Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2005
Об авторах | Нина Горланова и Вячеслав Букур — писатели, живущие в Перми, супруги, наши постоянные авторы. (См., напр., “Знамя”, 2001 № 2, 2002 № 6, 2003 № 9, 2004 № 5.)
Бути ар не бути?
Ядвига Альбертовна не скрывала, что она литовка.
Потом выяснилось, что сестра ее — Людвига — не такая, в паспорте изменила имя на Людмила. Но наша Ядвига была открытой, да.
Это происходило в советское время, и все считали: мы одной советской национальности. А что ходили охотно на спецкурс литовского языка, так ради экзотики (ради нее другие занимались йогой, а третьи покоряли горы, но не в пику мощной власти, не как кукиш, а из-за молодости, которая, как кипяток, не находила себе места).
Ну, Ядвига все три ударения литовские искусно воспроизводила голосом, а у нас же получался какой-то мык. Зато мы своего однокурсника Лузина стали называть — Лузинас, а Шостаковича — Шостакявичус, еще — вставали в трагическую позу и вопрошали: “Бути ар не бути?” (Быть или не быть, то есть).
Странными нам показались примеры из устной литовской речи. Вот такой она привела диалог: “Там кто идет, человек? — Нет, не человек, это русский” (“Не, не жмогус — криевис”).
Когда советская империя распалась в 1991 году, появился анекдот. На следующий день после провозглашения независимости Литвы литовец поутру зовет своего пса: “Шарик, Шарик!”. Тот зевает, ноль внимания. Литовца тут осенило: “А! Шарикас!” — “Гавс!”.
Но когда Ядвига приводила свои странные диалоги (“ русский — не человек”), даже самым завзятым стукачам и в голову не приходило бежать доносить в первый отдел мимо памятника, где Ленин и Горький соображают на двоих, причем Ленин без руки, потому что студенты перед распределением много лет наудачу жмут эту руку (такая примета). “Мы уже три раза ее приделывали, — жалуется ректор, — все равно в конце концов отрывают!” А еще ставили горшок с цветами на недоуменно вытянутую руку Горького — тоже чтобы все мечты молодые исполнились.
Дело в том, что даже стукачи знали, как яро борется Ядвига с инакомыслием! Поэтому примеры про “нелюдей русских” воспринимались ну чисто как примеры разговорной речи!
Ядвиге было многуще лет, страшно подумать — она с двадцатого года. Но раз и навсегда определила для себя выглядеть на тридцать пять. Она, кстати, вышла в свое время замуж за русского, которому, бывало, говорили:
— Чего ты на этой литовке женился, на этой лесной волчице?
Муж ее оказался интернационалистом в самом простодушном смысле:
— Да пусть будет п… овечья, лишь бы душа человечья! Ядвиженька, сколько ложить сметаны в салат?
О, если бы кто-то из студентов только прошептал “ложить” в ее присутствии! Она бы заквасила его в педагогическом бродиле, перегнала через самогонный аппарат и подожгла! А от мужа терпела все всегда.
Теперь о “лесных братьях”. История эта рассказывалась Ядвигой туманно. Кто такие были эти враги, которые взяли заложников, было неясно, чуть ли не энкавэдэшники. Так мы понимали из намеков. Неизменной оставалась одна точная деталь: для подавления они спустились на парашютах.
— В каком году это было? — спрашивали ее некоторые коллеги.
Но она словно не слышала. И рассказывала дальше.
В общем, литовский повстанец спрятался в их предместье. Ядвига тогда была у тети — в другом городке. Поэтому она не попала в заложники, а попали ее мама и младшая сестра Людвига. Заложникам было приказано рассчитаться на первый-второй. Им было сказано:
— Если ваш бандит не выйдет, мы расстреляем каждого второго. И вы сами в этом виноваты.
Второй была сестра, и мать быстро поменялась с ней местами. Шепотом попрощались. Людвига дрожала и прижималась к матери, а та озабоченно отстраняла ее — когда будут стрелять, ведь могут попасть!
