Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2005
Из поэзии в прозу и обратно
Алексей Алехин. Записки бумажного змея. — М.: Время, 2005.
При чтении “Записок бумажного змея” мне вдруг пришла мысль, касающаяся гетевского Фауста. Раньше я как-то об этом не думал и, кажется, нигде не читал. Известно, Фауст с самого начала пытается стать поближе к жизни, пробиваясь к ней то любовью, то деятельностью, не преуспевая ни в том, ни в другом. Он и не может преуспеть, поскольку самим условием договора с Мефистофелем обречен скользить по поверхности вещей, не углубляясь в них ни мыслью, ни чувством: ему отказано в праве остановить мгновенье. В трагедии это выглядит так, как будто Фауст изменит себе, если его покинет импульс к вечному движению. В сущности же, Фаусту поставлено трагическое условие, ибо ему отказано в праве быть поэтом.
Иметь право и быть поэтом, впрочем, не одно и то же. Осуществление поэтической возможности зависит от умения (таланта) останавливать мгновение — словом.
В новой книге Алексея Алехина два сюжета — внешний и внутренний. Внешний — записки путешествующего человека. От Кольского полуострова до Турции, от Вологды до Нью-Йорка. В прежние советские времена — в качестве журналиста. В последние годы — в качестве вольного путешественника, туриста, поэта, участника и организатора поэтических событий (напомню, что А. Алехин — главный редактор единственного у нас журнала поэзии — “Арион”).
Сочетание прагматического и поэтического порождает внутренний сюжет книги. Он связан с ее жанровой природой. На контртитуле сказано, что книга написана в нескольких жанрах: “Путевые заметки, стихи, композиции, картинки”. Желающий проверить справедливость обещания может быть обескуражен, поскольку в точном смысле он не найдет ни одного из обещанных жанров. Книга создана между ними, а еще точнее — ее сюжет протекает между разными типами речи, на грани прозы и поэзии.
О состоянии поэзии всегда лучше судить по тому, что происходит на ее границах — с разговорной речью и с прозой. Собственно границ нет. Мы их воображаем. А потом пытаемся научно узаконить произведенное разделение. Это не означает, что различия между разговорной, поэтической и прозаической речью вовсе не существует. Разговорное слово забредает в поэзию, не утрачивая своей узнаваемости. А поэтическое вспыхивает в потоке разговора или возникает в глубине прозаического жанра задолго до того, как автор догадался придать своему тексту графическую разбивку. Как мы об этом узнаем? Можно перечислить разные достоинства слова, ожидаемые нами в поэзии, — ощущение свежести, незатертости, глубины, саморефлексии… Наверное, все это покрывается выражением — интенсивность впечатления.
Впечатления Алехина вообще склонны к тому, чтобы не быть описательными, а быть интенсивными. Что их делает таковыми? Прежде всего — краткость. Краткость — сестра таланта, в том числе и поэтического, но еще не сам талант, который в данном случае проявляет себя в умении отбирать и комбинировать впечатления, наслаивать их таким образом, чтобы деталь проверялась на вкус, на цвет, чтобы культура сказывалась своим бытом, обиходом, кухней:
самая читаемая
и отмеченная блеском таланта
ветвь
современной французской литературы
это меню
Текст еще не полон. У него есть название — “Рабле”. Название погружает это беглое наблюдение под своды культуры, порождая в нем какое-то новое смысловое мерцание, по мере того как устанавливается — предложенная для обдумывания — связь между Рабле и гастрономическим совершенством французской традиции. Рабле — безусловная вершина, имеющая прямое отношение к меню; меню — тоже вершина, но лишь современной литературы… Решать это уравнение предложено читателю.
В прозаической беглости многих отрывков чувствуется рука опытного журналиста и жадность любящего жизнь человека. Но текст не везде и не всегда подталкивает к тому, чтобы как знак иной — поэтической — речи возникла его графическая разбивка. Беглость заметок, остроумие наблюдений должны пережить момент сгущения, результатом которого и будет: “Остановись, мгновенье!”. Тогда в один фокус собираются разнонаправленные впечатления, уплотняется время:
Развалины.
