Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2006
Об авторе | Юлий Зусманович Крелин родился в 1929 году. После окончания 2-го Московского медицинского института работает хирургом в московских больницах. В 1964 году начал печататься в толстых литературных журналах (“Новый мир”. “Семь дней в неделю. Записки хирурга”). В 1974 году “Новый мир” опубликовал журнальный вариант романа “Хирург”, по которому снят трехсерийный телевизионный фильм “Дни хирурга Мишкина”, в главной роли — Олег Ефремов. В “Знамени” печатались рассказы Ю. Крелина, в том числе “вспоминательные”.
Юлий Крелин — автор пятнадцати книг художественной прозы. Последние книги связаны с его поездками в Грецию, Италию, Израиль.
Когда я первый раз встал к операционному столу не как студент-зритель, а как полноправный участник вожделенного действа, еще ходили трамваи по Арбатской площади, которая была много меньше теперешней, еще обрамленная булочной с часами на углу, разумеется, для обозначения места наших свиданий со сверстницами. Но тогда еще даже не родилась та, которую я люблю сейчас. Еще сохранились руины крытого рынка после бомбежек — результат сравнительно недавно почившей войны. Еще сидел в начале бывшего Пречистенского бульвара тоскующий андреевский Гоголь, который был впоследствии заменен там, на том же бульваре, вставшим во весь исполинский рост в представлении скульптора Томского и Советского правительства, что было сообщено народу текстом на пьедестале. Еще и магазин был пластмасс, потому как ничего больше не было, разве что в рыбном завались банок с крабами под названием Chatka, которыми местные маргиналы не знали, как закусывать CogNak. Его-то было много, и дешевого, потому и приходилось им набрасываться на “соснак со снаткой”. А еще было обшарпанное здание бывшего и будущего ресторана “Прага”, где в то время помещались кинотеатры “Темп” и чуть позже “Наука и знание”. Здесь же была Городская библиотека имени Некрасова, столь удобная для прогульщиков из ближайшей школы, где я учился. И еще не проехал как-то под утро через эту площадь Сталин, не замечая, что на трамвайных рельсах машину чуть-чуть потряхивает, а когда заметил, около четырех утра, то осерчал. А когда в восемь я пришел, чтобы сесть в трамвай семнадцатый номер и ехать на Пироговку в мединститут, рельсов уже не было и в помине, площадь заасфальтировали, появился новый автобусный маршрут под номером пятьдесят пять. Еще была Большая Молчановка на стыке с улицей Воровского, была аптека с высокой лестницей; ее спешно восстанавливали, поскольку в этот дом попала бомба. Воздвиженку уже переименовали в улицу Коминтерна и следом же в улицу Калинина. Будущий Новый Арбат, возможно, рождался еще в каких-либо гениальных мозгах авторов генерального плана реконструкции Москвы. Еще втекала в площадь из центра улица Фрунзе, что в девичестве и во втором браке снова стала Знаменкой. А на углу улицы и бульвара — двухэтажное здание Министерства обороны, бывшее юнкерское училище. Этот бульвар был уже Гоголевский, а Никитский еще не стал Суворовским. От этого места я уходил, уезжал на свой первый день, а точнее, на первую ночь, у операционного стола.
Вот как давно это было.
А нас учили врачевать.
И начали на первом курсе, когда еще, кроме стабильной, неизменяемой анатомии, надо было познать динамическую фундаментальную основу медицины, впрочем, не только медицины, а всего, что в основе любого живого организма, — биологию. Но… Великие корифеи всех наук в отдельно взятой стране социализма, окруженной колючей проволокой, решили переделать мир и создать под стать Державе нового человека — homo soveticus. Вводилось тотальное единомыслие. Анатомию не переделать, а вот понимание… И вместо Биологии мы получили ботанику с пестиками и тычинками, на знамени которой были профили садовника Мичурина, агронома Лысенко и вдохновителя всего и вся… Словно профили казненных декабристов на обложке герценовского журнала “Полярная звезда”. Слово “ген” было запрещено и оценивалось, пожалуй, на уровне нецензурной лексики. Как провидчески писал Салтыков-Щедрин, что наука отменялась вовсе, лишь осталась необходимость в знании чисел. Но “Академия де сиянс” продолжала работать.