Повстанец вышел и сдался сразу после первого выстрела. Мать и Людвига обезумели от счастья и так и не поняли, с какого чердака он спустился.
В советские долгие годы Ядвига Альбертовна рассказывала ИНАЧЕ: мол, это фашисты расстреливали заложников, потому что партизан советский спрятался…
Еще она всегда чуть-чуть поджимала губы, когда при ней хвалили роман Богомолова “Момент истины”.
Лишь после перестройки возникли смутные намеки на чекистов, а фашисты и красные партизаны развеялись в воздухе.
С какой молодой энергией она громила антисоветчиков, которых находила в немыслимых местах и количествах!
Даже уйдя в докторантуру, Ядвига Альбертовна вырвалась в университет, чтобы вышибить свою ученицу Нину (не Горланову — ее она еще раньше вышибла).
Сначала Ядвига искренне обещала Нине Савельевой помощь на каждом этапе научного альпинизма. Это было, когда советская власть уже колебалась, сходя с орбиты, но мы этого еще не замечали. И вот волшебные вершины кандидатской (по психолингвистике) стали близки для Ниночки. Но уж на предзащите Ядвига не удержалась. Она громыхала:
— Посмотрите в окно: свиристели налетели и склонили до земли тонкую рябинку, выклевывая ягоды. Вот так же свиристели поиска ЯКОБЫ истины хотят поступить с нашим марксизмом в языкознании.
Все посмотрели в окно — на бежевых свиристелей, которые и не подозревали, что служат наглядным пособием в жестоком деле. Им было просто холодно и голодно. Рябинке они не повредили, она сразу распрямилась, когда эти птицы с хохолками улетели. Недавно мы ее видели — это такая рябинища! В общем, вы представляете большую уральскую женщину, но красивую? Не представляете? Вот то-то! Приезжайте, покажем!
А Нина так и не распрямилась.
Предательство Учителя настолько ее потрясло, что она осталась лаборанткой навсегда. Только сменила очки на другие — с более толстыми стеклами, и словно щит впереди себя толкала из этих очков. Да вдруг обросла ногтями и этим маникюром как будто держала оборону против друзей-предателей.
Прошло столько лет, она сто раз могла с тех пор защититься, но диссертация так и лежала в летаргическом сне, засунутая в шкаф-купе.
Однако именно Нина (теперь уже не Савельева, а по мужу — Гречаная) поехала на другой конец города в больницу к Ядвиге.
Вообще-то все, кого Ядвига выжила (и выжала), наверное, ее благодарят. Быстро они распрямились, заставив испуганно вспорхнуть с себя стаи неудач. Один даже стал академиком! Другие превратились в писателей, журналистов, психиатров и разных депутатов.
А Нина только все время ездила навещать заболевших.
Ядвига всегда была быстра на ногу.
Например, перед восьмым марта она бегала от кафедры к деканату, а потом к парткому и разносила как подарки деревянные пепельницы, салфеточницы и прочие изящные продуманные безделицы (муж-умелец вытачивал в неимоверных количествах). Муж ее все срабатывал в русском духе, чего Ядвига не любила и избавлялась от этого путем щедрости.
Была тут резкая граница в состояниях: доподарочном и после. Педагог веселится чисто как дитя: завтра красный день календаря, ничего не надо делать! И вдруг на стол ему падает матрешка, а на темя — медовый голос Ядвиги:
— А вам подарочек!
И горький пот выступает во всех морщинах педагога, ведь через день-два наступит расплата. Приходила она разнообразно: Ядвига может отвергнуть статью для “Ученых записок” или сорвать стенгазету (а ее выпустила группа, где ты куратор)… Комбинаторно ее ум был хорошо развит.
Вдруг ноги сказали Ядвиге: все, хватит! Мы носили тебя восемьдесят четыре года, а ты только разоблачала всех. Не желаем больше соучаствовать. И сидит Ядвига рядом с вахтером, не дойдя до аудитории (тросточка стоит рядом), и кричит:
— Нина! Ниночка Гречаная!
