред созданьями искусств и вдохновенья трепещет радостно в восторгах умиленья — только в том случае, если эти ценности являются его личными. Если его собственное, личное, частное самостоянье на них основано. Если он лично без них жить не может. Что в таком случае значит ценность над-личная?
У меня по этому поводу есть давняя и неприятнейшая гипотеза. Над-личная, она же сверх-личная, ценность — это нечто такое, за что человек не то что жизнью или трудами и днями жертвовать не станет, но за что гроша не захочет дать. Нечто такое, перед чем не то что не затрепещет в умиленье, но поленится пожать плечами. Нечто такое, однако, что жестоким насилием его заставляют признавать более важным, чем его дети и родители, его жизнь и свобода. Над-личная ценность — предлог и оправдание для насилия и произвола. У над-личной ценности всегда есть хозяева, которые от ее имени истребят ту личность, которая в каком бы то ни было отношении этой ценности не соответствует. Вот хотя бы… чтоб далеко не ходить и лишние споры не заводить, возьмем пример из практики нацистской Германии: вот вам великая над-личная, она же сверх-личная ценность расовой чистоты. Существовавшие при национал-социализме родословные паспорта как-то, сейчас вспомню, очень показательно назывались — то ли “шкатулка для величайших ценностей рода”, то ли “шкатулка для сокровищ предков”.
Герой “Исповеди еврея” припечатывает: “Социально близкий — не тот, кто чем-то реальным пожертвует нашим святыням (таких дураков практически не сыщешь), а тот, кто знает, что им положено жертвовать”. Вот здесь бы я уточнила мысль Левы Каценеленбогена, которому постоянно киваю с согласным смехом: “Социально близкий — не тот, кто чем-то реальным пожертвует нашим фантомам, а тот, кто вместе с нами придушит, улюлюкая, не желающего жертвовать”. Тут еще пикантный нюанс: когда некто провозгласит необходимость самопожертвования во имя сверх-личной ценности, ему уже не обязательно поступаться чем-либо на деле. С него, так сказать, довольно сего сознанья. Основательно жертвовать придется тем, кому не слишком-то хотелось данный фантом признавать, а жертвовать окончательно — тем, кто так его и не признал. У сторонников надлично-сверхличных ценностей давно спрашиваю — лицемерно, разумеется, потому что прекрасно знаю ответ: вам что дороже — ваши великие и чистые над-личные ценности или моя грязная шкура?
Но продолжим о противоречивом и непонятном в “учении о фантомах”.
Мелихов не только прозаик и создатель учения, он математик, научный работник. И всегда язвительно обрывает попытки назвать его бывшим математиком: “Бывших математиков не бывает, как не бывает бывших пуделей!”.
Откликаясь на статью Николая Работнова “На руинах тайн мироздания”, Александр Мелихов полемизирует с ним на основе своего учения, но, как мне кажется, в самом полемисте спорят создатель учения и ученый-математик: “Я совершенно серьезно считаю, что человека создало воображение, создала его способность относиться к плодам своей, тем более коллективной фантазии, наследуемой фантазии гораздо более серьезно, чем к реальным предметам (культура, в сущности, и есть система коллективных иллюзий). Утратив эту способность, способность жить иллюзиями, человек просто не выживет… Любить и воодушевляться мы можем лишь собственными фантомами, реальность всегда ужасна, стоит в нее заглянуть поглубже (подальше). Вся история человечества была, есть и будет историей зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов”, но дальше: “Гуманнейший принцип “все должно служить человеку, и только он ничему не должен служить” уже породил мастурбационную культуру, предназначенную для самоуслаждения без признаков служения, — на очереди мастурбационная наука, приятная во всех отношениях, не разоблачающая никаких неприятных тайн, не задевающая ничьих иллюзий” (“Знамя”, 2005, № 6). Но ведь иллюзии, они же фантомы и коллективное вранье, — это и есть та самая величайшая ценность, без которой человечество не выживет, Народное Единство разрушится и которую ни в коем случае нельзя задевать… Или я чего-то недопонимаю?
Впрочем, Лева Каценеленбоген, герой “Исповеди еврея”, с которым я так часто бываю согласна, прекрасно все понимал, только с другим знаком: “Подозреваю, что и вся наука создается отщепенцами, кто начинает доискиваться, с чего и какие бывают бураны и, вообще, куда ветер дует, вместо того чтобы с радостным трепетом воспринять и передать дальше, как некто во время бурана замерз в собственном сортире”, “Народное Единство не может зиждиться на тех песчинках знаний, которые случайно выносятся историей и доносятся до Народа. Единство может покоиться лишь на гранитном массиве лжи, ибо только ложь бывает простой и доступной каждому, а любая истина требует многолетних изучений и в результате рождает целый веер научных школ, утверждающих даже и прямо противоположные вещи. Поэтому знания всегда антинародны. Поэтому невежды всегда пользуются заслуженной любовью, а умники — заслуженной ненавистью…”.
