Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2005
От автора | Трудно писать комментарий к собственному сочинению. Не хочется пытаться что-то объяснять. Ведь все, что автор может сказать, должно быть внутри самого текста.
Я сел в Москве на вечерний поезд и утром был у Андрюхи. День потратили с ним на сборы, а на следующий мы отправились к морю.
Трасса чистая была, сухая, снег весь сдуло, поэтому мы доехали быстро — часов за шесть-семь. В машине было уютно и тепло. Андрюха все ее нахваливал, красавицей называл, девочкой сладкой, по-всякому. Она действительно хорошо ехала, не ломалась. Я, правда, даже не помню, какого она цвета.
Сначала тяжело было. Мы вроде выехали, а вроде и не выехали — долго по городу кружили, то заправлялись, то к кому-то заскочить в последний раз нужно было. Когда остановились на рынке, я в продуктовом взял себе ноль-три “Эпоса”, убрал в машине в дверцу под правую руку. Правда, сразу же не выдержал, открыл и сделал два глотка. С вечера, пока собирались, много выпили.
— Что-то выехать из города никак не можем, — сказал я. — Боишься?
— Боюсь.
Андрюха глядел на дорогу, и профиль у него был сосредоточенный. А у меня настроение немного поднялось.
— Меня тоже дня три до выезда потряхивало. Надеялся, что в последний момент что-нибудь помешает.
— Вот и я кружу. Но, по-моему, никто мешать не собирается. Даже менты, суки, не тормозят.
Когда наконец оказались на трассе, совсем прекрасно стало. Даже солнце несколько раз показывалось из-за облаков. Справа еще некоторое время виднелось Онежское озеро. Один раз только еще притормозили у придорожного магазина, купили пару пачек крупной соли. Андрюха поставил Высоцкого, потом блюзы. Повеселел и начал долго рассказывать про свои проблемы.
Под конец, к вечеру, Андрюха, конечно, подустал, лицо набрякло, потяжелело. По сторонам потянулись болота, потом закончились, проявился какой-никакой рельеф, замелькал снежок, но тут же перестал. Свернули с мурманского шоссе, миновали переезд, пошли знакомые места. Только непривычно было видеть губу замерзшей, вместо морской синевы — серенький от наступающих сумерек снег на льду.
Остановились в поселке возле пристани и долго ходили между угольных куч, складов и цехов рыбзавода — искали турфирму. Потом нашли, постояли, покурили с мужиками, директора не было. Договорились, что подойдем утром к одиннадцати.
Когда мы ходили между серых бетонных и черных деревянных сараев, я понял, что время пошло опять по-другому и можно уже никуда не торопиться. Прохожая женщина подняла голову и проводила нас долгим изучающим взглядом. Мы сели в уже холодную машину и поехали к Генке Передееву.
— А-а?! — сказал Генка.
— Э-ге! — поздоровался Андрюха, и они немножко облапили друг друга, похлопали по широким спинам.
— Здорово, беспредельщик!
— Да сам-то! Уж кто-кто, а ты-то… Я-то теперь все…
— Да, я тоже. Ладно, раздевайтесь, проходите. На кухне поговорим.
Генкина жена накрыла на стол и ушла. Мы с Адрюхой пили водку, Генка пил чай, рассказывал.
— Живу вот потихоньку. Пить завязал. Два года уже ни-ни. Это такое дело гнилое, тем более — здесь. Не пью, не курю. Это в городе еще можно, а здесь все — труба-барабан. Мигом сопьешься. Так — верчусь помаленьку.
— Чем занимаешься?
— Всем. Тут же никому ничего не надо. Никто ничего не хочет делать. Мрак. Если хоть чуть-чуть вертишься — на жизнь хватит. Вот и верчусь помаленьку.
— А что вообще поселок, как тут?
— Да как — беспредел. Вот и все. Что сказать еще?
— Ну а вообще, чем народ тут занимается?
— Да ничем. Я же говорю.