Нина могла бы в ответ якобы случайно не увидеть и не услышать. Но она кинулась:
— Что, что?
— Доведите, Бога ради, до аудитории! Там у меня две пары. Голова ясная, только вот ноги.
Нина и вахтер подумали: что же ты с неходячими ногами рвешься на целых четыре часа говорения? Или инсульт, или сошла с ума.
Вызвали “скорую”, которая удивила всех и приехала вдруг скоро. Врач увидел даму с отсутствием возраста, с хорошим посылом голоса, так что все в вестибюле обернулись на них, когда она попросила:
— Поставьте мне укол, чтобы дойти до аудитории. Я должна провести четыре часа занятий.
— Таких уколов пока нет, — сказал врач.
Он отвел секунду на жалость к этой царице со струнной спиной, но безнадежно захромавшей на голову. Духи у нее такие: с навеваниями весны (но не с липкими тополиными, а словно — ненавязчивый визит нарциссов).
Вот уже Ядвига на стуле поплыла к экипажу, и когда ее поднимали, она вскрикнула, как булькнула стеклянная трубочка:
— Трость! Моя трость!
И этот хрупкий звук понес Нину на кафедру, и там она у всех стала спрашивать телефоны сыновей Ядвиги Альбертовны.
— Витенька и Пашенька? Помню, им шесть и восемь лет, — растерянно сказала преподаватель хорватского и словенского языков.
— Вы же были в тогдашней Югославии и не заметили, как ее сыновья выросли, — резонно парировали коллеги.
Но оказалось: те, кто не был в Югославии, тоже не знали никаких телефонов Витеньки и Пашеньки, которым под шестьдесят.
Муж Нины, морпех в отставке, почти все время работал в частной охране, брал лишние смены, подмены. Один сотовый куплен для Ниночки? Нет, через месяц появится другой, раскладной, это будет гораздо женственнее. Он каждую минуту радовался, что выжил в Египте! Они там были все смертники. Женившись в сорок лет, он хотел, чтобы дольше длилось светлое. А то все насквозь полосатое, как его изношенная тельняшка!
Вот он-то и возил свою Ниночку по больницам, когда она хотела навестить кого-либо из захворавших коллег.
Когда Нина сказала, что поедет к Ядвиге, а потом — разыскивать ее сыновей, коллеги не просто замолкли. Вся кафедра сначала перестала говорить, а еще на полминуты прекратила дышать.
Нина совершенно их не понимала: разве не ясно, что Ядвига Альбертовна сейчас в лучшем виде! Нисколько не интригует, а всего лишь болеет. Да, весь универ считал ее стервой, но теперь-то уже понятно, что она — литовка просто… и после захвата родины даже не могла спокойно говорить о балто-славянском языковом единстве, словно ей не хотелось, чтобы у литовцев и русских были общие предки.
— У Ядвиги Альбертовны такая аллергия на все! Больницы ведь сейчас бедные, никаких лекарств ей не подберут. А Витенька — старший — вроде, богатый, что-нибудь ей купит.
И свитый из морских канатов морпех повез свою Ниночку в больницу, хотя планировал сегодня пошабашить — повозить за деньги народ туда-сюда.
Купили что-то там фруктовое, печеное и салфетки почему-то леопардовой раскраски с надписью на упаковке: “Расцветка хищная”. Наш воин, крутя баранку, одновременно восхищенно крутил головой:
— Здорово ты придумала подковырнуть старую анаконду!
— Да ты что! Первые попавшиеся купила.
Он произнес всеобъясняющее слово “подсознание” и замолчал, борясь с дорожным движением.
Врач, похожий на потомственного мастера на заводе, угрюмо сказал:
— Инсульт не подтвердился, это банальный остеохондроз.
Нина спросила, как это все у Ядвиги пойдет в ее возрасте.
— Вот именно, что в возрасте, — сказал врач, немного постоял, поддувая снизу красивые усы, потом резко повернулся и ушел.