Но все-таки главной неясностью для меня остается реальность.
Реальность, “жизнь как она есть”, в истолковании Мелихова, — это, во-первых, нечто ужасное. “Кровавые помои”, как говорит герой “Чужбины…”. Не защищаясь от реальности “чарующими фантомами”, переносить, претерпевать ее невозможно.
Во-вторых, это нечто предельно узкое и скучное — только то, что можно “съесть и выпить”. “Поцеловать” уже нельзя, потому что целовать можно только фантом, то есть реальность (=живую женщину), “перегримированную” фантазией.
В-третьих, это нечто абсолютно безмерное, неохватное, в подавляющей части своих параметров ненаблюдаемое, так что с реальностью мы, собственно, никакого дела не имеем, а только с ее моделями, “конструктами”. Этого последнего определения добилась от Мелихова лично я, чем горжусь, — мы полемизировали на страницах “Дружбы народов” (2004, № 9). На мой взгляд, оно принципиально противоречит двум предыдущим, и я бы с ним согласилась, если бы Мелихов не приравнивал, как он приравнивает, модель к фантому: “Не все люди способны любить до самозабвения лишь собственные фантомы, просит меня признать Е. Иваницкая, и я готов лично для нее заменить слово “фантом” словом “конструкт” или “модель”. Но отступить дальше этого я уже не имею возможности: когда мы любим какой-то предмет, институт, животное или человека, мы на самом деле любим его модель, включенную в общую модель мироздания, которая и заставляет нас из мириадов проявлений объекта нашей любви замечать лишь ничтожную часть, а затем и ее интерпретировать в соответствии с моделью. Любовь, основанная на реальных качествах, просто невозможна, ибо таковых почти не существует — даже наипростейшие физические признаки могут быть оценены самым противоположным образом: худа — так никого нет легче и стройней, толста — величие осанки видно в ней… А уж моральные качества: будь хитрой — редкий ум, будь дурой — ангел кроткий…”
Ну да, в гегелевских терминах — “мы мыслим абстрактно”. Однако не лишены возможности “восходить к конкретному” — ко все более полному и всестороннему воспроизведению предмета. А Мелихов почему-то настаивает, что лишены. Но не всегда, не всегда настаивает. Откроем еще раз книгу “Зеркало” и обнаружим, что реальные качества все-таки существуют: “Когда мы думаем, что мы смелые, добрые, сильные — это помогает нам совершать хорошие поступки. Но во всем нужна мера. Что получится, если ты думаешь, что ты щедрый, а на самом деле ты скупой? Если думаешь, что ты остроумный, а на самом деле скучный?”. Если ментальные инвалиды обладают реальными физическими и моральными качествами, то вряд ли справедливо отказывать в этом другим людям.
А еще вспоминается повесть Владимира Одоевского “Импровизатор”, где молодой поэт выпросил у демонического доктора Сегелиеля способность видеть и понимать реальность. Увы, реальность оказалась несовместима с жизнью: “Хочет освежить запекшиеся уста, смотрит: в стакане не вода, а что-то странное; там два газа борются между собою, и мириады инфузорий плавают между ними”. Помчался к возлюбленной и увидел вместо прекрасной девушки клеточную структуру, кровяные тельца, “желчный мешочек и движение пищеприемных снарядов… Несчастный! Для него Шарлотта, этот земной идеал, перед которым молилось его вдохновение, сделалась — анатомическим препаратом!”. Но герой и автор остановились, как бы сказать, на молекулярном уровне. В соответствии с научными знаниями того времени. Сегодня вместо Шарлотты герою пришлось бы, вероятно, увидеть ядерную структуру.
Что ж, приглашаю двинуться по “учению” дальше.
Из концепции фантомов Мелихов выводит необходимость трагического миросозерцания.
Александр Блок писал в статье “Крушение гуманизма”: “Оптимизм вообще — несложное и небогатое миросозерцание, обыкновенно исключающее возможность взглянуть на мир как целое <…> он никогда не совпадает также с трагическим миросозерцанием, которое одно способно дать ключ к пониманию сложности мира”. В дневниках уточнял: “Оптимизм, свойственный цивилизованному миру, сменяется трагизмом: двойственным отношением к явлению, знанием дистанций, умением ориентироваться”.
