Елена Долгопят, Аркадий Драгомощенко, Павел Крусанов, Владислав Отрошенко, Валерий Попов, Семен Файбисович, Николай Якимчук. P.S. Наталья Иванова
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2006
Все чаще приходится слышать мнение, что воображение, вымысел (фикшн) становится прерогативой массовой литературы, а серьезная литература склоняется к интеллектуальному артистизму, жанрам авторской ассоциативной прозы, прозы документальной, мемуаров, внутреннего монолога/рассказа автора о жизни, в том числе (а часто — и прежде всего) своей; именно этого ждет от нее и серьезный читатель. Отвечая этим явлениям, редакция сначала открыла постоянную рубрику для “свободной прозы” (и ведет ее несколько лет), а затем и вовсе выпустила специальный номер, целиком отданный текстам в разных жанровых формах, включив даже стихи (№ 11). Движущаяся эстетика невымышленного повествования занимает одну за другой все новые литературные территории. Возникает вопрос: необходимо ли вообще воображение литературе, и если да, то кому более оно нужно — автору или читателю? И почему именно “над вымыслом”, а не над реальностью писатель “обливается слезами”? Открывает ли новые перспективы литературе воображение?
Елена Долгопят
Мы восстанавливаем события — с помощью воображения — не хуже любого сыщика. Хотя бы включая телевизор на середине фильма. Мы составляем представление о человеке иногда лишь по нескольким случайно оброненным им фразам. По голосу мы “видим” облик человека. Вряд ли этот облик соответствует действительности. Но иначе мы не сможем в ней существовать. Воображение заполняет пустоту, чтобы было на что опереться.
Плод воображения писателя — литературный вымысел.
Вымысел в литературе — подобие эксперимента в физике. Вымысел — сослагательное наклонение, которого не терпит наука история. Вымысел — это вопрос “если”: если бы Гитлер умер в детстве, если бы этот человек, разгадывающий кроссворд, был убийцей, если бы у меня было трое детей-близнецов, если бы я вернулась вечером домой и увидела, что в моем доме живут совершенно другие люди, и это вовсе не мой дом…
Лишенная вымысла “невыдуманная” литература — дневники и отчасти мемуары — несомненно имеет к реальности другое отношение. Точнее, имеет с реальностью другие отношения. Состоит с ней в браке, скажем так. Законном. Вымысел крутит с реальностью совершенно иные амуры. О том, какой фикцией могут оказаться дневники, не говоря о мемуарах, думаю, всем понятно. Стоит задуматься, зачем человек их пишет.
Мне кажется, дневник — это что-то вроде доказательства бытия, но не Божия, а нашего с вами. Если не перечитывать дневников, не пересматривать старые снимки, не слушать истории из жизни, которые рассказывают нам родители или попутчики, то может показаться, что мы и вовсе не живем. Нас нет. И реальности — нет.
Литература вымышленная — это исследование “неиспользованных” жизнью возможностей реальности. Литература документальная — подтверждение существования реальности и нас как ее составной части.
Для меня очевидно, что оба мира, и вымышленный, и документальный, — плоды нашего воображения. Притом что все фантазии опираются на реальность, а все дневники пытаются ее зафиксировать. В дневнике или в романе, в XIX веке или сейчас, — описывают людей, события, дожди, дороги, состояние ума, волнение… пытаются передать нечто как реальность. Сделать это можно только благодаря воображению. Описать человека или событие можно, лишь вообразив его. И совершенно неважно, так это было на самом деле или было, да не совсем так. Мы описываем то, что запечатлено в нашем сознании и — в настоящее время — только в нашем сознании и существует.
Видимо, человек вообще живет лишь благодаря воображению. Дело в том, что мы есть, только когда нас нет. Мы живем лишь в становлении… кем-то или чем-то. Читая, сочиняя, вспоминая, любуясь, наблюдая, мы становимся тем, что читаем, сочиняем, тем, чем любуемся, о чем вспоминаем.
Мы можем вообразить даже то, чего не можем в себя вместить: бесконечность, собственную смерть. Наше воображение больше нас.