Мы подходили к врачеванию. И на втором курсе получили новую порцию развития работы “Академии де сиянс” в следующей фундаментальной основе медицины — физиологии. Несчастного великого Павлова низвели до уровня Мичурина, сказали, что все болезни от нервов, народ надо успокаивать Бехтеревской микстурой и сном. И даже дизентерию, порой называемую тогда кровавым поносом, предлагали лечить сном. Естественно: понос лечить снотворным оказалось можно предлагать не только в анекдотах. “Де сиянс” продолжала творить чудеса под водительством пророка, сказавшего, что есть “марксизм догматический, а есть творческий”, и он, сей пророк, “стоит на почве последнего”. Потому рождавшуюся кибернетику определили в главной газете приблизительно как кьебенематику, отца ее — Винера квалифицировали как мракобеса. Статью в “Правде” о нем ернически назвали “Макс третий — калькулятор”, движение мысли приостановили… А мы все дальше продвигались к врачеванию.
Я не говорю о других подвижках “сиянсовой” мысли — в литературе, во всяком искусстве, философии, экономике, языкознании… Замахнулись было и на физику… Но ведь с человеком можно делать что угодно, переделывать сколько хочешь и сколько влезет. Ну не будут выздоравливать, ну будут дуреть и умирать. Подумаешь! Люди — мусор истории. Народятся еще. Так и в оценке, оплате лечения. Я хирург, и мне легче говорить об оценке этой ветви медицины. Платить за тяжелые реконструкции при распространенных раках, сердечно-сосудистых страстях, сложных комбинированных травмах — стоит ли? Ведь это уже не строители светлого будущего. Тогда пусть платят близкие, хоть по законам того времени нельзя. Зато удобно — все под прицелом, все на мушке. Да, а зато и психология становится почти тотально уголовной, как и все общество. Разумеется, таких каннибальских мыслей впрямую не рождалось, но результат…
И ведь воевали перед этим столь же безумно: наверное, уникальный случай в истории, когда победители потеряли народу в пять раз больше, чем побежденные. Они — шесть миллионов, а мы тридцать. Да, люди мусор истории, просто биологическая масса, продукт великих преобразований. А вот физика! — это бомба! Это главное орудие производства социалистической Державы в понимании и представлении Учителя и Вдохновителя Адского строительства. И физику, бомбу не тронули.
На этом фоне я впервые и оказался у операционного стола. Еще оставались Врачи, которые искусно лавировали среди изысканных порогов социалистических строек и пороков безумия правящего пророка. Нам говорили, как подходить к больному, как разговаривать с ним. Как прощупывать тело, распознавая разные размеры, выпуклости и впуклости невидимых органов — пальпировать. Как выслушивать разные тоны и звуки тела, говорящие о тех или иных изменениях, — аускультировать. Простукивать тело пальцами, чтобы понять, каким звуком ответит оно на наше то или иное физическое воздействие руками — перкутировать. Врачи, вне “де сиянсовой” мудрости, а на основе своей практики, старой литературы и прошлых академических приемов учили всесторонне общаться с Человеком — может, еще и не больным. Ведь создавали нового человека, оторванного от нормальных людских взаимоотношений. Отменили Бога, Церковь и ее служителей, к которым люди разных конфессий могли бы в случае какой беды с телом ли, с душой приткнуться и, может, поплакаться, посоветоваться, исповедаться… К подушке-то можно бы, но нужна была еще и жилетка, безусловно, сопряженная с неким посторонним, но телом собрата по существованию. Только врач оставался для личностных общений. Да разве что, но уже сильно не по желанию, следователь ЧК, потом ОГПУ, потом НКВД, потом МВД и сразу же МГБ, наконец, КГБ. Ну, хоть груздем назови, но в печку не суй. В этих условиях обездоленные люди нуждались в Людях. И Врачи-учителя (разумеется, не все, не адепты утопии) учили общаться и врачевать. Умение общаться — остров в людоедском океане воспитания.