— А эти из турфирмы, которые нас повезут, они что за мужики?
— Да главные беспредельщики.
После чая на передеевском джипе поехали “проехаться заодно по делу” в маленькую соседнюю деревушку. Генка зашел в какой-то дом, а мы ждали — сидели в темном салоне и курили.
— Замечательный Передей, да? Мы вместе с ним в девяностые начинали. У нас все безумные были, но Передей — один из самых. — Андрюха захохотал. — Как-то кафе свое открыли. Чудесное кафе. Устроили праздник. Генка от радости подбрасывал проституток, и они случайно стукались о потолок.
Слышно было, как Андрюха сделал глоток, как завинтил пробку.
— Замечательное было время, — сказал он скучным голосом. — Хорошо, что закончилось. Вернее, хорошо, что здоровья еще хватило к тому времени, когда это все закончилось. Главное, ведь почти ничего и не осталось. Копейки остались. Как было — так и сплыло. Хотя след в жизни… Вспомнить приятно. Но у меня хоть что-то новое началось. В творческую фабрику теперь все пойдет, все пригодится. А у некоторых особо нового ничего не началось. А некоторые из наших до сих пор продолжают. Веселятся.
Вернулся Передей. Стали сидеть втроем. Генка, чтобы с нами в струе быть, забил себе косячок. Потом поехали в клуб. Сидели за столом, мокрым от водки. Андрюха начал громким голосом читать Бродского, Генка послушал и снова достал папиросу, чтобы не отставать. Меня наконец впервые за долгое время отпустило напряжение, стало весело. К ночи клуб был забит беспредельщиками. Девушки опять казались красивыми. Я потерял где-то шапку.
С утра Генка отвез нас вместе со всем барахлом к пристани. К одиннадцати. Андрюхину сладкую девочку поставил к себе в гараж.
— Сделай им скидку. Мои ребята, — сказал он директору турфирмы.
Мы заплатили на четверть меньше и достали еще одну бутылку. Потом турфирмовские передали нас на руки Алексею Векшину. Уже часа через четыре мы ехали с Андрюхой в санях, и вокруг был сильный мороз, солнце, следы зайцев, синие тени деревьев на снегу. Я сидел сзади, лицом вперед, а Андрюха напротив меня. Когда ветки нависали слишком низко, я делал ему знак, и мы оба пригибали головы. Сильно трясло.
Генка, машины, поселок и мужики из турфирмы остались далеко позади, в том месте, где от шоссе отходила пробитая снегоходом лыжница, где нас вручили Векшину. Она шла сначала по довольно ровным, видимо, болотистым местам, пустошам, старым вырубкам, поросшим кривыми тонкими соснами. Серые стволы мертвых деревьев были похожи на толстые крученые канаты — сосны росли по спирали, поворачиваясь вслед солнцу. Два раза вспархивали куропатки. Затем поехали по заброшенной и заросшей лесовозной дороге, потом пошли озера.
Наши сани были прицеплены к старенькому оранжевому “Бурану”. Я смотрел, как Алеша Векшин, который нас вез, опирался на сиденье то одним коленом, отклоняя корпус, то другим, быстро менял положение, когда уклон лыжницы становился в другую сторону. На ровных местах он садился, на ухабах опять привставал, нагибался под низкими ветками, и я делал Андрюхе знак. Мы склонялись, потом выпрямлялись и весело взглядывали друг на друга.
В конце довольно крутого спуска Алеша остановился, заглушил двигатель. Мы вылезли из нашего короба и сразу утонули в снегу. Я открыл ножом тушенку, Андрюха вытащил бутылку, и мы стали перекусывать. Алеша вежливо отказался пить из горлышка. При разговоре он сначала сжимал губы, смотрел вниз, на снег, а потом уже говорил. Казалось, что стесняется, но глядел он твердо, спокойно, немного вроде как изучал нас.
— Не приучен, не получилось как-то. Вы пейте, а я уж… А то искать…
Но я уже полез в рюкзаки и нашел кружку. И мы стали пить по очереди.
