Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2005
Старые и новые войны
Очень забавно наблюдать за процессом превращения тихой, мирной ностальгии по прежним временам чуть ли не в самое жизнеспособное, мощное и, главное (увы нам!), востребованное направление в развитии художественного сознания. Нечто “духовное” бурно как бы “реализуется” во вполне материальной практике.
А вот “новое искусство” (скажем обобщенно, чтобы не рассы┬паться горохом, не впасть в занудное перечисление “измов” и имен), стремительно “стареет” и инстинктивно ищет влиятельного союзника. Видать, не слишком основателен был фундамент, не слишком питательна почва, в которой оно проросло. Сначала андеграунд, трогательный и одновременно спесивый, преувеличенно гордый своим противостоянием официозу. ( В реальности это было паразитирование на нем — ну, что бы делал андеграунд, не будь этого самого официоза? То же самое ведь и с нашим диссидентством произошло — отступил противник, исчез творческий стимул, началось вырождение). Нет такой профессии — бороться.
Что и доказали бестолковые (хотя и безумно красивые, дававшие всякому серьезный шанс реализоваться) 90-е годы. Победители после победы оказались в состоянии растерянности — ну, победили, свобода, слава, заграница, интервью, обожание литературных девушек, а дальше-то что? Решено было — двинуться в поиски еще более нового, начался бурный процесс “перемены мест слагаемых”, в результате которого сапоги стал тачать художник, картины писать сапожник, кино снимать пирожник, а спектакли ставить слесарь третьего разряда. Тут же и Лев Пирогов вылез на сцену со своим смешным “постинтеллектуализмом” — уйдемте, дескать, вообще в пещеры, будем кирками и лопатами добывать истину. Смешно, но для эпохи очень характерно.
Еще один результат всех этих, с позволения сказать, поисков — вдруг выяснилось, что самое новое — это самое кондовое, самое мусорное старое. Вот вам — серия “Атлантида” издательства Ad marginem — самые древние, самые низкокачественные детективы советских лет, со всей тогдашней стилистикой, идеологией и глупостью, в руки берешь с гадливостью. Но Иванов и Котомин, руководители издательства, важно говорят: нет, это не макулатура, это трэш (а не все ли равно — ведь трэш в переводе с английского означает “мусор”, а разве макулатура не часть его?). Цена таким раскопкам на свалках — один экземпляр, да и тот надо от детишек прятать.
Хотя и эту литературную вонь можно нашей доверчивой публике впарить, как впарили в свое время Баяна Ширянова, совсем недавно — не сильно, скажем так, интеллектуально развитую Ирину Денежкину. В 90-е годы царил милый дилетантизм, но это показалось не слишком круто. Дебилизм, конечно же, куда круче.
Открыв вдруг для себя литературное прошлое, “новое искусство” выбрало на его складах не самое аппетитное, но это ничего — время ведь на месте не стоит. Огорчительно только то, что из множества возможностей развития, предложенных в 90-е, очень многие выбрали какой-то слишком уж советский вариант: хулиган-пионер превращается в циничного комсомольца, а циничный комсомолец становится солидным партийцем и по совместительству — “владельцем заводов, газет, пароходов”. Притом — очень чуткое понимание “линии партии”, гибкость позвоночника, ясность целей и задач.
С другой стороны, почувствовав смену атмосферы, воспряла духом и старая литературная гвардия. Все чаще и чаще встречаешь в печати давно забытые имена, слышишь знакомые интонации — словно бы на машине времени отлетаешь в 60—80-е годы. Возвращаются давно уже не модные жанры и сюжеты, возрождается характерный пафос.
Да вот, к примеру, шестой номер “Дружбы народов”: статья Кима Бакши “Одиночество мудреца”. Вообще-то это пространный очерк об академике Григоре Гурзадяне, всемирно известном астрофизике и астрономе, но до имени героя добираешься только в самом конце первой страницы.
А начинается все вот в этакой манере: “Всю ночь ветер со снегом набрасывался на мой дом буквально с кулаками, колотил в ставни, сыпал в окна песком, прокатывался по крыше, злобно гудел и свистел в ветвях ближних черемух, а из соседней сосновой рощи доносился слитный грозный гул. Наутро стекла снизу обметало инеем, за окнами до забора расстелилась однообразная пуховая перина”. Вот в этом духе несколько пухлых абзацев. Пейзажная лирика, честно сказать, довольно среднего качества, и только интригующее заглавие не дает прекратить чтение — когда-то ведь должен появиться этот загадочный одинокий мудрец.
Когда все-таки появляется, вздыхаешь с облегчением и читаешь вполне себе советский по жанру очерк типа тех, которые писались в те годы об академиках — героях труда. Есть интрига (закрытие Космического института в Гарни, соперничество с академиком Амбарцумяном, загадочные отношения с Сильвой Капутикян, подробное перечисление научных открытий, целая новелла о встречах с Уильямом Сарояном и многое-многое другое). Потом вдруг бац — и опять пейзажная лирика на полстраницы, никакого отношения к теме не имеющая. А дальше опять масса интересного: об Армении, о герое и драматической его судьбе — побег в Москву, возвращение и т.д. И снова пейзажные завывания… Да нет, в советские годы очеркисты тоже использовали “рамку” типа “Вставало солнце. Тракторист Пупкин выходил из дома… Усталый и довольный, тракторист Пупкин возвращался домой. Заходило солнце”. Дешево и сердито.
А здесь что же — поиски жанра? Котлеты в шоколаде? Котлеты вкусные, но смесь какая-то странная…
Однако бывает, что фьюжн рождает новое качество, причем старое и новое как бы вглядываются друг в друга.