Нина в самом деле ВСЕ ТО забыла — идеологическую над ней казнь. Но Ядвига не забыла: ах, Ваня, у него зарезал я теленка! Помните басню Крылова?
Она подумала: кто удержится от этой сладости — библейской меры зуб за зуб! Вот не дам же ей ключ от моей квартиры, где телефонная книжка. Наизусть Ядвига номеров не помнила. В общем, вместо ключа она дала ей чеканно логичное описание:
— За Каму по мосту переедете, а дальше до остановки “ДОС-1”. На перекрестке свернете направо, на следующем — еще раз направо, и пред вами предстанет дом среди двух сосен с верандой, и оттуда выйдет Виктор…
Нина со своим верным морпехом исколесили все правобережье Камы, но никакой веранды с двумя соснами не нашли. Муж — ни слова, только от усталости стал немного нависать над баранкой иссушенным египетскими ветрами лицом. Если остался жив и не сошел с ума, хотя так и подмывало, все остальное — пустяки! Он лишь звучно хлопнул себя по залысинам, повернулся к Нине и сказал:
— Что же я за дурак! Ведь у Мишки есть база данных с адресами и телефонами!
Мишка, друг и разводящий в этом же частном охранном предприятии, безмятежно купил недавно лазерный диск с этой информацией на рынке. В общем, Витенька через час был определен, найден и введен в курс дел.
— Мы хотели маму завтра навестить, — в трубке раздавался его растерянный громоздкий голос.
— А вы часто ей звоните? — тоном, показывающим, что она не имеет права заныривать в чужую жизнь, спросила Нина (уж простите, мы коллеги с ней, не больше…).
Витенька, как кит, задышал, забурлило там что-то:
— Мама не любит, когда мы часто звоним, будто подчеркивая ее беспомощность.
Не может быть, вдруг мелькнуло у Нины, чтобы было так: не хотела Ядвига получать помощи от сыновей оккупанта, рожденных ею от оккупанта. Тут дума далеко может завести! Нина стремилась выключить это, но оно, проклятое, думалось само. Все эти годы, может, Ядвига даже в семье жила как литовский резидент, а против кого?! Вот, Литва снова зацвела возле Балтийского моря, у Ядвиги умер муж, и она могла бы поехать навстречу тоническому балтийскому ударению. Но уже любила свою работу и этот имперский язык от океана до океана. Ненависть к русским и любовь к русскому языку смешались неразрывно, как ржавая проволока и цветущий вьюнок, который обвил эту ржавчину, не разорвать, сил не хватает.
Витенька позвонил Нине дней через десять — утром в воскресенье. Сказал приглушенным голосом:
— Из квартиры мамы. Мы ее привезли.
— Она может взять трубку?
— Нет-нет.
— Как самочувствие?
— Все так же.
— Вставать-ходить может?
— Нет.
— Она все понимает?
— Н-не совсем.
— Наверное, просит таблеток, чтобы заснуть навсегда?
— Как вы догадались?!
— Виктор, так я скажу завкафедрой — пусть другого поставит в расписание.
— Спасибо, для этого я и звонил.
Наслушались они от Ядвиги всего подобного на кафедре: мол, она бы Богу молилась за того, кто согласился бы ей сделать эвтаназию, а с таблетками — ненадежно, вот ее сестра Людвига (в советское время — Людмила) заболела раком, наглоталась таблеток, но не умерла — откачали. Тогда она легла на рельсы, и так продуманно, что лицо в гробу было неповрежденным и счастливым.
— А я с тросточкой (кстати, смотрите, какие узоры, в коми-пермяцком стиле). У меня не получится так изящно лечь на рельсы.
На кафедре спорили: всю жизнь Ядвига была в тягость всем, а теперь не хочет быть в тягость никому и часами говорит об этом, что тоже не подарок.
От этих мыслей у Нины… А впрочем, ничего не успело у нее случиться, потому что вернулся с суток муж. Она стала метать ему на стол завтрак и новости про Ядвигу. Могучий морпех расстроился:
— Слушай, все внутри закипело, как Средиземное море… Сходи, купи чего-нибудь.