В амфитеатре та же пьеса.
Цикады. Хор.
Название — “Эсхил”. Уплотняется не только время. Само впечатление его плотности для нас создает иначе переживаемая речь. Она не фиксирует, а подсказывает впечатления. Вот “Серая ворона” из путешествий по Русскому Северу, который подарил знанием того, “откуда прилетают к нам на зиму эти невзрачные серые птицы”. Откуда?
“Сыктыв-карр! Сыктыв-кар-рр!
А еще чуть подальше:
— Печор-р-ра!”
Путешественник по чужим местам прислушивается к их названиям, чтобы услышать и понять, чтобы иметь надежду проникнуть за поверхность туристических впечатлений. Взгляд и слух Алехина ловит знаки, указывающие на глубину истории. Само это занятие сродни поэтической археологии. Она предполагает умение не только заметить знаки, но и прочесть их, как, например, те, что начертаны в Нью-Йорке “на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.
По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу”.
Инстинкт зрелой культуры всегда устремлен на глубину. При прохождении культурных пластов возникают сближения и гипотезы — метод истолкования быта на пути превращения его в историю. В качестве ее наиболее привычного портрета чаще всего заказывают эпос. На официальный заказ литература нередко откликалась пародией и анекдотом. Или непроизвольно анекдотическими выходили попытки как создания эпоса, так и обнаружения его в глубине народной памяти. Об этом у Алексея Алехина есть отдельный текст — “Рождение эпоса”.
Некогда юный коряк был вызван на московский фестиваль, где его показывали как “рисующего оленевода”. Потом определили в художественное училище: “Там он быстро испортил руку и насмотрелся киноафиш, поразивших его своей красотой. Отправленный обратно, он тридцать лет охотился, пил и был покалечен медведем.
В больнице его снова открыли.
Теперь он получает стипендию.
В Петропавловске для него по специальной расходной статье снимают светлый гостиничный номер, там он и живет.
Сочиняет вымученные сказки про охоту, волшебные сопки и царь-олениц и снабжает их бесчисленными рисунками, какими школьники разрисовывают тетрадки.
Картинки эти заботливо собирает местный музей”.
Таковы последние впечатления советской эпохи с одним из вариантов ее эпоса, творимого по идеологически утвержденным рецептам. Если современному мироощущению вообще доступен эпос, то не в прилежно сочиняемых сказках и примитивах, в которых нет ничего примитивного, поскольку они заражены совсем другим опытом. А в чем тогда? В небывалой прежде возможности видеть и сопоставлять, сближая во времени и в пространстве, подыскивая новые иллюстрации для старых мифов:
“Заледеневшее устье Лены поражает воображение.
Оно занимает от края до края целиком горизонт.
Бьющиеся, сплетающиеся и вновь разбегающиеся веером могучие струи.
Но навсегда отвердевшие, застывшие, отлитые из гладкого и вздыбленного, то желтоватого, то голубоватого льда.
Вот так, а не из текучих вод, должна бы выглядеть подлинная Лета”.
Не только в поисках того, чтобы проиллюстрировать вечное, путешествует Алексей Алехин. Его увлекает новый опыт и изменчивость известного. Например, то, насколько подросла “одноэтажная Америка”. Всего на один этаж. Это среднее измерение, “поскольку Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом”. У вас другое впечатление от Нью-Йорка? С вами и не спорят, но предлагают свое. Хотя острота авторской впечатлительности все время провоцирует на сопоставление, колеблющееся, как при чтении любой писательской книги путешествий, в широком диапазоне: от восхищенного “а я и не заметил” до полемического “да нет, совсем не похоже”. Особенность взгляда отчетливее всего проявила себя в той части, которая посвящена китайским впечатлениям, — “Письма из Поднебесной”. Этот раздел прозаических писем, уже приобретших известность по журнальной публикации, завершает новую книгу и дарит ей название.