Алеше лет под пятьдесят, щетина поседела. Из-под красных от мороза и ветра век — голубые яркие глаза. Китайский пуховик залатан, покрыт вылезшим сквозь ткань пухом, на голове воронье гнездо с растопыренными ушами. На валенки надеты зеленые чулки от химзащиты.
Пустую бутылку и банку из-под тушенки он, проваливаясь почти по пояс, отнес в сторону и поставил под березку, потом мы покурили и поехали дальше. Золотые вечерние сосны замелькали чаще, пошли красные от низкого солнца скальные стенки, опять озера. На сытый желудок ехать было веселее. Я уже не следил за дорогой, и твердая мороженая ветка рябины хлестнула меня по губе. Я утирал кровь и, напрягая голос, чтобы перекричать движок снегохода, рассказывал Андрюхе, как мы будем жить в избушке.
Я говорил, что мы будем ходить целыми днями по лесу, иногда выходить к берегу моря и глядеть на торосы и на голубой горизонт, если море не полностью встало, или — на белый горизонт, если лед. Я почувствовал, как соскучился по этому месту. Десять лет ведь тут не был.
Андрюха выглядел очень довольным. Он оглядывал пейзаж, немного вздернув подбородок, и я подумал, что в его голове мысли сейчас обретают ритм и, может быть, рифмуются. Он показал на заячьи малики и спросил, чьи это следы. Меня понесло — я начал рассказывать про охоту, и что мы будем расходиться на целый день и врачевать себя одиночеством, которое в лесу вовсе даже не ощущается, а, наоборот, помогает чувствовать себя частью мира, космоса… Мы отключим сознание, то есть не сознание, конечно, а дурацкий разум, который только мешает, мы дадим свободу подсознанию, оно само решит все наши проблемы, подскажет… Меня вот моя поэтому и отпустила, чтобы я на природе хорошенько все понял и что-нибудь решил наконец. А то ей уже надоели мои жалобы.
— Во-во, моя мне то же самое сказала, — закивал Андрюха. — Говорит, будешь там в избушке сидеть, подумай и определись.
Сани начали заваливаться набок при повороте, и мы медленно въехали головами в снег, потеряли шапки, и снег набрался нам в глаза, карманы и за шиворот. Алеша остановился. Я, толкая Андрюху, возился, вытаскивая ногу, застрявшую между вещами и бортом саней.
Потом мы отряхивали друг друга, пихали обратно в снег и хохотали, заново увязывали вещи на санях. Вечерело. Сухой, мягкий снег на льду озера ненадолго стал розовым. Из-за сильного мороза в лесу стояла тишина. Впереди были такие замечательные две недели, и природа уже начала, по-видимому, лечить нас от наших проблем. Алеша внимательно наблюдал за нами, потом помог перевязать на санях рюкзаки.
Ехали теперь по озерам, перескакивая с одного на другое лесом вдоль ручьев. Когда выехали на Нижнее Попово, то я его не узнал, а потом уже показалась изба. Она оказалась чистой и натопленной. Отсюда до Сон-острова — брошенной поморской деревни, где Алеша отремонтировал себе дом, — было километра два.
Алеша уехал поздно, мы с Андрюхой были уже порядком пьяные.
Утром, выйдя на улицу, я увидел, как вокруг нашей избушки на деревьях расселись рябчики, их было очень много, но сил на то, чтобы найти патроны в рюкзаках, не было.
В первой же пробуренной лунке Андрюха поймал небольшого налима — мормышка даже еще не успела до дна дойти. Больше, к сожалению, у нас не клевало.
