Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2006
От редакции | Автор статьи об Андрее Дмитриеве (“Дорога обратно”, “Знамя”, № 7) киевский критик Инна Булкина на сей раз пишет о прозе Анатолия Азольского.
Когда знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые люди спрашивают меня: а что бы почитать, — я практически всегда отвечаю: “Азольский”, и практически всегда попадаю — если не в “десятку”, то в “восьмерку”. Это не прицельная стрельба, здесь все просто: люди в большинстве своем читают детективы. Немногие при этом читают хорошие детективы. И малая часть — хорошую прозу. Анатолий Азольский в этом смысле — писатель для всех. Инерция требует: “на все времена”, но с этим, кажется, сложнее. Проза Азольского удивительно точно скроена и увязана под одну отдельно взятую эпоху, — вероятно, в какой-то момент книги Азольского окажутся в нише “исторический роман”, в ряду с Вальтером Скоттом, Дюма и Сенкевичем. Но, кажется, они будут несколько выбиваться из ряда: слишком “недекоративная” там история. Авантюра там неотделима от исторического духа, и мне трудно себе представить, как читают Азольского люди из нового времени, едва ли понимающие органику его романов и воспринимающие исключительно интригу. Однако же читают.
Анатолий Азольский — один из первых лауреатов российского Букера: получил за повесть “Клетка” в 1997 году. Пишет он много и издается часто. Притом Азольский пишет ровно и хорошо — почти всегда, что для столь плодовитого автора даже странно. Возможно, причина в том, что Азольский пишет давно, с 1960-х, но издавать его стали лишь с конца 80-х. Азольский — писатель “с запасом”.
Он был морским офицером, потом — инженером, с 1987-го — профессиональный писатель.
Это существенно. Профессионал — это тот, кто делает свое дело быстро и хорошо. Лучше всех. И если существует некое качество, объединяющее всех героев Азольского, это — профессионализм, их “крутизна” в том, что они профессионалы. Они профессионально воруют и профессионально ловят воров, они профессиональные офицеры и профессиональные авантюристы, они профессиональные инженеры и профессиональные диверсанты. Всякий профи — супермен, и всякий роман о супермене — боевик. Азольского называли “русским Грэмом Грином”, но скорее он все же “русский Ле Карре”. А если уж совсем точно, он “советский Ле Карре”. Потому что материя этой прозы — советская до мозга костей, и герой, как это ни парадоксально, — производное из этой советской византийщины, из этой вязкой шпиономании и тупой жути, которую мы уже стали забывать (а большинство уж и не помнит и представить не может).
Есть такое распространенное заблуждение, будто нормальный советский человек — существо забитое и ничтожное, Акакий Акакиевич из режимного НИИ, спивающийся инженер на 120 р. зарплаты, в лучшем случае интеллигентный неудачник из “Осеннего марафона”. И если в том мире было место для супермена, он был какой-то неправильный: выбивающийся из правил (!) Жеглов или, на худой конец, какой-нибудь “вынутый” из советского мира Штирлиц.
У Азольского все не так, при том что краски намеренно сгущены, и “воздух” там до такой степени тугой и вязкий, что, кажется, маневр невозможен, и любой удар попадает в вату. Однако тем большего усилия стоит кокон этот одолеть и паутину эту распутать. Именно распутать, а не разорвать: герой Азольского — такой педантичный супермен. Чтобы справиться с паутиной, нужно быть пауком, и не просто пауком, а лучшим из пауков. Нужно перепаучить тех пауков, которые ее вокруг тебя плетут, переплести эту паутину для себя и под себя. Герои Азольского, как правило, побеждают. Победить в той игре — значит стать свободным, свободным в пределах и законах того мира. И это самая трудная и невероятная авантюра, которую может измыслить авантюрный писатель.
Азольский, безусловно, авантюрный писатель, наверное, лучший русский авантюрный писатель, — что само по себе комплимент небольшой: русская литература славна другими жанрами, “чистый нарратив” она, как правило, вытесняла на обочину, и на то были причины. Авантюрному герою противопоказана психология — замедляет сюжет и лишает маневра. Равно ему противопоказанна память. Азольский здесь лавирует — в разных книгах по-разному. Есть множество чрезвычайно хитрых литературных вещей, которыми он владеет в совершенстве, — ровно настолько, чтобы искушенный читатель получил свой дополнительный бонус, а неискушенный — не заметил себе же во благо (лишние “штучки” мешают сюжету и лишают драйва).