Хотя Александр Мелихов нигде не ссылается на Александра Блока, но трагическое миросозерцание понимает в том же духе. В каком точно, определить нелегко: этот “дух” чуть-чуть веет сквозь используемые метафоры — некий аромат до читателя доносится, но не более.
Блок говорит о двойственном отношении, Мелихов — о многостороннем, я их понимаю так — трагична конкретность.
В романах Мелихова при этом нередко торжествует абстракция и звучит один голос. В романах-экспериментах герои-идеологи ведут свою линию, а сам автор помогает им тем, что очищает эксперимент от персонажей-оппонентов и от событий, которые противоречили бы ходу рассуждений. А вот сошлись бы на страницах одного романа две трагические личности — герой “Исповеди еврея” и герой “Чужбины…” — вот было бы интересно!
И последнее. В учении Мелихова присутствует, если присмотреться, не диада “реальность — фантомы”, а триада “реальность — фантомы — подлинность”. Не берусь сказать, насколько это положение отрефлектировано автором и что такое подлинность, но она есть. Вот, например, в романе “Нам целый мир чужбина”: “Но что-что, а пацанчик у них был действительно чудесный — подлинность удостоверялась той болью, которую у меня вызывал каждый взгляд на него”. Или: “Храм крестоносцев подлинностью (выделено автором. — Е.И.) своей грубой асимметричной резьбы…”. Или: “Главное, что она (отрицательный пошлый персонаж. — Е.И.) ненавидит, — это подлинность, — не только подлинность факта, но и подлинность чувства: она ненавидит всех, кто не кривляется. Она всегда предпочтет передразнивание творчеству”.
Нет, все-таки не последнее. Есть еще один вопрос. Как соотносится учение о фантомах с верой, религией, конкретными конфессиями? Тут не совсем подходит слово “никак”. Точнее сказать — “не пересекается”. Мелихов — атеист, я тоже, тут нам спорить не о чем. “Может быть, нынешний помягчевший Бог и согласился бы оставить какое-то место науке, да только она не согласится оставить место ему, — говорит герой “Чужбины…”, математик, и вступает в спор с верующим собеседником: — “Но ведь наука не может доказать, что Бога нет! Поэтому я оставляю за собой право верить!” — “Нет. Если ты чего-то не можешь ни доказать, ни опровергнуть — ты вовсе не имеешь права об этом высказываться”. — “Но я чувствую Бога так же отчетливо, как этот ветер, как это дерево”. — “Именно то, что ты чувствуешь, и подлежит наиболее тщательной перепроверке независимыми наблюдениями. Сумасшедший тоже чувствует свои галлюцинации. Верить только потому, что хочется, по научному кодексу тягчайшее преступление”. Здесь можно было бы сделать публицистическое отступление: если верить, потому что хочется, недопустимо по научному кодексу, то объявлять себя верующим, православным, потому что власть подала соответствующий сигнал, — это как? Впрочем, не буду углубляться. Это совсем отдельная тема.
Pro domo mea
И художественное и публицистическое творчество Мелихова очень требовательно к читателю в том смысле, что заставляет на себя оборотиться.
Оборачиваюсь. Мне-то с какого перепугу понадобилось спорить? Разве я тоже интеллектуал, взыскующий реальности? Нет вроде бы… По-моему, слишком шершавой, царапающей реальности у нас многовато, от нее трудновато, не помешало бы получше заслониться и лично и общественно. Но, по-моему, от реальности заслоняются реальностью. Обобщенно говоря, от холода — печкой… Впрочем, пусть скажет мелиховский герой, мальчик, раненный при взрыве: “Увидел морозную тьму за окном — в рамах не осталось ни единого стекла… сейчас я понимаю, что в выбитые стекла смотрит нагая реальность, жизнь как она есть. Глядя же на нее сквозь стекла, мы видим в них отражение нашего, человеческого мира, — но неужто я мог и тогда что-то такое почувствовать?” (“Исповедь еврея”).