На второй день я прошел на лыжах вдоль моря до маячка на мысу, где когда-то фотографировал тюленей. Семь километров по целику и семь обратно по своей лыжне измотали меня. Но я был рад — я снова в одиночку топтал снег в тайге, за плечами висел рюкзачок с маленьким котелком и парой капканов, ружье, в кофре две камеры. Я скатывался со склонов, угадывая забытые движения, иногда падал, вытряхивал снег из-за шиворота и из рукавов, пересекал замерзшие болотца, поросшие крохотными соснами, исчерченные тетеревиными набродами, снова карабкался вверх, чувствовал теплый запах здорового пота, щурился от солнца. Мне нравилась моя суконная куртка, мои подбитые конским камусом лыжи, нравилось, что рядом море, что оно не совсем скрыто подо льдом, что горизонт голубой и по воде плавают белые льдины.
По дороге обратно в осиннике я подстрелил двух рябчиков. Пустые гильзы так хорошо на морозе пахли порохом. Добравшись до избы, я снял лыжи, поставил их торчмя в снег, ружье и кофр повесил в сенях.
Андрюха налил мне стопку и горохового супа. Мы ели черный хлеб с чесноком и салом, глядели в отпотевшее окошко.
— Кроме рябчиков каких-нибудь зверей встречал?
— Никого не видел. А так — куничка много набегала, лисы, зайцы, конечно. Лосиные следы старые только, свежих нет.
— А я попробовал на лыжах пройтись вокруг избушки. На этой шкуре они действительно назад не едут — удобно. Как, ты говоришь, она называется?
— Камус. Это с ног берут у лошади или лося. Наши лыжи — конским подбиты.
— А ты лося убивал?
— Убивал.
— А медведя?
— Тоже.
— Я один тут сидел — начал чувствовать, что подсознание действует. Про медведей тоже думал. Еще тревожней стало. Да еще волноваться начал — как там мои. Не знаю, как ты, а у меня все еще больше всплыло. Хоть бы рыба уж клевала.
Ночью я просыпался и слышал, как Андрюха ходит по избушке, сопит, звенит в рюкзаке бутылками. Утром он уселся сочинять — раскрыл тетрадку.
Я попытался подкрасться к нерпе, вылезшей из продуха на лед, но не получилось. По неверному морскому льду страшновато было ходить.
Извел катушку пленки на торосы, в которых играло солнце, уселся на поваленный поморский крест, достал бинокль и закурил. Летом здесь можно было увидеть три-четыре нерпичьи головы на воде. Сейчас вся губа замерзла, на выходе синело открытое море с отдельными льдинами, я разглядел, как там вдали показалась белуха. Рядом блеснула спина еще одного кита.
В Москве забываю, какой тут простор широкий, какое огромное плоское небо над землей и над плоским морем, потом приезжаю сюда и опять вспоминаю. Вот в этой губе десять лет назад мы с дочкой ловили с байдарки рыбу — дочке было три, а мне двадцать три. Мы ночевали тогда у этого Алеши, который вез нас с Андрюхой на снегоходе. Только он тогда был без седины и с бородой.
В то время он с женой второй год пытался наладить здесь фермерское хозяйство. Мы даже тогда толком и не поговорили — с ним и так не очень-то поболтаешь, а тут еще покос у него стоял из-за трактора. Алеша весь день и провел за его починкой, только вечером пришел к ужину — посидел с нами, послушал, покивал. Коротко пожаловался, что дохода от фермерства никакого. Утром мы уплыли. Меня тогда удивило, что молоко они нам продали — пустили ночевать, баню истопили, покормили бесплатно, а молоко — за деньги. Непривычным показалось и нелепым — что продают, да и взяли-то с нас какие-то копейки.
Солнце сейчас такое яркое, как в детстве по субботам и воскресеньям. Мороз, вдоль берега ветер, а в затишке в скалах припекает, и льдинки оползают с камней. Руки потемнели за эти три дня, лицо, наверное, тоже. В городе солнца не хватает, от этого, наверное, настроение плохое. А тут опять, как тогда, в двадцать три года, кажется, что все впереди, сил много, только еще лень такая весенняя или с непривычки. Или акклиматизация. Или, может быть, вода другая — говорят, что смена воды на организм действует.
— Природа — это, конечно, сильная штука. В смысле действует мощно. Еще больше дергаться стал, чем в городе. А у тебя как? Ничего?