Аркадий Драгомощенко
В Random House College Dictionary (пересмотренное издание 1985 года) non-fiction уделяется шесть незатейливо-строгих строк: “раздел литературы, включающий в себя прозаические произведения, оперирующие или посвященные фактам либо теории; противопоставляемый fiction (собственно, “художественной”) и отличающийся от драмы и поэзии”.
В блуждающей по Интернету “Vikipedia”, энциклопедии “вечного становления” (в русской версии статья покуда не появлялась), о non-fiction говорится не столь аскетично, а в иные моменты слог статьи исполняется даже некоторой туманностью, присущей описаниям явлений таинственных, но не лишенных очарования телеологии, что и очевидно из следующей фразы…
Впрочем, ничто не мешает привести пассаж целиком:
“non-fiction — является литературой отчета о вещах или их представления в качестве факта. Подобное представление может быть точным или неточным, однако оно должно полагать веру в правдоподобие <описываемого> во время его сочинения (sic!).
Такая литература является одной из двух составных частей словесности в результате разделения особенно популярного в библиотеках (и это тоже!), — вторая же остается художественной литературе. Другие фактологические источники, не представляющие себя написанным текстом, как-то: картины, фильмы — часто также относятся к разряду non-fiction”.
В переводе, осмелюсь заметить, это звучит значительно вразумительней. Далее начинается нечто в духе древнекитайского “Каталога гор и морей”:
“Эссе, журналы, документы, научные статьи, фотографии, биографии, учебники, “синьки”, технические спецификации, руководства, диаграммы и журналистика — все это в целом является примерами произведений non-fiction, а использование в них “художественности” (fiction) обычно воспринимается как мошенничество (dishonest)”.
Словом, если вознамериться протащить в книгу о “Perl Programming Language” или в рецепт bouillabaisse’а про “тучку золотую на груди утеса-великана”, в приеме на красном ковре будет бесспорно отказано. В “Каталоге гор и морей” можно найти описание животного, напоминающего собаку, однако с человеческим лицом. По свидетельствам его встречавших оно умеет бросать камни, а когда завидит человека — смеется. Думается, “горный хуэй” (так зовется это добродушное создание) как нельзя более подходит для аллегорической фигуры non-fiction. Вообразить собаку нетрудно. Несложно, прикрыв глаза, представить “бросание камнями” (не прибегая при том к интертекстуальным прогулкам). Умственным взором возможно увидеть также и “человеческое лицо” (тем, кто Ницше — даже “слишком человеческое”), а если сосредоточиться, то и смеющееся. В горах. В зените надира. С именем труднее. А продолжая — неминуемо придем к вопросу о воображении как таковом, иными словами, к литературе, сколько бы ни было определений относительно того, какова она. Или же что значит воображение.
* * *
Какие цели преследует писатель и почему именно “над вымыслом”, а не над реальностью он “обливается слезами”? Открывает ли новые перспективы литературе воображение?
* * *
Вопрос, предложенный редакцией журнала “Знамя”, прост, как солдатская песня.
Разумеется, есть “литература” (дальнейшее стремится в кавычки Верлена), которую покупают, и что никакая там ни для кого не тайна. Жизнь — всюду. Книги, голуби, кино, окно. О целях “писателя” ниже. Что нужно читающим от покупаемой литературы? (Надо сказать, есть еще и та, которая остается на полках в доме, ставшая по истечению времен томительной загадкой, и которую столь легко разрешить в ходе раздачи томов соседским детям, сохранив в угоду сентиментальности: хххх… хххх)
Если так, почему соседским детям не отдать “Таинственный остров”?
Как Жюль Верна, так и Райнера Марию Рильке (поспешу признать, что между “таинственным” и “цветущим” существует некоторое пусть поверхностное, но различие). Естественным образом возникает следующий вопрос — кто они, соседские дети? То есть, вначале, кто они, “дети”, а потом прояснить их возможное соседство. Или же — совершенное “несоседство”? Ничего страшного.
При этом мне крайне неловко писать все это после того, как я прочел предварение Натальи Ивановой о нон-фикшн к выпуску 11-го номера журнала, — ею сказано все.