И она побежала, как девочка.
Из сугроба возле дома вытаяла спинка скамейки. Вот на этой-то спинке, как королева, восседала старуха из пятой квартиры.
— Здравствуйте, баба Клава! Как вы высоко забрались!
— Орлы в низине не летают.
На обратном пути Нина увидела уже трех старух (орлов). О, это великие старухи. Одна из них — в шляпке — сообщила, как диктор радио:
— Сейчас они меня поведут во дворец Свердлова, я там пою в хоре ветеранов.
Тетя Капа была уже несколько лет слепа, но даже и не думала утомлять всех дискуссиями — сдаваться, не сдаваться? Ничего ведь не изменилось: все подруги вот они, здесь, раз в неделю моют ее в ванне, но самое главное — новости!
— Нина, стой! Слышала? Валентина-то завещала свою квартиру детям Захаровых с первого этажа. Они обещали ухаживать, и вот так поухаживали: пришли поздравить с восьмым мартом, напились и разодрались. Ко мне-то она с синяками ходит, я-то не вижу, а она на улицу стесняется, без воздуха сидит.
Баба Клава пробасила, что она никак не советовала Валентине писать такое завещание.
А третья старушка объяснила, потрясываясь:
— Просто Валюшка — с правобережной Украины. Давно ее сослали из-за бандеровцев, а она так и не стала советской. В какие-то верит договора, нотариусов. Кто-то ей должен что-то соблюдать!
Нина с трудом оторвалась от этих выдающихся старух и полетела, трепеща, на свет мужа. А он был в неприятном изумлении:
— Зачем ты торт купила?
— Но ты же сам сказал: “Купи что-нибудь”.
— Что-нибудь — это “Пермскую”, “Гжелку” или “Арсенал”.
Но он тут же представил, как расскажет Мишке, какая его жена смешная, и стал с улыбкой есть торт.
— Видела бабу Клаву и вообще всех. Они молодцы — держатся… А Ядвига… Да мы же рот раскрыв ее слушали! Когда она на спецкурсе привела этот пример — русский — не человек, — я задумалась: почему русский — “криевис”.
— Почему? — спросил муж сквозь торт.
— Кривичи — ближайшие соседи Литвы. Но почему они себя называли потомками кривых? И тут меня осенило: не кривые, а кровные они друг другу, родня.
На этом месте морпех почувствовал: что-то не то.
— Там “и”, а здесь “о”. Где кривой, а где кровь? Большая разница.
— Костик, это очень просто: наша НОЧЬ — в украинском языке НИЧЬ. Чередование звуков.
— А у меня мама из Смоленской области, там, если дети разорутся, на них старики прикрикивают: “Ну вы, литва, тихо!”.
Костик, свесив плечи по углам стола, думал: как так повезло, что ты мне досталась! Нужно еще сильнее тебе соответствовать! А как? Ладно, рискну: куплю “Аристон”. А на что же я куплю? Да в кредит, ничего, потянем! Стирает автоматически. Это все он чеканно доложил жене.
— Но главное, — добавил, — работает бесшумно, как хороший разведчик.
— Все-таки я побегу, куплю тебе ударное из того, что ты хотел.
И Нина опять полетела.
Но трудно, трудно выйти из подъезда: два соседа-собачника не могли оттащить друг от друга своих ушастых Ромео и Джульетту. Далматинцы рвались друг к другу — выполнить завет “плодитесь и размножайтесь”. У хозяев от этих рывков то одна нога взлетала, то другая — как в балете. Один из них виновато посмотрел на Нину:
— Вот что весна-то делает. Весна!
Мальчик из тумбочки
— Ну, поступай же к Глубокову, — посоветовали мы Филарету.
Он подхватил свои картонки и побежал, шепча:
— Пещрить надо, пещрить!
Три дня потом сидел на полу, вызывая уважение соседки, которое переросло дальше во что-то большее, так что пришлось отчаянно отбиваться, — не отнимать же драгоценное время у картин.
