Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2005
В поисках четвертого измерения
Бахыт Кенжеев. Невидимые. — М.: ОГИ, 2004.
Уже только один тираж — 3000 экземпляров, для поэтического сборника почти запредельный, — говорит о том месте, которое поэт занимает в нынешней поэтической табели о рангах. Что же до самого издания, то оно, как сказано в аннотации, “необычно по составу. В него вошли новая книга “Невидимые”, избранные стихи из двух сборников “Сочинитель звезд” и “Снящаяся под утро” и подборка стихотворений, написанных совсем недавно, но еще не сложившихся в книгу”.
Таким образом нам предоставляется возможность проследить творчество в динамике; задача сложная, поскольку, пожалуй, трудно назвать более цельного поэта… И, кстати, менее поддающегося внятному аналитическому разбору — Кенжеев принадлежит к тем поэтам, которых трудно спародировать: его манера неуловима в своей традиционности и в то же время “особости”. Забавно, что Бродского, к которому Кенжеев неоднократно апеллирует в своих стихах и под чье просодическое обаяние время от времени подпадает, пародировать (и имитировать) легче. Должно быть, суховатый академический стиль нобелевского небожителя все же более уловим, определим, нежели кенжеевский восторженный ужас перед лицом своей и всеобщей гибели:
…Кембрийской глиной липнет жизнь
к подошвам, к пальцам осторожным.
Я говорю себе: “Держись,
И станет будущее прошлым”.
Вздохни, над каменной доской
Склонись, паяц непостоянный, —
Еще не сгинул род людской
В огне святого Иоанна.
И над поверхностью земли —
Как фимиам в Господнем храме —
Невидимые корабли
Плывут воздушными морями.
Кстати, в цитируемом отрывке при желании можно отыскать параллели с “Грифельной одой” Мандельштама — поэта, чьи стихи тоже с трудом поддаются имитации и пародированию. В других текстах можно найти явные и неявные отсылки к Арсению Тарковскому, не менее загадочному в своей простоте — от обращенного к Бродскому шуточного перифраза тарковского “Эту книгу мне когда-то”: “…И при всякой данной власти, не сказав при входе “здрасте”, мира дольнего сыны склонны дать ему по пасти, и частенько бард несчастен и глаза его влажны…” — до уже хрестоматийного “Пощадили камни тебя, пророк…”.
И все же некие “фирменные”, кенжеевские признаки в общем своде стихотворений выделить можно…
Спят мои друзья в голубых гробах. И не видят созвездий, где
Тридцатитрехлетний идет рыбак по волнующейся воде.
…
Я исправно отдал ночной улов перекупщику, и притих,
И не помню, сколько их было, слов, и рифмованных и простых.
И на смену грусти приходит злость — отпусти, я кричу, не мучь —
Но она острее, чем рыбья кость, и светлее, чем звездный луч.
В этом стихотворении, помещенном в раздел “из ранних стихов”, уже есть и длинные, “разламывающиеся” посредине строки, скрепленные внутренней рифмой, и тот накал, который даже истертым поэтическим словам “грусть”, “злость”, “звездный”, придает если не новое звучание, то по крайней мере возможность встроиться в некий насыщенный контекст. Есть здесь также и излюбленное поэтом активное обращение к “водным” символам — в частности, в их высоком, христианском смысле. Много позже в разделе “Новые стихотворения” эта тема — и этот ритмический прием — возникнут вновь, чуть-чуть в другом повороте.
Я ли, знающий жизнь по книжкам, испугаюсь признаться в том,
Что за эти годы не слишком мне везло с моим волшебством?
Голос, голос мой — визг алмаза по стеклу. Но, сверчком звеня,
“Подожди до другого раза”, уговаривает меня
голос другой, пахнущий йодом, грубой солью, морской травой,
тем сырьем, из которого создан жар сердечный и Бог живой,
ночь по-новому, дар по-старому, — и, безрукая, за окном
ходит ихтия с глазами-фарами, шевеля двойным плавником.
Тема смерти и воскрешения и их символического воплощения — рыбы и невода — еще не раз так или иначе прозвучит в стихотворениях Кенжеева — от самых ранних:
Знать, душа испуганная вот-вот
В неживой воде запоздалых лет
сквозь ячейки невода проплывет
на морскую соль и на звездный свет —
за изгибом берега не видна,
обдирает в кровь плавники свои —
и сверкают камни речного дна
от ее серебряной чешуи…
до поздних, как в той же книге “Невидимые”:
Столько нечетных дней в каждом месяце, столько рыб
в грузных сетях апостольских, столько боли
в голосе, так освещают земной обрыв
тысячи серых солнц — выбирай любое…
Я, конечно, не то чтобы открывала на первом попавшемся стихотворении, чтобы устроить эту перекличку, но для нее пригодилось, скажем так, третье попавшееся.