То есть дано исчерпывающее очертание жанра ли, вида, типа “научно-художественной” литературы и одновременно поэзии, судя по приведенным в качестве примера строкам. И я согласен с мнением Натальи Ивановой, что non-fiction не может, как думала Лидия Яковлевна Гинзбург, стать “романом”. Как-то мы сидели у нее, конечно же, на кухне, и она внезапно сказала — помилуйте, Аркадий, но Бродский ведь “буржуазный” поэт! А несколько спустя произнесла, что Монтеня нужно преподавать в школах, потому что он почти что Жюль Верн… а, быть может, лучше, потому что “такие могут быть стихи”. Коля Кононов писал и такие стихи.
Тогда я понял, о чем идет речь. В переводе на “сегодня” речь шла о некой опасности. Нет, не о “той”, поскольку пережившая “блокаду”, устранившая себя из крысиных бегов, писавшая о литературе с позиции “отсутствующей” в теле, бывшая чрезмерно осторожной в быту и непреклонной во мнении, знании, опыте Л. Я. Гинзбург питала крайнее недоверие к опасной литературе. К литературе… “воображения”.
Позволим на первых порах довольствоваться таким определением. Почему в данном случае оно важно? Потому как мы возвращаемся к скупому определению non-fiction в самом начале поспешных замечаний — “не драма и не поэзия”. Но что? Или же, что — то, что не “это”? Однажды меня спросили, почему я пью вино с утра. Я ответил: чтобы уснула та часть меня, которая мешает мне спать. Знание. Бесспорно. “Знание” и есть процесс (уснувший в существительном “познание”), который можно было бы, при желании 🙂 назвать лакановским objet petit a. В русском прочтении “уменьшающееся д” (другой, поскольку “а” в формуле Лакана — это “autre”, то есть — “другой”).
Другой. Non-fiction не нужен другой. Даже в “синьках”, “биографиях”, “фотографиях” etc. Не торопитесь, я еще не сдался. Элегантно завершая поворот, возвращаюсь… к кому бы вы думали? Конечно, к этому же самому “выражению”, формуле objet petit a. Желанию, направленному лишь только на собственные истоки — причину желания, на собственное воспроизводство. Разве non-fiction (список бесконечен — Розанов, Пессоа, Монтень, Записки о Гоголе, и да, бесспорно, — Наталья, “Песнь о полку Игореве”1, и просто не написанное вам письмо, да? — всюду нескончаемые следы, ведущие к следам, фрагменты, fragere, всюду какие-то выяснения про “что”) “воспроизводит”?
Вне всякого сомнения. Фрейд, Бродский, Маркс, Лакан, Пушкин, Шекспир, — все производит неслыханного качества и количества литературу. Опять-таки — где мы теряемся. Где нас нет? Нужно ли теряться?
Нужно ли не быть? Что опять-таки отправляет нас в область воображения. И впрямь, вот книжка, которая не отдана соседским детям — удивительнейший Борис Дубин в “Слово-Письмо-Литература”. Но и он не спросил меня, зачем читают. Он не сказал, забыл, наверное, что книги читают, чтобы никого не видеть, но чтобы в том одиночестве увидеть всех: возлюбленных, пророков, родителей, политиков. Другими словами — мы берем книгу, чтобы намеренно оказаться в одиночестве, в котором видим всех. Книга как оптика одиночества. Но вполне резонен вопрос, какие же такие книги, которые нам предлагают неисцелимое количество версий одного и того же?
Допустим, смерти. И что, стали мы умнее по этой части от Гильгамеша до смерти Бориса Кудрякова? Вероятней всего — нет. Смерть приходит к нам, когда мы читаем не нон-фикшн, она, то есть, наше устранение из себя и приходит из других источников. Но и из них также.
Да, мне приходилось видеть человека, который падал в обморок при виде огромного арбуза… Бог мой… там же какая-то арба едет…. А люди читают: а) в поисках “поддержки” своего мнения, б) найти себя в некоем моральном пейзаже, г) да/ или нет — но опять-таки найти подтверждение тем принципам, которые ты несешь в себе, д) вычитать подтверждение своей “вере”, и — ааа) найти любовь, которая будет высказана, артикулирована, любовь, которая, по словам Батая, нас и отделяет от животных.
