Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2006
Океан веры
Вера Павлова. По обе стороны поцелуя. — СПб: Пушкинский фонд, MMIV.
Одна из ее особенностей — говорить о том, о чем другие молчат.
Но в новом сборнике, каким бы это ни казалось странным, главными словами являются “нежность” и “совесть”. Любовь как “последняя нежность”, сражающая и окрыляющая. Нежность, которая “не делится / на состраданье и страсть”, как путь к истоку, как “сотворенье вспять”. Героиня идет по канату над океаном, вестибулярным аппаратом становится совесть. Главная просьба — вот она:
…Господи, Господи, дашь мне
сладкое чувство порядка?
……………………………..
…Господи, Господи, дашь мне
горький урок пониманья?
Понимание чего? Раздвоенности: “На два дома: то в аду, то в раю. / На два мира: то в родном, то в ином”, “Вместе ляжем, раздельно утонем / в утаенном и порознь всплывем, / переглядываясь виновато”, “узнала радости стыда / бесстыдно чистою осталась / устала раз и навсегда / и позабыла про усталость”. Осознание этой раздвоенности заставляет одергивать себя:
…Душа моя, дрожащий лист,
натянутая перепонка,
ты все-таки определись —
повеситься? Родить ребенка?
Стремиться соединить распадающиеся части — само название сборника прочитывается как попытка видеть желанное единство: поцелуй — это пуповина, по обе стороны которого Он и Она, единое сущее, разделенное надвое. Здесь уже нет места экспериментаторству, все серьезно до смерти и классически стройно:
Как же все-таки клево,
ново, забыто, смело,
если вначале слово
люблю, а потом тело…
Вот что теперь ново и необычно: “И я поняла, что любовь не игра. / И, кажется, выиграла”. Новое и обилие слез, переполняющих этот сборник, протекающих реками грусти, разлитых озерами счастья, падающих каплями безнадежности. Хватит даже на то, чтобы умереть от потери слез. А что есть слезы? Для чего слезы? В. Розанов писал: “А кто разгадал тайну слез? Одни при всяческих несчастиях не плачут. Другие плачут и при не очень больших. Женская душа вся на слезах стоит”. Но мир слез не только женский, “это категория вечная”. Слезы — живая жидкость жизни, ее основа и подтверждение, “горючее, / лучшее жидкое топливо”. Ведь отчего же плакать, если вот она, настоящая любовь, осенила твою жизнь? Когда она приходит, ее, как горячую картошку, в замешательстве перебрасываешь с ладони на ладонь, “боясь обжечься / больше, / чем уронить”. Ну а потом уже — боясь уронить больше, чем обжечься.
Молиться: не остынь,
так пристально любя,
как будто ты мой сын,
рожденный от тебя.
Героиня готова пожертвовать свободой, осознавая это как необходимость в любви. Так вот чего искала, “канючила” мятущаяся душа. Разве?
Любви? Утешения в старости?
Покоя? Прощенья? Спасения?
Увы мне! — Всего лишь скорости.
Движения. Обновления.
Любовь оказалась столь всеобъемлющей, что героиню интересует только движение внутри этой любви. Оказывается, движение может быть не только от одного к другому, а и от себя одной — к себе новой по направлению навстречу герою, бесконечному, как познание. Это бывает, когда герой равен героине, когда и он — целый мир. Феномен заставляет искать себе название: у мужчин-поэтов вдохновительница — Муза, а у женщин? Я думаю — Гений. Вот каким вышло самоопределение на местности: “Я — / та, / которая / просыпается / слева / от тебя”. Или так:
Неужели никому не дано
долюбиться до последней черты —
до растворения Я, сотворения ТЫ?
Может быть, кому-нибудь и дано. Но редкость это необычайная. Опять Павлова о том, о чем не пишется в современной литературе. Любовь видится как-то по-другому нынче. Все продвинутые и современные. Какие “вечные ценности”, а тем более вечные чувства?! Жизненный опыт подсказывает, что, как пришла любовь неожиданно, так и уйдет, не предупреждая. Это более знакомо и привычно. Это со всеми случалось, а вот обратное… Может быть, поэтому ее стихи наполнены печальными предчувствиями проторенного пути, неизменного финала, ожидаемого результата?