А соседка коммунальная сначала думала: что-то тихо опять у него, вот-вот запьет. Потом: вторые сутки не готовит Филаретка-дурак, заболеет еще, дай-ка чаю занесу. Лучше бы не заносила! Как увидела эти мелкие, с мизинец, снующие фигурки на картонках, так взвизгнула, как от щекотки. А он поднял на нее глаза, которые не успели потухнуть. Он сначала прикинул, как можно втиснуть ее фигуру, вот тут, слева, еще есть место. Эти два бешеных выступа спереди! Эти два крутых спуска с Гималаев, Боже ты мой, это ведь бедра! Раньше-то он был бы не прочь, но теперь прочь, прочь от этих бедер! Истекали третьи сутки отдыха от хладокомбината, завтра на работу, а еще так мало намалевано.
Раньше Филарет работал не сутками, а всегда во вторую смену. И один раз зазевался: вырезал кусок баранины получше для жаркого, и его закрыли в холодильнике величиной с ангар.
Там была двойная теплоизолирующая дверь, которую можно было вышибить только взрывом. Первые пять секунд Филарет материл себя за жадность. Дальше минуту в ужасе искал телогрейку, которую сбросил, разгорячась, во время работы. Когда нашел, туго подпоясался и расслабился: можно не торопясь подумать — не замерзнешь за полчаса при минус пяти.
Значит, так: надо продержаться до восьми утра. Плюсов много: свет есть, часы при мне (полпервого ночи). Крыс он тоже занес в плюс: живые такие, бодрые существа. Кстати, на хладокомбинате крысы были особенные, с густой красивой шерстью, как у болонки.
Костер? Да, развести бы костерок. Что будет гореть? Жир срежу с бараньих туш. Да что-то туши больно изможденные, ни жиринки.
И тут его осенило: буду туши потихоньку перетаскивать из одного угла в другой. Смешно тут думать, что смену отработал, устал. Жить-то хочется!
Но сначала перекушу. Тонко настрогал с мороженой бараньей ноги и немного пожевал, на пять минут став первобытным. Мысли были громкие, даже, казалось, отдавались эхом от покрытых инеем стенок холодильника: “Как в царстве Снежной Королевы… Я же, как все, уносил по кило-полтора мяса, по литру сгущенки… А начальство вон вообще тушами вывозит”.
Равномерно ступая с тушей на плече, глубоко через нос дыша, он обещал: “Не буду копаться, выбирать, а буду вырезать что попало и поменьше”.
Шел 91-й год, и Филарет не знал, что скоро жизнь ему поможет — все будет частное, и ни отрезать, ни вынести не сможет уже никто.
Щелчок замка раздался, когда руки-ноги Филарета било крупной дрожью, и он сам не понимал, что в его теле есть такого, что оно еще ходит. Он вывалился в теплый тамбур, и двадцатиградусный воздух сразу его разморил и выключил. И понесли Филаретку отсыпаться в раздевалку.
Он нам все это рассказал после получки, придя с бутылкой кагора “Мысхако”. Потом, как всегда, стал неуправляемым, но продвинулся на этот раз гораздо дальше. Прямо стал рвать свои заработанные деньги, а мы пытались спасти их из его железных пальцев.
До сих пор нам казалось, что деньги — это не главное в жизни. Но когда Филарет на наших глазах измельчил купюры почти в пыль, показалось: это кощунство, покушение на основы существования, ведь на рубли покупались еда и питье, лекарства и тепло.
Потом миг затмения миновал. Мы посоветовали ему:
— Филарет, ты уволься, а то холодильная камера все время будет напоминать о той ночи.
— Да есть возможность перейти… Не могу каждый день смотреть на этот склеп.
И он стал работать сутки через трое. Тогда уже начали возить австралийскую баранину, и ее нужно было разгружать в любое время дня и ночи. Филарет ее не крал! Так только, отрезал на суп. А другие-то по пять кило выносили на рынок.