И Батай. Но не про него, но про словесность, которая никак не может попасть в нон-фикшн.
Запишите себя на recorder, который пусть будет включен ночью насовсем. Послушайте. Вы поймете: все, что касается слов, не касается никого “лично” и далее — “бумаги”.
Все, что не non-fiction, — это то, что постоянно подступает к пределу собственного опыта. Это литература безо всякого опознавательного знака. Это — ничто. Молодежь выбрала другое.
Павел Крусанов
Еще в начале двадцатых годов прошлого века Виктор Шкловский предрекал грядущий триумф литературе факта и забвение (смерть) литературе вымысла. Собственно, не он первый. Достаточно вспомнить похоронные настроения Розанова относительно перспектив художественной литературы в целом. Словом, теперь это уже общие места и прописи.
Думаю, подобная тенденция вполне закономерна, поскольку логически вытекает из установки реализма как главенствующего ныне литературного направления быть “ближе к жизни”, а в идеале слиться с ней в одно. Понимаете — не метафорически осмыслить ее, жизни, существо, не взбодрить ей кровь величием духа и дерзостью порыва, а просто раствориться в жизни, стать не кувшинкой, не лотосом на водной глади, а плодородным и питательным придонным илом. Между тем, реализм как большой стиль вышел на художественную арену лишь в XIX веке, — вышел и сразу же узурпировал право на первородство. Но ведь до того литература, как и искусство в целом, несколько тысячелетий припадала совсем к иному источнику — к мифу, преданию — и черпала вдохновение именно оттуда. Собственно, литература сама и была мифом, карнавалом, из раза в раз воспроизводящейся мистерией. Реализму нет и двух веков отроду, а он хоронит то, что в культуре традиции существовало до него и недурно без него обходилось в течение как минимум трех миллениумов. Хамство-то какое. Собственно, подобная позиция лишь свидетельствует о кризисе самого реализма, не выдерживающего конкуренции с освободившимся от оков позитивизма мифом. Новым мифом, который является нам то в виде латиноамериканского магического реализма, то в виде мамлеевского метафизического реализма, то в виде балканской магии реальности.
А вообще разделение литературы на “серьезную”, то есть максимально приближенную к реальности, лишенную вымысла, фактологически верную, и “несерьезную”, то бишь мейнстрим с его завлекательными кунштюками и вдохновенными фантазиями, считаю некорректным в первую очередь по отношению к “серьезной” литературе, поскольку подобное деление невольно лишает ее статуса искусства, заведомо определяет как “скучный” жанр и переводит под юрисдикцию иной музы. Скажем, Клио. С другой стороны, авторам, претендующим на литературную “серьезность”, давно уже пора бы сдуться до естественной величины. Это раньше, в пору жестких информационных фильтров, литературу рассматривали как некий Глас, который наконец-то объяснит всем нам, что же вокруг происходит и как нам быть дальше. Сейчас это ощущение ушло, и то, что это нас миновало — хорошо. Негоже литературе вечно ходить в роли осведомителя общества относительно его предназначения.
Владислав Отрошенко
Дело так не обстоит, чтобы существовал вопрос, нуждается ли искусство литературы в воображении — или, там, в деепричастиях, или в словах вообще. Оно никогда так не обстояло и не будет обстоять… Или уже обстоит, а я пропустил наступление этого события? Тогда что произошло? Что такого необычного приключилось, чтобы речь шла о том, для чего литературе воображение? Где-нибудь открылся сумасшедший дом? Наловили на улице много писателей, которые буйно отказываются фантазировать, и посадили их туда? Или, может быть, разоблачили большую группу писателей-мошенников, которые тайно занимались описанием реальности, исключительно реальности, без малейшего вымысла? Или все издательства мира приняли декларацию о том, что отныне они будут печатать только правду, и ничего, кроме правды, — никаких сочинений? Или отыскались неизвестные стихи Пушкина, где он вдохновенно кается, что над вымыслом “обливался слезами”?