…И книги. Книги старые, еще без ссылок на единственно правильную методологию, без фантазий и фантомов науки типа продолжающегося творения жизни из ничего, одной из партийных старых фей Лепешинской, зато разрушающую “дурные” идеи идеалистов типа Вирхова, сказавшего, что каждая клетка только из клетки. (Не будем говорить, что и в чем материализм или идеализм — оставим это записным философам. В конце концов, все, что не доказано, до конца не понято, относится к философии и, в каком-то смысле, стало быть, еще пока и к невежеству.) Книги, старые, классические, зарубежные, которые еще можно было получить в институтской библиотеке или купить в букинистическом магазине. Труссо, Кэбот, Де Кервен, Мондор, Лежар, Крепелин… Или начала наших первых пятилеток, еще не развернувшихся во всю мощь строительства социализма без всякого лица: Федорова, Оппеля… да, что и говорить… И в них можно было прочесть о красоте пластики кистей при правильной пальпации. Об удобном подборе фонендоскопов под собственные уши, как франт подбирает себе шляпу, хоть еще многие ходили не с фонендоскопами — перекинутыми через шею резиновыми трубками, а с деревянными трубочками — стетоскопами. О больном “с бумажкой в руке”, где он заранее выписывал себе все вопросы, а мудрый Труссо отнимал бумажку, ибо что волнует больного по-настоящему — не забывается. Посмотрев больного, вынуть часы и долго делать вид, что считаешь пульс, а сам при этом позволяешь себе сосредоточиться, чтоб поумнее и содержательнее говорить с больным и родственниками его. Или шутки врачей, снимающие напряжение в разных ситуациях, и умение выбрать шутку в зависимости от интеллектуального или имущественного состояния пациента: “Да, нельзя выносить сор из избы, но какова будет изба, если из нее не выносить мусор?”. Или: “Медицина наука не точная, а потому деньги вперед”. А можно было прочесть красочные описания различных клинических картин на примерах исторических, а то и анекдотических баек, что замечательно делал французский хирург Анри Мондор и талантливо перевел на русский наш хирург профессор М. Дитерихс. Многие из нас, не до конца испорченные и пришибленные временем, с упоением поглощали страницы этих книг с не меньшим рвением, думаю, чем иные нынче Донцову или Маринину.
“Ну и хватит об этом”, — как любил прерывать себя сам Плутарх.
Развития в мировом масштабе не остановишь. Менялось все и проникало во все поры существования. Так и язык, скажем, не только в терминах и новых словах, рожденных новыми знаниями и условиями быта. Я не говорю о словах, которых еще не было. Ведь сколько слов сегодняшних не родилось еще тогда. Нет — старые слова порой уходили почему-то в тень. Например, раньше говорили: “Зажги свет”. И это соответствовало жизни. Сейчас скорее услышишь: “Включи свет”. Естественно соответствует нынешнему бытию. Все осталось, но что-то изменилось. Редко услышишь при окончании беседы, скажем: “Ну, ступай”. Сейчас, скорее: “Ну, иди”. Ничего не изменилось. А вот и изменилось.
Жизнь менялась.
На кафедрах терапии интернисты нам говорили, допустим, о пороках сердца. Хирурги их, вроде бы, и не касались. Сердце! — Noli me tangere! “Не трожь меня!” Еще недавно говорили, что только хулиган-хирург позволит себе прикоснуться к сердцу. И вдруг на лекции академика Бакулева мы слышим: “Терапевты совсем запутались в пороках сердца. Хирурги сейчас начинают в этом разбираться”. Как гром среди ясного неба. Как снег летом на наши еще целинные головы. Жизнь менялась. Появились катетеры, что проникали через сосуды в полость сердца и брали газы крови, анализировали результаты. Появились малоопасные контрастные вещества, которые показывали сердце не только рентгеновским контуром, не только определяли перкуторно, аускультативно. ЭКГ существовало. Первые работы в России об ЭКГ появились еще в одиннадцатом году, но развитие у нас, за колючей проволокой, было замедлено. С отставанием, но жизнь менялась и у нас. Даже в медицине. В конце концов, если и не для всех людей, то кремлевских-то вождей все же надо было лечить — анатомия, физиология-то у них были людские.
Я уже второй, третий, четвертый год стоял у столов операционных, но наркоз еще давали маской Эсмарха. Сегодняшнему человеку, наблюдавшему современный наркоз, тот покажется средневековым варварством.