Коллективные же фантомы и прочие грезы, создающие единство наших, — это нечто совсем непереносимое. Не хочу я никаких единящих (леденящих) фантомов, идеалов, коллективного бреда, грез и сказок. Не хочу, даже если их мне создаст лично Мелихов, который мечтает о трогательных, эстетически привлекательных, эмоционально значимых грезах, которые могли бы противостоять “грезам лжецов и истериков”. Но единящие фантомы вообще-то проходят по ведомству какого-нибудь партайгеноссе Розенберга или — в смягченном варианте — какого-нибудь товарища Суслова. Или — еще мягче — по ведомству брехни. Пусть опять скажет Лева Каценеленбоген: “Когда, науку всех наук, в бою постигнешь бой… Не зря столько сварливых мудрецов и парящих поэтов сошлись, однако, в том, что высшая наука — это мордобой! Именно чужие не поленятся объяснить чирикающему приверженцу “общечеловеческих ценностей”, для чего нужны свои. Наши. <…> Единство, единство и единство. Этой единственной цели служило и наше искусство. Вы понимаете, о чем я говорю: из всех искусств для нас важнейшим являются сплетни. Сплетнями мы наставляем и контролируем друг друга, на сплетнях наши дети выучиваются отличать добро от зла — сплетни воистину поучают, развлекая. Но вот только зачем мы отчаянно брехали? А затем, чтобы достучаться до последнего остолопа. Единство выше правды!”.
Чему, впрочем, научатся дети на сплетнях, в том же романе очень ясно услышано: “В электричке два седовласых избирателя решали ближневосточные проблемы: “Чего арабы смотрят? Евреев пять миллионов — арабов сто миллионов. Они бы ночью подползли с ножами — что, вдвадцатером с одним евреем не справиться?”. Вот-вот, натуральная, с реальными последствиями греза. Собственными ушами такую же слышала. Во время тихого часа в пансионате под Туапсе. Уложила ребенка спать, а сама расположилась с книжечкой на балкончике. А на соседнем, за перегородкой из крашенной голубеньким фанеры расположилась компания пивка попить и поговорить о политике. Один голос излагал про вдвадцатером на одного, а другой добавлял, что с крымскими татарами тоже можно решить вопрос споро и окончательно: “Сколько их там, крымских татар? Всех на баржи — и в Аральское море. И затопить. А мы цацкаемся”. Говоривший явно не знал, что в Аральском море никого уже нельзя затопить. Вот вам и книжечка на балкончике. Я такие надличные грезы сугубо лично не переношу. Перегнулась за фанеру и стала на них шепотом рычать, чтоб заткнулись немедленно с такими разговорами. Вместо того чтобы с чувством надличной правоты дать мне в личную морду, практические политики растерялись, почему-то заозирались и действительно заткнулись. Время, впрочем, было не нынешнее, когда фашистское шествие разрешают, а антифашистский пикет разгоняют. То самое фашистское шествие похоронило, на мой взгляд, новоиспеченный праздник 4 ноября, не помню, как он называется, но это реплика в сторону.
Герой “Исповеди еврея” с отвращением слушал гэкачепистское пустословие: “Честь и гордость советского человека должны быть восстановлены в полном…” — а у меня они и не падали”.
Понятно, что не падали. У Левы честь и гордость были свои собственные, личные, а специфической “чести-гордости советского человека” у него никогда и не было. И у самого автора Александра Мелихова не было. И у тех, кто пошел тогда к Белому дому, не было. И у меня не было. Потому что “честь и гордость советского человека в полном объеме” — это известно что такое. “У советских собственная гордость — на буржуев смотрим свысока”. На буржуазные науки генетику и кибернетику, например. Да что я говорю… Мне тут же отрежут: дамочка, филологиня и т.д.
Пусть скажет Борис Крячко, писатель из самых народных труженических глубин: “И сидит народ поныне в прямой кишке, в глубокой жопе и выдумывает впотьмах что-то нужное для хозяйства, а ему в очко кричат, как в трубу дудят: “Ты славен, Иван! Ты мудр и могуч! Ты обречен на величие! С тобой надо на “вы”! Ты хлеб-соль-наш-свой! Мы тебе свечек геморройных, чтоб светлее было. Ты там потерпи, а мы тем временем туда-сюда вокруг муд и опять тут”. Вот он и терпит. И будет терпеть, пока его хвалят, потому что привык, смерд, холуй, неумытое рыло, хорошо о себе думать”. Это из повести “Во саду ли, в огороде”.
Споря с Мелиховым, я настаивала, что нам бы не чарующие фантомы сочинять, а лгать поменьше. Восклицала: ну сколько можно, слышать уже не могу, лгать про миллионы беспризорных, порожденных демократией? Зачем это сочиняют?