Если ничего этого не случилось, тогда — что ж — можно высказаться по всем вопросам темы буднично, примерно в таком духе. 1) Да, воображение необходимо литературе — серьезной, легкомысленной, хмурой, веселой, идиотской, любой. 2) Воображение литературе ни для чего; для того, чтобы она существовала как литература. 3) Воображение больше необходимо писателю и больше необходимо читателю; воображение сильно необходимо им обоим: азбукой Морзе должен владеть и передающий и принимающий. 4) Никакой цели в процессе воображения невозможно преследовать, кроме цели явственно вообразить воображаемое. 5) Вымыслы являются частью реальности, они не существуют где-то за пределами универсума, и потому обливаться над ними слезами — занятие естественное и, говоря откровенно, радостное. 6) Воображение открыло литературе разные перспективы как минимум четыре тысячи лет назад — это не какая-нибудь удивительная новинка, чтобы задумываться теперь, “открывает ли оно литературе новые перспективы”. 7) Не исключаю, что есть писатели, которые по каким-то счастливым причинам — в силу необыкновенной красоты, глубины, сложности и важности происходящих с ними событий — становятся все более склонны предлагать своим читателям “внутренний монолог/рассказ” о собственном житье-бытье, не искаженном никакими вымыслами; ничего подобного я не могу предложить моим читателями: моя частная жизнь, где бы я ни очутился, норовит течь однообразно — завтрак, прогулка, полбутылочки красного за обедом, послеобеденный сон на диване… Что тут рассказывать?
Валерий Попов
Воображение — это лучшее, что есть в литературе. Именно от него захватывает дух. Когда воздушный шар воображения начинает отрывать от земли тяжелую корзину жизни — тут-то мы и испытываем самый острый восторг. К сожалению, связь эта разорвалась. Шар фантазии оторвался, улетел и, что самое грустное, выдохся. Падение интереса к разным “вольным жанрам”, новым течениям и направлениям вызвано прежде всего тем, что полет ненагруженного шара неинтересен никому. Просто смотреть, как этот пустой шарик мотается, гонимый то одним, то другим модным ветерком, бесполезно и, главное, скучно. Фантазия дефицитна во всех жанрах — но меньше всего ее как раз у фантастов. Им не к чему ее применять, так же как постмодернистам, метаметафористам и прочим создателям скороспелых новаций. Увы, стандартнее андеграунда и других мертворожденных искусственных течений нет ничего.
Живая жизнь, конечно же, фантастичнее и удивительнее всех этих стандартных прыжков и ужимок (не говоря уже о захватывающем ее сюжете) — поэтому читателю лучше сейчас живется с хорошей документальной литературой.
Тем не менее, упорно продолжается массовый запуск шаров без нагрузки. Их расписывают как модные, престижные и даже интеллектуальные. Вместо тучного Маркеса — худосочный Коэльо. Вместо огромного Фолкнера — карманный Мураками. Вместо мучительного Трифонова — кукольный Акунин. Внушается мысль: если что-то везде и всюду, на каждом шагу — то, значит, это и есть то, к чему мы так долго и упорно шли. Получите! А вся правда лишь в том, что запускать эти шарики легко и дешево — а нагружать их содержанием, жизнью, мыслями, талантом — трудно и, главное, долго. А эти пролетят мгновенно, и можно уже следующие надувать и продавать. Настоящее воображение, как и все настоящее, стоит дорого, поэтому оно изгоняется из массовой литературы, как и все прочее, что стоит дороже копейки.
Главное — за этим утомительным мельканием не пропустить момент, когда шар воображения поднимет что-то стоящее. Марсель Пруст говорил, что в веках от литературы сохраняется лишь гротеск. Значит — без воображения гениев не бывает. И новый “Дон Кихот”, “Гаргантюа” или “Швейк”, несомненно, докажут это и поразят нас прежде всего своей необычностью. И тогда литература нон-фикшн займет причитающееся ей почетное второе место.