Маска Эсмарха! Гимн этому атрибуту начала безболезненных операций! Каркас из нескольких проволочек, обтянутых тряпочкой или марлей в несколько слоев. На тряпку наливался эфир или хлороформ. Маской прикрывал рот и нос больному кто-либо свободный — врач ли, что редко, чаще сестра, а более всего призывалась из коридора баба Маня или тетя Шура, отозванная от уборки или кормления больных. И начиналось удушение. Усыпляемый начинал биться, вырываться, сопротивляться. Наконец он засыпал, и держащий маску время от времени, лишь только появлялись признаки напряжения мышц, услышав приказ оператора: “Баба Маня, добавь эфирчику”, — добавлял. Так мы оперировали, так нас учили общаться с человеческим телом. Но с телом!
Нас учили старые опытные врачи.
Опыт — великая вещь, основа преемственности поколений. Но опыт мастера (мастера!) одновременно может быть и тормозом. С возрастом лабильность нервных реакций на новое уменьшается. В голове прочно оседает, как все было хорошо и удачно, какие были недостатки и убытки. А новое порой уже не схватывается пытливыми взглядами и остается за пределами нынешних достижений. Холится и лелеется свой прошлый, удачный опыт… Этот багаж в голове ценится как самим мастером, так и его последователями и восприемниками. Опыт — интуиция, мать неосознанной информации, не всегда объясненная знанием, счетом. В науке нет опытных. Мы никогда не слышим: “опытный” математик, физик, химик. Опытный врач — сплошь и рядом. Так было. Опытный врач даже в начале моей медицинской жизни не был обременен, а может, и обогащен нынешними изысками современных знаний. “Опытный врач”, — не в обиду мне и моим коллегам — звучит, как “опытный слесарь, кровельщик”. Ремесло — пусть и в самом хорошем смысле. Нынче знания превалируют над опытом. Молодой знающий врач-специалист может больше принести материальной, физической помощи страдающему человеку. Но… Опыт в медицине остался в искусстве общения с человеком, в искусстве человеческого взаимосоотносительства. И тут-то наши старые опытные учителя преподавали нам прекрасные уроки общения.
Мы набирались опыта общения с человеком, порой опустившим руки.
Говорили, что мы и от смерти спасаем. Бывало, конечно. Но не это генеральная линия медицины. Это случай.
Лишь медицинское, а пожалуй, и вообще человеческое самодовольство могло позволить врачу вообразить себя Спасителем. Разумеется, более всего самодовольны мы, хирурги. Кровь придает романтический ореол всякому действию.
Росту своего самодовольства мы прежде всего обязаны были тем достижениям, что бурно развивались по ту сторону колючих ограждений и поначалу у нас только шельмовались.
Но время шло, мир менялся. Темницы рухнули, свобода, пусть неполная, нас встретила радостно у входа, и коллеги “оттуда” подключили к общему движению прогресса в медицине. Прогресса? Да. Если основой прогресса считать прежде всего отдаление смерти любыми способами: повышением роли технологии, аппаратуры, исследований.
Я ж пишу о человеческих взаимоотношениях в условиях нарастающего прогресса медицины. Чем больше технологии, чем больше аппаратуры, тем больше повышается самодовольство обобщенного врача, совершенно не имеющего, на самом деле, заслуг в могуществе лечения. Появившееся умение врачей — результат успехов и удач работников даже не смежных специальностей. Но ведь весь мир связан одной тонкой, но крепкой ниточкой.
Все, что придумывали другие… Ну, не все, конечно, но многое с успехом употребила медицина.
Чем больше создается аппаратуры, чем больше она дает данных о химических процессах, физиологических нарушениях, электрических, звуковых и прочих, тем меньше ошибок, точнее диагноз, тем лучше мы узнаем больного, тем легче… нет, не легче, тем надежнее и успешнее можно помочь страдающему.
И это, повторюсь, повышает самодовольство медиков, медицины в целом, да и всего общества людского.
Если в медицине столько нового хорошего прибыло, так что же убыло? Прибыло технологии, точности, удачливости, успешности… Уменьшилась — человечность. В каком-то смысле гуманность, она осталась больше в лозунгах и слоганах. На первом месте дело. “Лечить не болезнь, а больного” — прекрасный девиз, но он вынужденно остается, так сказать, за кадром.
