Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2006
Безусловное присутствие
Михаил Айзенберг. Оправданное присутствие. Сборник статей. —
М.: Baltrus, Новое издательство, 2005.
Очертим задачи этой рецензии. Михаил Айзенберг — один из серьезнейших действующих русских поэтов и один из серьезнейших… критиков? Пожалуй, нет. Здесь, за неимением точного выражения и невозможностью использовать неточное, обойдемся оборотом на грани тавтологии: людей, говорящих о стихах и поэзии. (Обе репутации заработаны еще до этой книги.) Возникает что-то вроде системы сообщающихся сосудов. Стыдно и неуместно говорить, например, о стихах Айзенберга легкомысленнее, нежели он говорит о стихах. Точно так же стыдно и неуместно говорить о его высказывании, ничего к нему не добавляя.
Вообще, стандартная культурная функция рецензии (привлечь внимание к книге) в данном случае буксует. Если вы, читатель, держите перед собой журнал “Знамя”, да к тому же открыли его именно на этой странице, — стало быть, вы в какой-то степени интересуетесь современной отечественной литературой и разговором о ней. Но тогда вы прекрасно понимаете, кто такой Михаил Айзенберг, и, скорее всего, не нуждаетесь в добавочных рекомендациях критического отдела журнала “Знамя”. Если вдруг нуждаетесь, так ловите их скорей.
А я попробую немного поговорить о том же, о чем говорит с нами Михаил Айзенберг. Хотя это (почти) невозможно.
Давайте возьмем за точку отсчета статью “Невозможность поэзии” Георгия Адамовича. Точнее даже, заглавие этой статьи — как девиз. Если бы поэзия оказалась возможна, она стала бы регулярно поступать из этого источника возможности, быстро затопила бы мир и обесценила сама себя. Никакой талант, никакое личное горе, подъем духа — вообще, никакая сумма зримых обстоятельств не обеспечивает потенциальному автору стихотворения на завтра. Оно появляется, в частности, в результате непонятного ослабления титульного закона невозможности, закона отсутствия. В результате появления мгновенного тоннеля. Теперь этот тоннель очерчен — и закрыт. Стихотворение осталось нам как некий единичный артефакт.
Перефразируя Бродского, можно сказать, что это взгляд очень некультурный, но верный. Верный в том отношении, что он хорошо соотносится со свидетельствами самих поэтов о творческом акте как переживании. Некультурный — если культуру понимать не как универсальное благо, а узко — как процесс приручения единичного, превращения его в элемент целого, часть системы.
Невозможность поэзии = белый лист = начальная немота. Немота как духота, как засуха. Напряжение постепенно возрастает и, может быть, разрешится грозой и дождем. В этой метафоре поэтическое содержание — гроза, ее электричество. (Не зря гроза — одна из сквозных поэтических тем). Стихи же — дождь, точнее, промокшая земля.
А система стихосложения, сумма уловок — что-то вроде системы для полива. Земля промокнет. Даже овощи вырастут. Но что хорошо в буквальном огородничестве, то плохо переносится на левую часть метафоры. Потому что стихи отличаются от других стихов гораздо сильнее, чем овощи от других овощей. И нормальные средние стихи никому не нужны.
Зайдем с другой стороны. Есть такой способ нащупать подлинное место в мире той или иной данности — мысленно вычесть ее из строения мира и постараться увидеть, как и где она постепенно вырастает. Представим себе, что нет никакой поэзии, а есть только обыденная речь.
Пространство обыденной речи не однородно. Есть, например, ситуации внезапного красноречия, когда один (реже — несколько) человек начинает(ют) говорить особенно упруго, внятно, выпукло и легко. Я бы сказал, что отсюда сочится эссеистика.
А есть зоны немоты. Когда у говорящего как бы отнимается речь, но повод для высказывания так значителен и неотложен, что какие-то медленные и неловкие фразы все-таки прорывают пленку тишины. Отдельные слова в этой рваной, затрудненной речи заметнее, чем обычно. Соединены они непривычно. Внимают им в мертвом, но слегка недоуменном молчании.
По-моему, тут истоки поэзии.
С разговором о стихах — то же самое, что со стихами. Как правило, он невозможен. Что скажешь словами о словах, чудом вставших на точные места?
Есть система, готовый синтаксис разговора о стихах, частично снимающий ужас немоты. Размер, тема, образный ряд. Возникает (уж извините) симулякр разговора. Диалог преподавателя и студента. Свободные люди так говорить не будут.
Невозможности высказывания всерьез противопоставлена только необходимость высказывания. Эмоция, предстоящая словам. Например, очень мощная благодарность автору. Например, любовь.
Михаил Айзенберг — враг системы — организует некультурный разговор о стихах, где не вплетает единичное в общую картину, а реагирует единичным на единичное. В итоге его книга становится нулевым явлением в филологии и литературоведении, зато фактом литературы. Как говорят в телевизоре, почувствуйте разницу.
Еще несколько соображений. Есть собака и слово “собака”. Они связаны в результате культурного договора типа: вот это называется вот так. Условия культурного договора исчерпывают ситуацию примерно на 97%. Остаются 3% необъяснимой безусловности.
Бывает так — не очнешься окончательно после сна, или защемит сосудик в мозгу, в общем, нерушимая связь между вещью и словом на короткий срок рвется и возникает какой-то лохматый зверь, страшный в первую очередь своей неназванностью, а с другой стороны — висящее в пустоте слово как таковое. Какая-то собака. Или валидатор. Слово можно попробовать на язык и на глаз. Удивительнее всего, что оно что-то продолжает означать, но что?
Можно сказать, что поэзия — это силовые поля (в первую очередь основанные на ритме), которые так разворачивают слова, что в них немного приподнимается из глубины этот самый безусловный смысл.
Как соотносится эта вышестоящая фраза с Михаилом Айзенбергом? Думаю, так: она могла бы ему понравиться, но она категорически не его. Потому что из нее вырастает подобие системы, потому что она чересчур обща.
Важнее то, что тут возникает одна странная функция разговора о поэзии — своеобразная расфокусировка взгляда, расслабление мышц шеи. Чтобы быть готовым мгновенно сконцентрировать внимание на новом объекте и новым, неожиданным образом.
Я зарекся цитировать Айзенберга (потому что это как есть салат оливье — слишком легко увлечься). Но одно его соображение не удержусь и приведу. Насчет того, что стихи — продолжение физического тела автора.
Конечно. Точно так же, как, например, прозаик в своем романе стремится не к духовному, а к физическому свету. Но если достигать его не полиграфией, а черными буквами на умеренно белом поле, то в случае удачи возникнет именно та пропорция физического и… иного, которая называется литературой.
Читатель легко сделает обобщение, от которого я стараюсь удержаться.
Леонид Костюков