Семен Файбисович
Не имея ответов на ключевые вопросы, предложенные к обсуждению: “Для чего нужно литературное воображение?” и “Необходимо ли воображение серьезной литературе?”, надо бы отказаться от предложения участвовать в этой дискуссии — по чести. Тем более, когда не уверен, что правильно понимаешь, что такое “серьезная литература”, а на вопрос “Какие перспективы открывает литературное воображение?” можешь ответить разве в тон: “Широченные!” (вполне, кстати, искренне ответить, но чисто умозрительно). Да еще пока не держал в руках ту книжку журнала, обсуждать которую пригласили. Объективно то есть выходишь тем самым рылом в калашном ряду, и лучше бы это рыло из этого ряда убрать — пока в очередной раз не начистили.
А поучаствовать хочется — и будь что будет — по примерно теме: “На что нам нон-фикшн?”. В том числе мне на что, а для формального оправдания очередного заплыва предположительно против течения, во всяком случае, не в ту сторону, обопрусь на предложенный тезис о том, что “движущаяся эстетика нон-фикшн, занимающего одну за другой все новые литературные территории, нуждается в осмыслении…”.
“Вовсе не очевидно, что при создании литературного произведения воображение и чувственность — качества невзаимозаменяемые, что первое нельзя без большого ущерба заменить вторым, подобно тому как люди, у которых не переваривает пищу желудок, обременяют этой функцией кишечник. Человек, от рождения чувствительный, но не наделенный богатым воображением, вопреки этому может писать восхитительные романы. Мучения, причиненные ему людьми, усилия, чтобы предупредить их, столкновение между ним и каким-нибудь третьим, бессердечным лицом, — все это могло бы, будучи истолковано интеллектом, не только послужить основой красивой материи, как в том случае, если бы он воображал и изобретал, но еще и освободить эту материю от мечтательности, возможной, если он поглощен собой и счастлив…”
Марсель Пруст, “Обретенное время”. А вот Лев Толстой пишет Гольденвейзеру: “Мне кажется, что со временем писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случилось наблюдать в жизни”. Как видим, одному гению апологетика нон-фикшн служит косвенным оправданием своего права “не сочинять”, а другой — великий сочинитель — указывает на прямо-таки тотальные перспективы шага от “жизнеподобной” к “жизненной” литературе, который шаг он — тут у меня возникает подозрение — хотел, но не решился сделать: не рискнул воспользоваться прозреваемыми возможностями (не считая безобидного автобиографического триптиха). Не сомневаюсь: рискни, остался бы Львом Толстым — в смысле гением, — разве не факт, что признанным при жизни. С другой стороны, возможно, не так бы мучаясь сочинительством, куда больше бы написал.
Но это не больно корректные домыслы, а суровая реальность такова, что у кого есть выбор делать ставку на воображение либо “чувствительность”, а у кого и нет — в силу дефицита либо гипертрофии того или другого. Что до нынешнего натиска нон-фикшн, возможно, дело не без того, что собственно жизнь в ее как формальных, так и содержательных параметрах все большим количеством авторов ощущается не как материал для творчества, а как готовое творение (маленькая буква “т” большую включает — для кого та существует): по определению самое емкое и могучее произведение, позволяющее бесконечное разнообразие прочтений — вот демиургические устремления, опертые на фантазию, и теснит опертая на чуткость к реалиям потребность быть “проводником” этого ощущения. Я и в живописи им был, и в литературе быть им сам… сам этот самый велел: быть самим собой. А что еще, посудите, остается человеку без воображения?
А если говорить общо, глядя при этом ретроспективно, потенциальная энергия таки обернулась кинетической — только и всего: вот отчего и движение, и экспансия нон-фикшн. А воображение — хорошая штука, кто спорит! Что его оправдывать и защищать его права? Оно, по-моему, в адвокатах не нуждается: с такой славной традицией, такими великолепными достижениями и таким неисчерпаемым — по определению — потенциалом. Тем более когда вовсе не очевидно, что водораздел серьезная — несерьезная литература нынче проходит там же, где граница нон-фикшн и фикшн (тем более когда та часто бывает — во всяком случае, вполне может быть — не только открыта, но и размыта), а не там, к примеру, где одни авторы ищут и рискуют, принимая вызовы, поставленные временем — процессом собственного проживания в своем времени, — в то время как другие, уверенные, что все нашли, озабочены одной “вечностью”. Впрочем, тут я — уже в качестве не только свиного рыла в калашном ряду, но и вшивого, что все о бане — обозначил другой водораздел: живая — мертвая (ну хорошо: вечно живая) литература. Он для меня сегодня более очевиден и актуален.