Господи! Сколько моих коллег за это натолкают мне за шиворот правильных, праведных и искренних слов, осуждающих меня за сие крамольное предположение.
Вспоминаю, как когда-то — тридцать, а может, и сорок лет назад — я написал статью о вреде спорта для здоровья рода человеческого, равно как и для отдельных личностей. Грандиозная хула обрушилась на автора в письмах читателей. Но было одно письмо, в котором говорилось: “Вы правы, коллега, но зачем это знать им? Так что лучше т-ш-ш-ш-шь!”. Сейчас жду ту же реакцию. (И опять же на всякий случай повторю: если не выносить сор из избы, какова судьба этой избы? Кстати, не только о медицине речь. А общество, держава? Всё нуждается в уборке, а мусор — на помойку.)
Да. Лучше, успешнее стали диагностировать, лечить, но в значительной степени потерялась, ну, скажем, уменьшилась культура общения. Укрепилась культура выступления — уменьшилась культура беседы, разговора. Увеличилось время для тела — почти ушло время для души. И это у нашего общества, восемьдесят лет страдающего дефицитом нормального, доверительного, частного разговора с человеком, каковым был врач.
У каждого общества существуют традиции, рожденные его историей, климатом, географией, пищей, принятой в этом месте. Они формируют психологию народа, или, как теперь предпочитают говорить, — менталитет. Слово, язык — цемент народа. Не общность крови, а слово. Как сказал поэт: “Родство по крови рождает стаю, / Родство по слову дает народ” (Городницкий).
Попалась мне однажды книга, написанная земским доктором Верновым и изданная в эмиграции еще в двадцатые годы. Он пишет, что уже тогда западные коллеги упрекали его в излишних разговорах с больными. Уже тогда наши западные коллеги больше уповали на исследования. Да и в самой России, в медицинском свете шла дискуссия между школой Боткина — объективность исследований, и Захарьина, считавшего субъективное слово больного и дотошно выспрашивающего его врача основой диагноза. Конечно, объективность и наука победят и победили. Но не слишком ли много выплеснулось из крестной купели? Русская традиция — это не только слово во врачевании, это и слово общества, пока его не раздавили и не обезличили. В России, по существу, свободы, в смысле, скажем, европейской цивилизации, не было никогда. Основа свободы — частная собственность. В России, стране сельскохозяйственной, где частная собственность — земля, земледелец, крестьянин не имел собственности — стало быть, и свободы.
Соответственно развивалось и общество. И литература была единственным местом, где можно было “восславить свободу и милость к падшим призывать”. Настоящая русская литература рождалась не для развлечений и отдохновений. Она была более социальной, чем где бы то ни было. И лишь в России, например, родился такой уникальный феномен как толстые журналы.
То, что происходит в нашем обществе, есть и в медицине.
Порой сегодня вступить в разговор с больным врача побуждает, по существу, не медицинская необходимость, а отрабатывание денег.
Я говорю о нынешнем медицинском бытии. Это, так сказать, дисперсные, отдельные факты. Узкий специалист часто знает глубоко свою область. Его интересует выбранная им дорога. Для широкой перспективы нужен дилетант. Он хочет дойти до конца, до истины. Специалист не должен стремиться к этому, ибо знает, что конца не бывает, всегда есть что-то еще дальше.
Это констатация фактов. Куда идет медицина, я не знаю. Надо держаться за уходящую культуру общения, чему не способствует современная технология. И не только в медицине.
Незадолго до того как я первый раз встал к операционному столу, в хирургическом мире вспыхнула дискуссия. Доктор Волков издал брошюру “Хирургия на распутье”, профессор Оппель ответил ему: “Хирургия в пути”. Думаю, что каждое новое движение вперед вызывает у современников некую растерянность. Порой неясно, что делать с неожиданно свалившимся новым приобретением.
В медицине открытие идет за открытием. Создается, придумывается все новая и новая аппаратура, создаются все более умопомрачительно эффективные лекарства, проводятся высокотехнологичные, дорогостоящие тяжелейшие операции, сложнейшая, дорогостоящая химиотерапия.