Такая цельность, такая верность себе вызывает уважение. Впрочем, в поздних текстах, как ни странно, больше оптимизма — или, вернее, меньше отчаяния, надрыва, ерничанья. Некая новая степень свободы, возникающая за счет неокончательности судьбы, возможности чуда, выхода в иное, “четвертое” измерение:
…Теоретически, вылетев со скоростью света
в одном направлении, в конце концов прибудешь, как Магеллан,
в отправную точку. Жаль, что не только сам ты за время это
кончишься, но и вся вселенная. Так что подобный план
даже в случае расцвета звездоплаванья не пригодится.
Браво, мудрый мой астрофизик. Но посоветуй все-таки, как
Обнаружить его, четвертое?..
Поэт, в отличие от прочих земных тварей, и занят тем, что отыскивает это четвертое измерение, щель между “возможно” и “невозможно”, в которую нельзя протиснуться, но сквозь которую можно увидеть свет, позволяющий жить и надеяться (недаром у Кенжеева столько стихов, посвященных собственно поэту, его предназначению в этом мире).
Кенжеев поэт мрачноватый. Он охотней обращается к синему, серому и зеленому, нежели к красному и золотому, чаще — к ночи, нежели к дню. И даже гимн дольнему миру — жизнеутверждающее стихотворение “Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость. / Поезжай в Прованс, говорю, скорее…” сделано настолько “в лоб”, что, кажется, написано исключительно с целью аутогенной тренировки, “заговаривания” судьбы.
Стихии Кенжеева — вода и воздух, то, что может быть названо общими, объединяющими понятиями (ветер, небо, облако, волна). Земля с ее фактурностью и дискретностью ему скорее враждебна. Здесь его герой чувствует себя несчастным; обращаясь к деталям и подробностям, он склонен либо к иронии (“А между тем проходит полчаса, / и очередь густеет. Колбаса / уж на исходе, словно краткий век / сынов Адама…”), либо к мизантропии (“…Беспрекословный / подступает вечер. Казалось бы, лавром, миртом / наслаждайся. Но даже фиал любовный, / с чем его ни мешай, отдает муравьиным спиртом”). Кстати, любовной лирики у Кенжеева — во всяком случае в представленном сборнике — действительно на удивление мало; словно это чувство кажется ему слишком “земным” и потому гибельным. Фактура, плотная деталь если и появляется в его стихах, то лишь в сочетании с уходящей натурой, темой ностальгии — и потому как бы размывается потоком времени (“…А еще советская власть не любила красных чернил / в документах — справках, анкетах, характеристиках”). Порой фактура и деталь благополучно соседствуют с той же сухой “бродской” иронией, позволяющей отстраниться, не принимать происходящего слишком всерьез (“Вы просили меня написать, дорогая Н.? / В окрестностях минус двадцать. Клавиатура / компьютера запылилась. С промерзших стен / стекают мутные капли…”).
Но там, где существа и вещества являются скорее символами, знаками, текст Кенжеева сразу начинает говорить о “полной гибель всерьез”, именно здесь достигая поразительной степени свободы:
…Персефонин домашний зверь, саблезубый крот,
поднимает к звездам подслеповатый глаз.
Что он видит там? То же самое, что и мы,
с той лишь разницей, что не строит гипотез, не
тщится с дрожью связать бесплодную ткань зимы
с облаками, стынущими в окне,
и не верит, не верит, что мирозданье — верфь
для больших кораблей, предназначенных плыть во тьму.
Пусть медведка, жужелица и червь
хриплым хором осанну поют ему…
Из-за этой символической насыщенности стихи Кенжеева требуют от читателя встречного усилия, работы. И, хотя издатели, собрав под одну обложку несколько разных кенжеевских книг, безусловно, сделали доброе дело, лично я бы предпочла не один сводный том, но несколько небольших сборников — что-то вроде разбитого на отдельные фрагменты собрания сочинений. В большом количестве насыщенные, плотные, богатые аллюзиями и культурными символами стихи Кенжеева теряются, “гасят” друг друга — спустя какое-то время каждое последующее стихотворение воспринимается как вариация на некую уже прозвучавшую в начале книги тему. Хотя, чтобы избавиться от этого ощущения, есть простой и действенный способ — отложить книгу и вновь вернуться к ней через несколько дней. Недаром сам музыкальный строй стихов поэта к подобной неторопливости располагает.
Мария Галина