Главный герой “Диверсанта” (кажется, лучшего из романов последних лет) — вечный искатель приключений, наивный и умудренный в одно и то же время. Похоже, подзаголовок “Назидательный роман для юношей и девушек” призван напомнить о подростково-героической советской традиции, о “Кортике” и “Двух капитанах”, но в гораздо большей степени — о Стивенсоне и Жюле Верне: в начале романа герою пятнадцать, он преисполнен советской романтики, его любимые книжки — “Пятнадцатилетний капитан”, “Остров сокровищ” и неназванные “Три мушкетера”.
Жанровое лекало срабатывает и… не срабатывает. Срабатывает в том смысле, что герой, как и полагается авантюрному герою, всякий раз посылается на смерть и всякий раз остается невредим. По ходу действия он теряет соратников-помощников, становится мужем и отцом, меняет имена и профессии, но не перестает быть диверсантом, то есть своим среди чужих и чужим среди своих. Наверное, суть в том, что “на войне как на войне”, но война не кончается, и обещанный хеппи-энд становится лишь началом новых злоключений. В принципе, в авантюрном романе все так и должно быть: герой не знает смерти, а цепь его приключений не знает конца. Можно читать “Диверсанта” в духе “исторических разоблачений”: роман о режиме, где нет своих и чужих, плохих и хороших, где павлик морозов геройски погибает в Берлине, положив десятка два смершевцев, где верить нельзя никому и бояться нужно всех. К авантюрному роману вообще, и к романам Азольского в частности, известная формула о временах, которые “не выбирают”, применима более чем. Заведомая “несработка” жанрового лекала начинается там, где начинается рефлексия на жанр. Диверсант читает знаковые книги, сначала это были Дюма и Жюль Верн, но дальше — больше. В самом неподходящем месте — посреди мародерского разгула в разоренном прусском имении — он читает… “Страдания юного Вертера”, и “мутный роман” Гете неожиданным образом совпадает с невразумительной логикой войны. А вот Лев Толстой оказался в другой логике, он был навязчив, и у него была мораль — “…он заставлял читателей безоговорочно верить написанному им, он походил на следователя, который втискивает в арестованного нужную прокурору версию, а уж я-то под следствием побывал предостаточно”. Короче говоря, “диверсант” вступает в собственные отношения с литературой, причем “другой” литературой, не той, которая его “породила”.
А конец в этих “романах без конца”, как правило, смыкается с началом — последнее исчезновение повторяет первое, а время сжимается в спираль.
В моем ощущении настоящая интрига прозы Азольского — не авантюрная, а, скажем так, литературная, — и состоит она в создании того самого “внутреннего” замкнутого времени. Оно втягивает в себя подобно спирали (воронке?) и еще какое-то время удерживает, не отпуская, — уже после того как страница перевернута и книга закрыта. У меня была странная история с “ВМБ”, — не роман, а повесть, но механизм тот же… Время там, как в титрах, — дается сразу: осень 1953-го — лето 1954-го и так же сразу — в “исторической” своей ипостаси — пропадает. Никаких ожидаемых примет большого исторического времени в “ВМБ” нет. Там и времени как такового нет, есть ощущение тупой и неизменной безысходности, как это бывает в плену, в ссылке, в гарнизоне, в глухой провинции… Собственно, “ВМБ” — повесть о томительной военно-гарнизонной жизни-службе и о вожделенном побеге, о шпионах и военной тайне, о счастливцах и несчастливцах, но более всего — о времени. И возможно, виной тому моя читательская невнимательность, или это у автора так убедительно получается: навязать читательскому ощущению эту “выключенность” из времени исторического — одно из двух, хочется думать, что второе, — но в какой-то момент я, начисто забыв, что время “дано”, стала вычислять его из поколенческой хронологии. Которой там предостаточно — времени “поколенческого”, “человеческого”, взамен “исторического”.