Хирурги научились отрезать, пришивать, перекраивать в организме почти все, к чему раньше и прикоснуться нельзя было. Анестезиологи и реаниматоры научились больных после этих хирургических изысков вытаскивать из тяжелейших состояний. И все это заслуга не столько хирургов-практиков, анестезиологов, реаниматоров, сколько техники, технологии, химии.
Вторая половина ХIХ века дала бурный рост естественных наук. И наиболее ярко это видится в успехах медицины.
К ХХ веку хирургия получила понимание об асептике, антисептике. Получила наркоз. Хирурги смогли перейти от кровопусканий и лечения ран к более осмысленному физическому внедрению в тело человека. Стало казаться, будто хирурги могут всё отрезать. У меня есть изданная в начале недавно усопшего века французская карточка-шарж, на которой хирург изображен в окровавленном фартуке, с окровавленными руками. Но при этом разумные представители нашего хирургического общества упреждали иных зарвавшихся: до сердца ножом лишь хулиган позволит себе дотронуться.
Неожиданные возможности, раскрывшиеся перед хирургами, и привели в трепет думающих врачей: слишком много они себе позволяют. Прогресс медицины начинал пугать общество. Заговорили о том, что, вылечивая ранее безнадежных больных, мы, общество, вмешиваясь в естественный отбор, ухудшаем, ослабляем род человеческий.
Вскоре после смерти “великого вождя” чуть приоткрылась форточка в мир за “железным занавесом”. Нам тогда казалось, что пришла свобода. Вскоре это время назвали “оттепелью”. Поначалу нам почудилась весна, а иным горячим головам даже примстилась летняя погода. Много, много раз в нашей стране и до этого закрывалась надежда на свободу, и после тех времен нас посещали и посещают иллюзии. Первой ласточкой (и действительно, первая ласточка еще не делает весны) в медицине был приезд кардиохирургической бригады, как нам сказали, во главе с Макинтошем. Макинтош, оказалось, был анестезиолог, а не хирург. Мы рвались смотреть операции, но нас не пустили. Наверное, правильно, потому что… Да потому…
Зато мы наблюдали осмотр больного приезжим кардиологом. Он нас поразил, как руками, пальцами, лишь осязанием определял границы сердца, шумы. Что потом подтверждали рентгеном, фонокардиографией, электрокардиографией — еще невелик был арсенал диагностической аппаратуры (у нас).
И действительно: медицина — это не наука, это великолепный гибрид искусства и ремесла. Наука там, где фундаментальные основы выискиваются. А у нас, в практической медицине, — лишь поиск улучшения возможностей ремесла, а где его недостаточно, там в самом ярком свете расцветает искусство.
Так уж получается, что конец века приносит нечто новое, что пышно расцветает в последующем. Конец ХХ века в практической медицине, во всяком случае, перевернул и поставил с ног на голову наши производственные возможности. И это неминуемо сказывается на психологии. Ну, во всяком случае, на поведении. Так получается, что все сегодняшние великие открытия, все нынешнее великое с лихвой перекрывается будущим новым, а бывшее великое, какое-либо грандиозное ноу-хау, как теперь говорят, становится будничным. Это и есть наглядное свидетельство прогресса. Прогрессивное настоящее становится основой изменения поведения. Такова жизнь. Порой это хорошо, порой плохо. Но это факт.
Современные технологические возможности диагностики позволяют ставить правильный диагноз, даже, так сказать, не прикасаясь к больному, почти не разговаривая с ним.
Но если первые слова вошедшего к врачу человека, что у него болит нога, оказываются достаточными, чтобы послать больного на всевозможные исследования, то этого порой хватает, чтобы либо ошибиться, либо сделать изрядно много лишнего. (Кстати, и дорогостоящего.) Потом врач раскладывает пасьянс из полученных данных. Но если, к примеру, у больного перемежающаяся хромота, о которой ничего не было сказано, а патология связана лишь с анатомическим вариантом, выявляющимся при ходьбе, а не при исследованиях в покое, то налицо и появление ошибки.
При пневмонии, воспалении легких достаточно, допустим, рентгеновского исследования, ибо оно более информативно, чем аускультация, выслушивание трубкой. Аритмия наглядна при электрокардиографии (ЭКГ) — и нечего с глубокомысленным видом хвататься за руку в поисках пульса. При холецистите, желтухе ультразвуковое исследование (УЗИ) дает ясную картину, подтвержденную к тому же данными лаборатории, ректоскопии, колоноскопии, и иным докторам кажется, что позволительно обходиться без пальцевого обследования.
