Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2006
От автора | Сказка — нехарактерный для критика жанр. Но этот текст родился именно как аргумент в критическом споре. Однажды фольклорист Т.В. Зуева произнесла: “Современную сказку написать невозможно”… Спор я выиграла, Татьяна Васильевна загорелась мыслью создать сборник современной сказки, а я вдруг поняла, что этот прикладной вроде бы текст мне чем-то дорог.
У него была яркая коробка из тонкого, но плотного картона. На ней было крупно написано его короткое звучное имя. Сквозь поры картона тонко курился аромат, отмечающий его поколение, — тот, который особенно нравился хозяйкам в этом сезоне.
Он выглядел так же весело и бодро, как его тезки, плотно стоявшие с ним в упаковке углом к углу. Стоял он почему-то с краю, и, когда плотно спеленавшее всех прозрачное покрывало было разрезано, его достали первым, а остальным стало прохладнее и просторнее.
Когда обнявшая ладонь несла его высоко над паркетной гладью, он прижимался к ней самой красивой картинкой, вбирал ее тепло и старался отдать ей побольше своего аромата. Казалось, так должно быть всю жизнь, и так будет.
Его поставили на мокрый стол, с щелчком вдавили клапан в углу — и он понял, для чего существует.
Он понял, что его красивая коробка ничего не стоит. А главное, что он в себе содержит, — внутри. Что аромат его сильнее и значительнее, чем казалось. Когда подсохло покоробленное дно, а клапан стал вдавливаться легко и бесшумно; когда забылись боль, стыд и ошеломление от первого опыта жизни, — он понял себя и обрадовался себе.
То, чему он обрадовался, было белым, чуть отдающим голубизной. Оно было мягким и рассыпчатым. Оно существовало для того, чтобы смешиваться с грязью и вытеснять ее из чужой жизни. И его становилось все меньше.
Он научился любить всех, за кого отдавал свою жизнь, — даже джинсы, в которых хозяйка возилась в теплице. Он добросовестно вгрызался в пятна грязи на потертых коленях, но ничего уже не мог поделать, без толку отдавая себя больше, чем надо. Он любил даже черное пальто, с которым приходилось редко, но мучительно долго кататься по стенкам стиральной машины: оно гулко хлопало, устало изгибалось, излишне впитывая воду, обильно возвращая ее черной, ничуть не очищаясь и ничего не ощущая. Его он любил горько — как судьбу.
Он любил плотные простыни за их покой и белизну. С ними он проводил свои будни и большую часть жизни отдал именно им.
Но больше всего он любил платье лунного цвета из тонкого трикотажа, которое принадлежало не ему, а его более изящному собрату в маленькой коробке.
Маленькие коробки быстро пустеют, и иногда их не успевают вовремя приобрести. Так ему несколько раз выпадал чужой жребий — припадать к тонкому кружевному белью, ласкать нежные складки сорочек и блузок из шелка; и высшее счастье: дышать в переплетение нитей любимого существа, в котором он хотел бы раствориться весь, без остатка.
Но остатка было еще много.
Возвращаясь к своим простыням, он долго вспоминал, как не хватало его слишком белым и твердым кристаллам той мягкости и сложной синевы в оттенке, которая бывает в маленьких коробках. Той синевы, которой бы еще чуть-чуть — и их с любимым существом цвета совпали бы в гармонии, которую нельзя вообразить. Он старался быть нежным, но ранил. Старался поддержать оттенок, но выбеливал его. Любимое молчало. Он пенился как мог обильно. Оно отвечало вежливой лаской.
И все же он бывал счастлив.
Однажды, когда это случилось снова, он заметил, что любимое стареет. И понял, что отчасти сам тому виной. И снова ничего не мог с собой поделать: он был собой. Вода привычно погасила беловатое свечение, примяла линию лекала — бедро и талию — которую он тут же бережно расправил, заметив маленькую дырочку в шве, — разжались нитки. Он уже не старался прижаться покрепче и отдать себя больше. Напротив. Снимая волоски и пылинки, он чуть отстранялся, поглаживая ставший гуще, чуть свалявшийся ворс — так казалось ему. Любимое благодарно прислушивалось к его невозможным стараниям. Цвет его был уже проще, а ткань не так упруга.
Когда это случилось еще раз, его оставалось немного, и он почти не надеялся на новую встречу. На дне он был тоньше и мягче. Он стоял в полумраке открытого шкафа, смотрел в себя и думал о том, как обнимет в последний раз свои верные простыни, ставшие для него слишком плотными. Мимоходом прислушавшись к равнодушной ладони, высыпающей его из коробки, и к другой, похлопывающей по бокам, — он сосредоточился последний раз в последней порции себя.
Оно же, невесомо лежа на дне машинки, думало о том, как его поплотневшую ткань защекочет почти безмыльная вода.
Растворяясь в воде, густо вспениваясь и стекая по желобкам внутрь машины, он все не верил в счастье — умереть в любви. Любимое обрадовалось, вскинулось навстречу. Он обнял его бережно и нежно, как всегда хотел и не умел, огладил твердый шрам на шве и снова обнаружил дырочку — уже рядом со швом. С ужасом подумав, что она может расползтись во время стирки, он как мог оберегал это место, стараясь не до конца растворяться в своем последнем блаженстве. Казалось, это продолжается вечность.
Заметив, что дырочка пустила стрелку, он понял: это продолжается действительно долго. А когда стрелок стало две, он понял, что умрет с любимым вместе, потому что хозяйка забыла переключить режим стирки, и нежное платье стирается так, как стираются простыни. Он смотрел, как оно мучается, откидываясь, расправляясь, сваливаясь в ком, разрываясь по швам и безвольно растягиваясь, — и жалел, что не отдал последнее дыхание своего аромата какой-нибудь из родных простыней, для которых оно и было предназначено.
Так он получил последнее знание. О том, что счастье расположено так близко к горю, что невозможно уследить, где граница. Что самое невозможное в мире — это покой, спасенный и от счастья, и от горя ровностью жизненного течения. Что жизнь — это и воздух в шкафу, принимавший его аромат, и вода, что текла и несла его к водостоку сквозь все горе и счастье, которые он очищал от грязи. И в этом все дело.