“Здесь не нужен никакой психоаналитик: затем, чтобы насолить правительству, — ответил Мелихов. — Еще покойный Плеве называл интеллигенцией ту часть общества, которая с радостью подхватывает любую новость или даже слух, клонящийся к дискредитации правительства, — нам ли изменять заветам дедов! Так трудно смириться с тем, что у тысяч и тысяч твоих сограждан совсем нет совести” (“Дружба народов”, 2004, № 9). А вот и нет, про миллионы беспризорных и малолетних заключенных твердят не только коммунисты и демократы (эти, кстати, меньше всех, и академик Гинзбург в “Новой газете” совершенно справедливо говорил о трагедии “тысяч беспризорных”), твердят прежде самые лояльные и проправительственные деятели и СМИ. И не просто лояльные, а суровые государственники со специфическим душком. Как-то у них получается тем же языком воспевать вертикаль со стабильностью и ужасаться миллионам беспризорников. На пленарном заседании одной конференции, где я присутствовала как корреспондент педагогической газеты, говорилось и о мудрости государства, и даже о том, что хватит ссылаться на Дарвинов с Пиаже, а надо базироваться на нашей национально-русской науке, но тут же было заявлено: “Важнейшая проблема сегодня — это беспризорничество. Мы знаем, что у нас 5 миллионов беспризорных детей, больше, чем после Гражданской войны, но не знаем, что с ними делать, как мотивировать к возвращению в нормальную жизнь”. Я тут же вылезла с вопросом, откуда такие данные. “Это цифры, звучащие по центральным каналам”,— был ответ, от которого меня просто затрясло. Кстати и в сторону, по данным ВЦИК VIII созыва, а это 1921 год, в стране было около 7,5 миллиона беспризорных детей.
А насчет совести… Для Мелихова совесть, насколько я могу понять, — это и не фантом и не реальность, а нечто высшее — подлинность. Хотя вот тут я бы легко согласилась, что это историко-культурный конструкт. Деликатный момент. Боюсь быть неправильно понятой. У меня нет совести. Я этим конструктом не пользуюсь.
А патриотизм у нас с Мелиховым и с его героем, похоже, одинаковый: “Россия вдруг представилась мне огромной растрепанной скирдой, покинутой в темном поле, — ее разносит ветер, растаскивает и топчет бродячий скот, и никому-то, кажется, она не дорога, кроме дураков и сволочей… И я понял, что никогда не смогу ее покинуть, этот несчастный, растрепанный, исчезающий призрак: каждый из нас с легкостью обойдется без России — беда в том, что ей без нас не обойтись”.
Забавное
Патриотическое воспитание. В противоположность педагогическим иллюзиям ученики никогда и ни о чем не спрашивают учителей, даже при самом очевидном непонимании. Все мы в школе разучивали и пели: “То березка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдешь еще такой”. Саша воображал (и написал об этом в романе “Нам целый мир чужбина”), что над рекой находится некто с колючим именем: “Кустраки, ты над рекой!”. Уж не разбойник ли? А мне слышались какие-то “кустракиты”, но даже в голову не приходило поинтересоваться, люди это, растения, животные, механизмы или особенности рельефа. Любопытно было бы узнать, какая дырка зияла на этом месте у других воспитуемых, сводя на нет весь воспитательный эффект.
Барсук. В романе “Горбатые атланты” последним мучением, подтолкнувшим героя к самоубийству, оказался “барсук”. Промокших ног под собой не чуя, немолодой герой летит к возвышенно любимой Лиде и получает от юной красавицы удар в самое сердце: “А это Вася, мой муж. Я ему столько о тебе рассказывала! Правда, Вася похож на барсука?”. Герой убито подтвердил: “Ну конечно, вылитый барсук” — и подумал: “Женщины обожают всякую живность. Молодость без таланта оказалась сильнее, чем женатый талант без должности”.
В романе “Нам целый мир чужбина” барсуком оказался сам герой: “В школе, в общаге, отправляясь на танцульки, я примерял перед зеркалом разные обольстительные развороты — и каждый раз готов был трахнуть по зеркалу кулаком: ну барсук и барсук! Но грохот музыки разом отшибал у меня память — я отплясывал, понтился, сыпал остротами, покатывался со смеху, западал, обольщал — и чувствовал себя несомненным красавцем. И что самое удивительное — другие, мне казалось, тоже ощущают меня блестящим и неотразимым. А потом, забегая в умывалку поплескать в раскаленную рожу холодной водой, я мимоходом вскидывал глаза в зеркало — ну что ты будешь делать — опять барсук!”.
Что, интересно, за барсук такой и откуда он появился в духовном мире Мелихова?
Автобиографическое. У героев Мелихова обычно двое детей — два сына либо сын и дочка. Если ребенок один — обязательно мальчик. Двумя девочками или единственной дочкой отец двух сыновей Мелихов наделить своих героев ни разу не решился.