Глубоков был такой художник, что вдруг иногда как очнется и как подумает: “А что это у меня школы-то нет?”. Заскребет свою величественную лысину, как у апостола Павла. И долго, вдумчиво вглядывается в свой перстень с печаткой. А на печатке сложный герб, типа того, что у него дворянские предки. И вдруг как позвонит наш Глубоков в департамент культуры:
— Уленька, не пора ли нам открыть академию там или факультет живописи?
— Хорошо, Олежек, — проворкует в ответ глава культурнейшего в области ведомства.
Одновременно она глядит на закаты, восходы, бедра, груди, обильно развешенные по стенам. Все время она разрешала художникам делать выставки прямо у себя под носом, в ее обширном кабинете. В то же время думала: “Обнаглели… Эта красная серия художника Хорошко скоро выживет меня отсюда”.
И тут же все газеты напечатали, что народный художник лично набирает учеников.
— Да, подарок, да, тебе, — говорили мы Филарету. — Вот еще рубашка, нам Гендлеры послали. Американская, не хуже, чем по ТВ мы на Глубокове видели.
И рассказали ему историю, которую все знали.
В юности Глубоков выпивал раз в компании Вознесенского и таких же. Он же в Москве учился! И там оказался один фарцовщик, который сказал, что рубашку Глубокова надо снять и ногами топтать, а обувь его ископаемую сейчас же утопить в Москве-реке.
— Выпивки-то много там было? — перебил нас Филарет. — Тогда не жалко: я бы бутылку красного вина на его модную рубашку вылил.
Поверишь тут, глядя на его телосложение валуна!
А ведь когда-то Филарет помещался в тумбочке! В обыкновенной советской тумбочке, которая стояла в детском доме. А на ней рос фикус.
Сидит Филаретка внутри. Хорошо ему. Представляет, как над ним фикус растет — шевелит корешками. И доносится голос мамы:
— Петя купил пять яблок, одно уронил в пропасть, а одно съел. Сколько у него осталось?
Филаретка принялся мечтать: сейчас никто не сосчитает, а он как выскочит из тумбочки к доске, как все решит! И все подумают: да, он умный, у него мама есть. Да еще отец иногда появляется. А тут не до задач. Только и думаешь: как это случилось по-гадски, что родителей нет? Если бы знать, в какую пропасть, как это яблоко, они свалились, так полезли бы за ними все, начали бы вытаскивать их охапками.
Мама говорила:
— Молодец, Филарет. Правильно решил. А теперь обратно в тумбочку полезай.
Мать с отцом были родом из этого же детдома, поэтому не имели никаких семейных воспоминаний. И обращались с сыном, как с куклой.
Они очень рано начали болеть, сразу после того, как Филарет пришел из армии, и сразу, как говорят в народе, друг за другом убрались.
Как взял в руки Глубоков картонку “Мой мясокомбинат”, как вскрикнул, увидев рабочих, лезущих в снегу с тушами бараньими через забор! Наш народный художник одной рукой ухватил себя за лысину, другой — за мясистые плечи Филарета. На все это из рамы, одобрительно покуривая, смотрел Виктор Астафьев. Он был написан двадцать лет назад: будто бы в сиреневом кристалле, мерцает-разрывается изнутри усилиями писателя.
Когда мы видели этот портрет на выставке, то там ходил часами под Астафьевым поэт Оленев и уже усталым, хриплым голосом объяснял:
— Видите решительность Виктора Петровича? Это наш земляк, пермяк, заединщик! Он говорит всем своим видом: “Замуровали меня масоны, но я вырвусь!”.
Тут журналист В. не выдержал, подмигнул нам и пошел на Оленева, раскинув толстые руки:
— Ну иди сюда, былинный поэт земли русской! Обнимемся так по-богатырски, по-медвежьи!
И как жамкнет его! Оленев закричал:
— Ты чо, охренел, что ли! У меня остеохондроз!
И с той поры Оленев бледный куда б стопы ни направлял, за ним повсюду В. вредный с тяжелым топотом скакал.