Я-то знаю, что будет с нами.
Но судьбе все равно видней —
убаюкает и разбудит,
и подскажет разгадку сна…
Я-то знаю, чего не будет.
Но надеюсь, она не зна
И предсказаниями, построенными с учетом непредсказуемости жизни, по методу “от противного”: раз проговорено, значит, защитилась. Впрочем, “не можем, любя, / знать ничего наверно”. Отсюда преобладание ситуации неопределенности будущего, неуверенности в нем. Перекодировка личных, индивидуальных событий на язык культурной мифологии — тоже защита от неизвестности:
…все время помнить
о том хорошем, что было,
о том плохом, что будет,
потому что не может не быть.
Беззащитным остается вопрос, как сделать слово равным окружающему, не принадлежностью литературы, а подарком из первых рук, не воссозданием, не отражением жизни, а самой жизнью. Отсюда стремление к краткости, афористичности, максимальной наполненности выбранных слов. Павлова углубляется в слово, в звуковой и морфологический его состав, пытаясь уловить тот глубинный смысл, который наконец даст возможность выразить не поддающееся высказыванию. Жанр поэтической миниатюры, в котором в основном она работает, как раз и существует на границе между поэзией и афористической прозой, между поэзией и внелитературной реальностью.
Ее стихи всегда обращены лично к читателю без прямых обращений. Отношение к поэзии как к личному делу — форма совершенного доверия — становится кратчайшим путем “от я до другого я”. А между людьми все измеряется отношением к рождению или смерти. Рождение — начало, жизнь, любовь, преображение, творчество. Смерть выступает в нескольких ипостасях: как уничтожение, как обновление, как вечность. И все это не утешает, когда речь идет о ЕГО смерти:
Когда последняя беда
затмит все наши горести,
отправлюсь за тобой туда
на следующем поезде
не потому, что нету сил
обдумывать последствия,
но — вдруг ты что-нибудь забыл? —
Таблетки, галстук, лезвия…
Здесь сложные отношения с будущим. Превалируют воспоминания о прошлом, оно играет главенствующую роль в триаде Прошлое — Настоящее — Будущее, потому что “Там, где кончается память, / и начинается смерть”. И хотя: “Как жалко, что не жалко, / что прошлое пройдет!”, — “пальто давно на свалке, / а пуговица — вот”. Этими “пуговицами” пересыпаны стихи Павловой, они — составляющие ее бастиона, основа ее устойчивости в мире:
Псевдоним Мнемозины — Медуза Горгона.
Но из этих камней, тяжелых, больших,
сложены башни моего бастиона,
сложены стены моего пантеона,
сложен фундамент моего дома.
Но мое надгробье сложат из них.
Все, что сохраняет память, и является наиболее важным, поэтому “сражаться с прошлым — вдвойне / нелепое донкихотство…”. Она и не сражается, а отводит ему часть настоящего, включает в сложную картину жизни, изредка в сердцах называя память “завистливой матерью”, а опыт — “злым отцом”, которые мешают “наслаждаться” и “понимать”:
…Но совершенство
бывает свойственно глаголам
прош. вр. и буд. А в настоящем,
ища, чем успокоить голод,
мы только музыку обрящем.
Прошлое совершенно, потому что оно совершено. Будущее совершенно, потому что таким представляется в мечтах. Но Павлова со своей предельной искренностью не пытается его приукрасить. Просто, пока “прилагательное любимый / заменяет все остальные / прилагательные, глаголы, / имена и местоименья”, — “будущее в меньшинстве”. Это и есть жизнь, разнообразная, необъяснимая, непоследовательная, в которой “главное неуловимо”, но все же — “богат его улов”. Как писал И. Бродский: “Потому что душа существует в теле, / жизнь будет лучше, чем мы хотели”. Впрочем, у Павловой о том же: “Находит искатель большего / больше того, что искал”.
Татьяна Алешка