Грубо говоря, зачем лишнее произносить, щупать, шамански стучать пальчиком по пальчикам, уложенным и прижатым к исследуемому телу? Зачем все эти средневековые пассы? Зачем нам старое, замшелое? Даешь все новое! И уходит непосредственный, человеческий контакт человека с человеком, происходит дегуманизация медицины, врач становится в большей степени мединженером.
Эта ситуация усугублена в нашей стране, где в течение двух третей века обыватель был лишен возможности приткнуться к какой-нибудь жилетке, дабы поплакаться, в каком-то смысле даже исповедаться. Священнослужители — враги, психоаналитик — тоже персона нон грата. Единственный выход для души — разговор с врачом. Сегодня наш, все еще советский человек лишается дополнительной гуманистической помощи от медицины.
Недавно видел по телевизору, как нынче начинют обучать хирургов с помощью обожествленной электроники. В руках у студента, начинающего хирурга, рычаги, кнопки и бог знает что еще, а он на экране наблюдает, как подчиненные его рукам, кнопкам и рычагам манипуляторы осуществляют нечто точное и необходимое. Замечательно. А на человеке почти бескровно все происходит. Совсем иная красота в работе. Не артистизм, а точность механическая. Красота внутреннего пейзажа, ландшафта не вживую, а на экране, виртуальная. Наверное, так лучше, надежнее. Что ж, sic transit gloria mundi. Дуэль прошлых веков за честь дамы тоже ведь элегантнее, чем драка в дискотеке.
Потрясающий успех, взлет хирургии прежде всего говорит о кризисе в интернистской отрасли медицины. Безусловно, кровавые исправления непорядков в организме изначально нелепы. Оперативная помощь в идеале должна быть лишь при травме ну и при врожденных уродствах. А болезни надо лечить, все больше и больше отнимая их у хирургов. Но это в светлом будущем, к которому мы рвемся то революционными прыжками, то ползущей медленной, но более надежной эволюцией.
Оперативное лечение язвенной болезни желудка на протяжении века менялось от крайней радикальности до максимально сохраняющей орган. А нынешние открытия, кажется, наконец окончательно уведут эту категорию больных в сторону консервативной терапии, без хирургии.
Хирургия уходит от хирургов. Но пока переквалифицироваться нам рано.
Все нынешние успехи базируются на колоссальных тратах. И технология крайне дорога, и производство новых средств консервативной терапии все дороже и дороже.
Наша нищая бюджетная медицина не в состоянии одолеть эти финансовые препятствия. Приходится ей становиться платной, то есть для очень состоятельных людей. Наша страховая система тоже в состоянии финансировать лишь старые, давно отработанные методы лечения.
В конце концов, приходится все больше и больше залезать в карман страдающих болезнями, а не в финансовые закрома общества. Это значит, что и дорогостоящие аппараты на основе достижений электроники и всего остального, что придумало мыслящее человечество, будут работать не круглосуточно, как должно быть, а лишь несколько раз в день. Для состоятельных. Производство их становится нерентабельным. Конфликт научно-практической возможности и финансового обеспечения.
Общество неосознанно протестует, сопротивляется нарастающему отъему у него денег на медицинские улучшения, без которых оно не хочет жить. В результате нарастающая лавина судебных исков в связи с ошибками, порой естественными осложнениями, связанными с неточностью медицины как науки.
Появляются абсурдные статьи против врачей, медицины. А то и врывающаяся в операционную милиция в масках и с автоматами по надуманному подозрению в убийстве с изъятием органов для последующей их пересадки.
Если продолжится такого рода прогресс, то можно будет прекратить тратиться на всякие “антипрогрессивные” производства, то есть средства ведения войн, на средства более вычурного, сильного и могучего умерщвления рода людского — от обрезов до ракет с ядерной начинкой.
Черт с ними, с вооружениями. Я в тягостных размышлениях о пути медицины и в медицине. Как показывает практика бытия за тысячелетия, остановить любой прогресс невозможно. Всякое открытие или изобретение можно лишь временно утаивать.
Как быть? Что будет? Не знаю. Кто бы ответил.