— Вот что, — сказал Глубоков Филарету, — эти мужики, ворующие на мясокомбинате, — это просто Гомер. Но как же быть, что у тебя нет аттестата? Возьми-ка эти деньги, ты его купи, и я тебя зачислю.
Филарет кивнул колченогим лицом с честностью в каждой черте и пошел покупать аттестат зрелости. Потом зашел к нам и долго показывал его со всех сторон.
— Наверное, ты очень нужен мастеру, — радовались мы за него.
— Видели бы вы, какие у Глубокова девки учатся!
— Что, одаренные? — обрадовались мы за Филарета, которому будет нескучно.
Он умудрился тонко улыбнуться своими толстыми губами:
— Да нет, бездари. Зато их много. Это вишневый сад! Я один в нем. — И взглядом удалился на ту поляну посреди весны.
Но все-таки он не обирал потом вишенье полными горстями, ударился в работу. По-прежнему продолжал все пещрить, но вроде бы уже погрубее. Это дал ему Глубоков, появилась у Филарета сила: деревья налились мышцами и сухожилиями, а закаты и рассветы стали улыбаться свежими лицами.
Знатоки заволновались:
— Надо покупать его “Прогулки” задешево, пока не прославился.
Когда в первый раз был продан его холст в художественном салоне и он плыл к нам под гипнозом этой суммы, на ходу закупая все дорогое, вкусное и пьяное, мы и в ус не дули — чем там все это кончится. Проходи, садись, рады, поздравляем. Филарет одобрительно кивал: правильно себя ведете, молодцы. После третьей рюмки, правда, выложил сокровенное:
— Вы хоть и посоветовали мне поступить к Глубокову, но где теперь я и где вы? Чей вы пьете коньяк?
— Иди вон, Пикассо хвастливое!
— Я-то пойду, но уже меня никто! никогда! не засунет в тумбочку!
Два года мы не виделись, хотя жили в соседних домах. Телевидение, правда, не скрывало от нас цепь растущих успехов Филарета.
Вдруг он появляется не с экрана, а в дверь. Глаза как-то прислушивающе косят к левому уху, а в руках — половинки разных купюр. Он попросил:
— Помогите, я порвал миллион. Помогите склеить.
Мы внимательно рассмотрели эти куски. Выяснилось, что остались только левые половинки. Склеивать было нечего.
— А где остальные?
Он скосил глаза налево, выслушал подсказку и ответил:
— Выбросил в форточку.
Потом мы узнали, что соседка приложила огромные усилия, но все же сдала Филарета в больницу.
— На глазах моих детей он рвет деньги, — напирала она по телефону.
— Ну и что? Он не представляет угрозы для окружающих, — изо всех сил отбивался диспетчер психиатрической “скорой”.
— Я дам телеграмму президенту Путину! Ведь сосед рвет купюры Российской Федерации!
С тех пор Филарет живет в больнице — под присмотром нашего друга психиатра Д. Иногда Д. нам говорит:
— У меня сильное подозрение, что наш Филарет уже в основном выздоровел. Правда, деньги рвет, но в основном мелкие. Я думаю, что он притворяется, но кому от этого плохо?
— А как его картины расходятся? — волнуемся мы.
— Да неплохо. Мы ему отдельную палату выделили, отремонтировали, телевизор там, мольберты… Тут, кстати, я списал вам одно объявление, там учат на менеджеров по продаже живописи. Давайте, подучитесь и займитесь Филаретом. Вам будет хорошо и ему.
— Сейчас мы, два пенсионера, бросимся, осчастливим курсы менеджеров!
Автопортрет Филарета сказал нам сбоку выступающими янтарными глазами: “Ну и хрен с вами, раз отказываетесь от своего счастья”.
Эта работа — давний подарок Филарета, еще на взлете дружбы. Он здесь держит бутылку двумя руками — обе левые. На плече сидит, вся в драгоценном толстом мехе, крыса с хладокомбината. Гости, которые к нам заглядывают, спрашивают про портрет:
— Он случайно не сидел?
— Сидел. Только не в тюрьме, а в тумбочке.