А кто в погоне за массовым читателем решает сиюминутные внелитературные задачи, о тех и сказать нечего — и нечего говорить: все и так ясно, по-моему.
Николай Якимчук
Современная технотронная цивилизация теснит человека. Усекается его воображение (душа). Это так.
Жестко фиксированные образы — живопись, театр, кино, ТВ — погружают нас в миры своих творцов. Эти миры все менее интересны. Зачастую побеждает баналитет.
Но остаются музыка, литература, чьи образы волшебны по своей природе. Особенно в литературе.
Например, напишите: стояла осень. И не нужны уже долгие словеса, краски. У каждого из нас фантастическим образом заполыхает своя индивидуальная осень. Воображение нарисует миллионы самых неповторимых картин.
Следовательно, даже плохая литература апеллирует к воображению индивидуума.
Но с другой стороны, все меньше индивидуумов, все больше плохой литературы.
Теперь иной ракурс. Документальная литература, нон-фикшн, с одной стороны, и художественное (как говаривал Л. Толстой) — с другой. Не убежден, что нон-фикшн будет доминировать. Сильные, красочные романы по-прежнему популярны и хорошо продаются. На одном полюсе, скажем, Маркес с книгой “Сто лет одиночества”, на другом — Коэльо со своим “Алхимиком”.
Русская литература всегда словно бы извиняла уж слишком яркое воображение. Порождала писателей великих, но скромных. Реалистов, борцов, мучеников. Простота без пестроты.
Холода российские, болота, ухабы, протяженные тяжелые равнины — как уж тут воспарить в сады райские?! Как разгуляться воображению?
Другое дело, солнечный мир детей юга, чьи пряные запахи создают прихотливые, терпкие, барочные узоры и образы.
У нас же вечная тоска и русская аскеза. А куда деваться?
Для современного изощренного писателя драгоценен каждый читатель с творческим воображением. Но таковых, думается, немного.
Массовый читатель (по крайней мере в России) все же предпочитает писателя без воображения — составителя неряшливых предложений, человека без стиля, вкуса и запаха, влекущего в клиповом темпе своих героев к финалу.
Итак, как видим, существуют противоречивые тенденции и ракурсы.
Перефразируя Фолкнера, все-таки убежден: воображение не только выстоит, но и победит.
P.S.
Редакция рискнула обратиться только к “художникам слова”, намеренно исключив на этот раз из своего опросного листа критиков и литературоведов, которые всегда найдут (или изобретут) теорию для опоры. “Медведицы пера” разных поколений, школ и мест проживания (а также жанровых пристрастий и направленческих ориентиров) фактически сошлись в ответах, приветствуя fiction и non-fiction, оба крыла современной словесности. Тем не менее из кратких авторских монологов становится очевидно, что разброс пристрастий и мнений проистекает из собственного писательского опыта.
Однако вопрос остается. Новая драма (театр.doc) вытягивает театр из кризиса, прививая утраченную и востребованную публикой (обществом?) острую, перченую социальность. Литературу — не будем отворачиваться от печальных фактов — катастрофически быстро покидает читатель; вот уже более половины опрошенных не читают книг никогда и никогда, соответственно, их не покупают. Может быть, современный человек просто боится одиночества, боится остаться в сосредоточенной тишине — один на один — с книгой, принимая “игру воображения” за измену требовательной прагматике жизни? Во всяком случае, мне кажется, что наблюдаемая сегодня у читателей потеря внимания и любви к вымыслу — одно из свидетельств утраты доверия к цветущей сложности (и неожиданности, непредсказуемости) бытия. “Поэзия есть язык органического факта, то есть факта с живыми последствиями”, — было сказано Борисом Пастернаком еще на I Съезде писателей. Пастернак любил высказываться парадоксально — но в его парадоксе есть бездна смысла, о котором стоит задуматься.
Наталья Иванова