Кто рискнет не просто высказываться, а излагать свое особое мнение о Китае, проведя в нем даже год или полтора? А здесь мнение особое. И о древности. И о современности. И о месте, которое занимает древность в современности, никак не желая отпустить ее. Мнение нелицеприятное, искупающее свою нелицеприятность искренней заинтересованностью, но основанное на нежелании быть обманутым декорациями, которыми китайцы заслоняют истинное положение дел не только от “белолицых варваров”, но и от самих себя: “Декорации так перемешались с реальной жизнью, что стали частью ее”. Прав ли автор? Во всяком случае, убедителен и если в чем-то и попал под обаяние китайской культуры, то оно сказалось в графичности словесных линий, моментальных контуров, схватывающих предмет целиком, хотя они проведены не тушью, а словом. Техническое сходство при этом никак не предполагает интеллектуальной зависимости. Наиболее дерзкие высказывания касаются того, что традиция почитает более всего, значит, Конфуция, чья мудрость кажется положенной в основание и нового экономического чуда, на которое он взирает буквально отовсюду “с лицом доброго людоеда”. Конфуций навсегда посадил страну “на бронзовый якорь”: “Построенная им модель годится для движения во времени не больше, чем мраморный пароход в Летнем дворце — для путешествий в пространстве”.
Письма написаны более десяти лет назад, такой ли непреодолимой и не преодоленной кажется сила бронзового якоря теперь? Продолжить бы эти письма… Но в “Письмах из Поднебесной” не только история, пытающаяся обновиться экономикой и удерживаемая на прежнем месте философией. В них — впечатления, наиболее яркие — от быта и природы: “В одночасье, как дымчатый занавес, опустилась пустотелая осень”.
От обычной и просто хорошей книги путешествий “Записки бумажного змея” отличает речевой строй. Читателя все время держат в неведении относительно (как сказали бы русские формалисты) речевой установки: где кончается проза и начинается поэзия. Время от времени короткие абзацы становятся настолько короткими, что стягиваются в стихотворную строчку. Дана отмашка: начинается стихотворная речь. Но поэтическое слово начинается гораздо раньше, не ожидая и не требуя отмашки. Вся книга — интереснейший опыт в области русского верлибра, возникающего из духа прозаической речи.
Алексей Алехин — один из самых известных мастеров и энтузиастов этой стихотворной формы. У нас ей не слишком повезло. Несмотря на то что уже своим названием она провозглашает “свободу” стиха, очень часто верлибр на Руси выглядит вычурно и прихотливо. За исключением отдельных (порой знаменитых) удач, верлибр в полной мере состоялся лишь на малом пространстве — вблизи афоризма или как способ графической передачи речевого жеста и впечатления. Признанный его мастер — Владимир Бурич.
Верлибры А. Алехина близки этой манере. Хотя, если у Бурича, согласно предложенной классификации, скорее — жест, то у Алехина — афоризм, более рассчитывающий на остроумие, менее — на изобразительную графику, более сопоставляющий и приглашающий обдумать, чем полагающийся на силу зрительного впечатления.
молодой посетитель кафе
с блокнотом в клетку возле чашки остывшего кофе
с замершим в руке пером
и невидящим взглядом поверх голов —
поэт, споткнувшийся на строке?
или клерк, припоминающий мелкий неучтенный
расход?
Название этого верлибра — “Парижские тайны”. Да, в данном случае мы можем определить природу текста — стихи, поскольку такое решение принял сам автор — графикой текста. Но главная особенность и небывалость книги А. Алехина — в ее речевой смешанности, неопределенности. Поэзия здесь прежде всего не результат, а — процесс. Уставая от традиции, обернувшейся традиционализмом, тяготясь избытком правильных стихов, время от времени повторяют лозунг поэтического развития — вернуться в прозу, в речь. Под “вернуться”, естественно, подразумевается обретение возможности пойти вперед. У Алехина это требование выполнено, но главное у него в другом: вы видите не то, как поэзия снижается в прозу, а то, как внутри речи вызревает момент поэзии.
Так что основное жанровое обещание этой книги — “путевые заметки” — сбывается: мы на всем ее протяжении в пути — из поэзии в прозу и обратно.
Игорь Шайтанов