Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2006
Тяжесть и нежность
Геннадий Русаков. Стихи Татьяне. — М.: Водолей, 2005.
Книгу открывает фотография автора на фоне полок с книгами — такая образная окольцовка. На фото — две пары часов. Первые, огромные, настенные, стоят перед книгами, намекая на малость человеческого существа, на пропорции жизни и вечности. Другие, маленькие, на руке автора, будто соизмеряют пульс времени и кровоток. Вся книга — баллада об этом токе, о его взаимоотношениях — крайне трудных — со временем: “…И снова полон сад сухими пауками / и блеском их сетей, покинутых давно…”.
Бродский называл стихи реорганизованным временем — так чувствует поэт поэзию изнутри. Для читателя стихи — проверка на веру (способность “верить на слово”), слуховую восприимчивость, душевную гибкость, фантазийную активность. “Роман” читателя с книгой — это движение читателя к писателю, забываемое за ленивым пролистыванием детектива, — для чтения стихов условие обязательное. Критик в лучшем случае всего лишь “идеальный читатель”… Поэтому и критиковать поэзию нужно как-то иначе: кроме голоса понять источник голоса, увидеть поэта за писанием — шевеленье губ, выраженье глаз — стихи должны вобрать в себя и эти моменты…
Геннадий Русаков — поэт без истории. Он “дан” в каждом стихотворении весь без остатка. Речь идет о развитии стиха, о картине мира, передаваемой через стихи. В каждом стихотворении — концепт целой жизни, с определенной точки, в деталях. Новое стихотворение — то же с другой точки, так как не все точки выявлены, не все сказано. Данный момент работает у него как воронка времени: “Продержаться, продлиться, / протиснуться времени в поры” — протиснуться в его поры и означает сделать мгновение — “пору” времени — дееспособной, придать ей смысл… жизни. Поэт расколдовывает все, к чему прикасается его память, превращаясь в миг, бывший миг назад: сухие пауки и блеск сетей остаются от прошлого. Улитка, и та оставляет серебряный след. Что прибавляет к целому жизни каждый миг? Откуда силы на стихи (и на самое жизнь?) — “на какие шиши?” — спрашивает поэт. И отвечает: “На доходы с разлуки, прибыток с приокских низин, / на проценты с удачи, на соль подорожных слезин. / На тоску мою”.
Когда стихи пишутся болью, речь в них — о цене и здоровье души, отстающей от тела на какой-то неизмеримый, но ощутимый зазор: “Душа летит, ногой касаясь тела, / но в нем уже гнездиться не хотя”. Цена (момента) и здоровье (души) встречаются как метафоры довольно часто, так как это основные критерии оценки времени. Средства изображения здесь отнюдь не эстетские — для того чтобы подчеркнуть стоимость (себестоимость?) жизни, поэт берет детали, указывающие на износ: “Я щербатые зубы сцепил — до конца достою”, “Вот я — тертый и битый, клекочущий горлом дырявым, / с липкой влагой подмышек, / с облитым страстями лицом”…
Татьяна — молодая жена, с которой говорят именно так, посредством времени, которое — переводчик всех этих деталей на язык другой жизни. Как только Татьяну не называют по имени — за ее обликом брезжит образ другой жены, о которой было столько “Разговоров с Богом”. К кому из двух муз это обращение?
Нам от него — ни колоса, ни крошки.
Ты где, жена, в каком своем тепле?
Найди меня, вложи мне пальцы в рану —
и я очнусь, и вспоминать не стану
об этих днях, налипших на стекле.
Моя печаль идет к тебе кругами.
Она стоит огромными ногами
на лысых глинах нашего бугра.
Когда уснешь, тебе опять приснится,
Что я не твой, а не в чем мне виниться
за тридцать лет, досмотренных вчера.
………………………………………..
Стихи Русакова выразительны каким-то невозможным, неправильным, но жизнеспособным соединением осовеченной архаики и модерна. Пастернаковский снег, летящий на мех, мандельштамовские стекла времени и хорошая девочка Лида — машущая из окна не Смелякову, а Русакову — непостижимым образом создают здесь единое пространство. Это тяжелый сплав “новокрестьянской” традиции, выродившейся в советскую, — со всем модернистским наследием: “Как задастая девка, немятая, в самом соку, / слово бьет каблуками и с маху сигает в строку”… Причем сплав этот равен в долях: трудно разобраться, что здесь основа, а что обогащение. Целые музыкальные фразы и зримые картины из закромов акмеизма, к осам и пчелам, которыми полнятся стихи Ахматовой и Мандельштама, сюда добавляется осот, который жалит, как пчела и оса, жжет, вырывая из памяти страшное: “И только по ночам осотом колет лоб”. Тяжесть и нежность вроде бы от Мандельштама, но как-то так, что тяжесть — клюевская, а нежность — пастернаковская: акмеизм у Русакова процветает и поднимается на новую ступень обогащения смыслов. Стихотворению “Денек подслеповатый…” дается эпиграф из Пастернака “Мело… во все пределы…”, и, следуя за пастернаковской метелью, на сентенцию “Быть знаменитым некрасиво” Русаков отвечает своей: “Быть счастливым грех”. Жизнь “присыпает снежком”, детские фотографии через снежную пелену переносят в иное время — в безвременье, в вечность… Мело — во все пределы, мысли кружатся, носятся по оси времени, пытаясь связать несвязуемое: “…Но я забыл начало… / А быть счастливым грех” — аллюзия к мандельштамовскому: “Но я забыл, что я хотел сказать, И мысль моя — бесплотная — в чертог теней вернется”.
Тяжесть облегчается нежностью. Любовью поэт свою жизнь “отмывает” — да простится мне этот избыточно емкий глагол… Власть женского начала — как созидающего, умиротворяющего, блаженного — над всем сущим передается обычно милой опрощающей деталью: у Мандельштама “блаженных жен родные руки”, “блаженных жен крутые плечи”; у Русакова, рефреном — “женщины блаженные колени”:
а жизнь прошла и птица не поет.
Но женщины блаженные колени
рука еще на ощупь узнает.
………………………………………
Все больше стало в воздухе вкраплений.
Все чаще нитка ходит ходуном.
Но женщины блаженные колени
под бережно натянутым сукном!
“Бережно натянутое сукно” напоминает и о другом: о стихах. Стихи есть материя, натянутая на копья рифм и ритма (кто сказал?). Создается она бережно и не наспех. В этом — основная миссия памяти: явиться в нужный момент, подсказав — слово, мелодию, окраску — передав их сегодняшнему моменту, придав ему смысл, воскресив пульс.
Ирина Невзорова