Про что-то такое размышляет Валерия Пустовая в статье “Человек с ружьем: смертник, бунтарь, писатель. О молодой военной прозе”, опубликованной в майском “Новом мире”, — подарок, так сказать, к юбилею Победы. “Из литературных произведений о Великой Отечественной повесть В. Некрасова “В окопах Сталинграда” оказывается наиболее близкой сознанию современных “военных” прозаиков. Быть может, это обусловлено ее пониженной беллетристичностью: повесть явно стремится к документальности, словно целью автора было не преломить войну писательским взглядом, а честно ее зафиксировать и поведать о ней полную правду. Эта же цель присутствует в прозе современных молодых авторов: в виде сопутствующего мотива у З. Прилепина и А. Карасева и в виде главного — у А. Бабченко”.
Правда, это единственная фраза в статье, признающая хоть какую-то связь между старым и новым. Молодая военная проза, как кажется критику, решительно отталкивается не только от канона 60—80-х, но и от прозы 90-х: “Проза недавнего прошлого была сосредоточена на обществе, на социальных вопросах, главной ее проблемой была имущественная и статусная приобщенность к социуму, которая определяла судьбу героя. Проза новых, молодых писателей зачастую трактует общество как безоконную камеру, скрывающую от человека истинный мир, хаос, который не дает познать космическую гармонию. Молодые писатели, отказывая своему герою в приобщенности к социуму, выводят его не к тупику героико-трагической невостребованности, а к просторной дороге в мир, где герою вольно созидать и реализовывать себя”.
С некоторыми оценками и теоретическими построениями Валерии Пустовой соглашаться решительно не хочется (неужто Олег Ермаков — это уже прошлое?), но она, в общем, построила некую работающую схему. Есть что достраивать, есть что перестраивать. А вообще вот что обидно: до некоторых простых мыслей наши критики и литературоведы начинают додумываться лет этак через пятьдесят после западных, причем западным не нужны были “другие” войны, чтобы избавиться от пафосного восприятия войны: американский литературовед Лесли Фидлер довольно давно уже написал: “Понятия славы, чести и отваги теряют всякий смысл, когда западный человек, номинально оставаясь христианином, приходит к твердому убеждению: самое худшее, что только может с ним случиться, — это смерть, когда впервые за последнее тысячелетие стало возможным заявлять во всеуслышание, что нет такой святыни, ради которой стоило бы умереть. Новое умонастроение, отрицающее наличие идеалов, во имя которых возможно ставить на карту жизнь — человечества, нации или просто многих людей, — принимает разные обличья, но в конечном счете сводится к формуле: “Нет ничего, за что стоило бы людям жертвовать собой, нет ничего, за что стоило бы идти на смерть мне!”.
Когда-то было совершенно невозможно представить возникновение на русской литературной почве таких книг, как “Уловка 22” Дж. Хеллера или “Приключения Весли Джексона” У. Сарояна, где главный положительный герой мог явно или тайно дезертировать, оставаясь положительным. Теперь вот возникли, и совершенно неясно, что с ними делать. Впрочем, чего ж тут неясного, — читать…
Представления о войне, разумеется, не могут не меняться, но многие уже годы константой языка остается военная лексика. Об этом давно и много говорят с осуждением, но редкий печатный год обходится без какой-нибудь “битвы за урожай” или “фронта сельскохозяйственных работ”. Вот и Андрей Колесников, известный журналист из “Коммерсанта”, назвал свою книгу об украинской “оранжевой революции” “Первый Украинский. Записки с передовой” (Вагриус, 2005). Пухлый такой том, недурно изданный, с красивыми фотографиями.
Когда книжка эта оказалась у меня в руках, я, признаться, здорово удивился: события, казалось бы, еще только-только происходили, а вот — уже толстая книжка. Почти по-западному: баррикады еще не разобрали, а в типографском станке уже десяток солидных монографий о том, что случилось.
Впрочем, книжка Колесникова, слава богу, не монография. Это, скорее всего, летопись событий, в некоторых из них автор участвовал. Здесь, конечно, ведется некая сюжетная линия, но здесь же — калейдоскоп и карнавал, умопомрачительное количество персонажей и разговоров с ними. Иногда хочется посоветовать автору не уподобляться Плюшкину и не тащить в дом, то бишь в текст, всякую шелуху и мелочь. Стихи рождаются не из всякого сора.
Колесников — не аналитик и, боже упаси, не политолог, скорее репортер в высоком смысле этого слова. Это когда журналист не просто описывает и констатирует, а выстраивает некий ряд “картинок”, уже самим своим сочетанием наталкивающих читателя на некую мысль.
Колесникову “оранжевая революция” нравится — кто бы сомневался, — и иногда он несправедлив к ее противникам, но журналист и не обязан скрывать свои пристрастия — в данном случае он не судья, а участник. Если б он погиб на баррикадах или умер от тифа, новое украинское правительство просто обязано было бы похоронить его на Майдане, как большевики похоронили когда-то Джона Рида на Красной площади…
Впрочем, иногда Колесникова заносит, и он пошловато ерничает. Вот, например, как описывается появление на избирательном участке четы Януковичей: “Первой вошла его жена. Она была сумрачна и решительна. Стоило бросить мимолетный взгляд на эту женщину, чтобы понять: для нее это больше, чем выборы. Для нее голосование за мужа стало актом женской солидарности. На наших глазах она фактически объяснялась мужу в любви до гроба (ну, по крайней мере, еще на четыре года).
Опустив бюллетень в прозрачную урну, она истово перекрестилась и тоже внимательно посмотрела в щелочку, словно произнося мысленно: “В добрый путь, бюллетень!”…
Что-ж — издержки ускоренного производства…
Александр Агеев