И там тоже — как обычно у Азольского, есть все, что должно быть “от литературы”: литературные аллюзии — на советскую шпионскую классику, и — уже из сегодняшнего дня — рефлексия на эту классику. Видимый хеппи-энд и… обманутые надежды: герой получает не то, чего так страстно желал, однако же он “взобрался на вершину”! Сюжет о коварном шпионе и военной тайне — и есть то самое “не то”, что герой получает взамен вожделенного побега. Иными словами, настоящий нерв повести метафизический, а не авантюрный: все мысли и чувства, все внутренние монологи “усталого раба” и его же героические ухищрения подчинены стремлению выскочить из этой ловушки (клетки), выскользнуть в щелочку, но нет щелочки, все наглухо задраено, литературные шурупы завинчены, механизм работает без сбоев. Получается такой парадокс: абсолютно закрытая конструкция при традиционно “открытой” концовке. Кажется, происходит это за счет создания той самой удивительно достоверной иллюзии внутреннего времени, каковая, в свою очередь, ловушка, — не для героя, но для читателя. Герой в конце уходит — уплывает, исчезает, отправляется в очередные нескончаемые странствия и в свое героическое небытие, читатель остается… Эффект сродни тому, когда выходишь из кинотеатра и некоторое время еще проживаешь в том — другом виртуальном мире. Или когда слишком долго играешь в компьютерную игру и, встав от компьютера, продолжаешь мысленно собирать кубики по цветам, двигаться по расчерченной плоскости, — эффект, кажется, описанный не единожды, эффект замкнутого пространства, которое, как чрево кита, — поглотило и не отпускает.
Наверное, есть смысл поговорить о последнем по времени романе — о “Полковнике Ростове” (хотя, не исключено, когда выйдет эта статья, “Полковник Ростов” окажется не последним романом).
“Полковник Ростов” кажется вторичным, между тем он не повторяет сюжетную интригу “Крови” и прочих похожих книг, он проигрывает похожие мотивы и ситуации (любимые ходы записаны!), чем и интересен. Заглавного героя звать Гец фон Ростов, он двойной агент, прусский аристократ рязанских кровей, и он двойной литературный агент (он будто явился из “мутного” чтения пятнадцатилетнего диверсанта: разоренная библиотека прусского имения, сначала Гете, потом Толстой). Двойники и двойные агенты — одно из условий авантюрного романа (шпионского романа). У Азольского они составляют неразрывную пару немец—русский; скорее даже так: немец—русский—немец, Берлин—Москва—Берлин. Тут можно исполнить запетую песню о двух тоталитаризмах, и в этом будет часть правды. Но, кажется, для Азольского связь эта глубже, она в самом деле кровная историческая связь: как и в том давнем романе о покушении и неотступно следующих друг за другом и уступающих друг другу немецком и русском агентах, — кровь и культура там смешались воедино, что отчасти и продиктовало титульную “Кровь”. Забавно, что там покушение удалось, хотя все негласно помогали друг другу его предотвратить. Но логика — толстовская логика войны — требовала, чтобы оно произошло, и оно произошло вопреки всему. В последнем романе покушение не удалось (речь о злосчастном покушении на Гитлера в июле 1944-го), хотя все козыри были в руках у заговорщиков. Но в какой-то момент заглавный герой понимает, что логика войны и логика послевоенной германской жизни поворачивает в иную сторону, и вот… все проиграли, и полковник Ростов проиграл. В выигрыше только граф Лев Николаевич Толстой.
Полковник Ростов — один из немногих героев-неудачников: авантюрист не может быть неудачником, и герой авантюрного романа — повторюсь — не может погибнуть, это не в правилах жанра. Но полковник Ростов — двойник Скаруты из “Крови”, он обречен, потому что неуместен, — неуместен в толстовской исторической логике, которая странным образом побеждает в авантюрном романе, обращая его в исторический роман… А полковник Ростов был приговорен в тот момент, когда обрел “волшебного помощника”, “трикстера”, — ефрейтора Крюгеля (точно так же Скарута подписал себе “приговор”, сделав ставку на крестьянского сына Петра Мормозова). Из этих двоих спасается один, тот, кто, не ведая о логике войны и высших силах, находится внутри этой логики и ведом спасительными инстинктами. В этом последнем романе есть замечательное определение исторического хаоса: “Слишком много полковников”. Полковникам не спастись, хоть они (так кажется!) держат в руках все нити. Спасаются статисты. А мы вернемся к титульному определению диверсанта, того, который ведет двойную жизнь. У этой прозы тоже в своем роде двойная жизнь: она балансирует между романом об авантюристе и романом о маленьком человеке истории, о капитане Тушине, о крестьянском сыне Мормозове, о ефрейторе Крюгеле. Эта проза не укладывается в жесткую схему “жанра”, и с полки узкого, но заведомо тиражного спроса, с полки “авантюрного романа”, “исторического романа”, “детектива” etc. она все же угождает на так называемую “большую полку”, она обретается в Литературе как таковой.