— У меня — наоборот. Отдых.
— Завтра опять побежишь в лес?
— Наверное.
— Я бы тоже пошел, если бы ружье у меня было. А то безоружному стремно как-то. Волки, то, се… Не пишется — тревожно вообще как-то. Рыба не клюет. Алеша сегодня заезжал, говорил — завтра в поселок поедет на несколько дней.
— Может, ты еще в струю не попал? Через пару дней расслабишься. Хочешь, я тебе завтра ружье оставлю? Пойду Сон-остров фотографировать.
Я объяснил Андрюхе, как пользоваться моей двустволкой. Разобрал, собрал. Показал, какими патронами кого стрелять.
— А сложно разрешение получать? Хотя нет, рановато. Потом как-нибудь.
Ночью опять на столе горела свечка, и Андрюха тяжело ходил по избе, чем-то шуршал и вздыхал. Я с уважением думал, что ему действительно плохо. Что в самые даже тяжелые моменты у меня не бывает, например, бессонницы, не возникает мысли броситься из окошка. У меня обычно просто депрессняк — это когда ложишься на кровать и лежишь. Засыпаешь, просыпаешься, идешь на кухню, чтобы половником из кастрюли черпнуть холодного супа, а потом завалиться снова.
Утром я переколол все дрова, которые смог найти. Пробурил еще с десяток лунок, проверил самоловки и поставил вариться уху из трех небольших налимчиков на костре на улице. Почему же на удочку не хочет брать? Самоловками не очень-то интересно ловить.
Андрюха вышел из избушки, погрел ладони над пламенем, посмотрел на верхушки деревьев, как в хвое блестит свет. Спустился к озеру и стоял в свитере, лохматил волосы, потом вернулся к костру.
— Красотища. Хорошо, что мы поехали, да? Сюда, где чисто, светло… если переделать классика.
У него было действительно радостное лицо. Просветленное какое-то. Он сжал кулак, ударил в стену избушки, потом с удивлением рассматривал разбитые костяшки пальцев, улыбался.
Из налима всегда хорошая уха получается. Мы поставили котелок на дощечку на столе, я нарезал хлеба, а Андрюха опять пошел искать в рюкзаке.
— Будешь, Илюха?
— Не, я же сейчас побегу. Вечером уж. А то криво нафотографирую.
— Давай, давай. Вечером, может, и не получится. — Андрюха уже разлил по кружкам. — Я, наверное, уеду. Если ты не обидишься.
Мы выпили.
— Во сколько он поедет-то? — спросил я.
— Сказал, часов в двенадцать мимо проедет. Ты смотри, Илюха, не обидишься, если брошу тебя одного?
— Нет. Жалко, конечно, что рыба не клевала.
— Да не в рыбе дело. Просто понял, что нужно ехать. Чувствую.
— Раз надо, так надо.
— Ты только не обижайся, но я ночью твое ружье брал. Зарядил, стволы в рот засунул, попробовал на вкус. Надо все в жизни, как говорится, попробовать.
Столик в избушке стоял у окошка, по обе стороны — нары. Так почти во всех охотничьих или рыбацких избушках. Мы сидели друг напротив друга, глядя сквозь стекло на еловые ветки, по которым прыгала сойка. Между нами стоял черный котелок, и из него поднимался пар. Уха ароматная получилась.
— А я бы в тюрьму сел. Даже если не сел бы, то уж разрешение на оружие точно отобрали бы.
— Ладно, не обижайся. Я же не выстрелил.
— Главное — я ему вечером объясняю, а ночью он стволы в рот засовывает. Ты уж в следующий раз захочешь — так не из моего, пожалуйста. Оно мне от отца досталось, после смерти.
— Да ладно тебе, Илюха. Я сейчас домой приеду, разберусь со всеми этими идиотскими проблемами, а летом мы сюда опять махнем. Семьями. Потому что проблемы действительно дурацкие, надуманные какие-то, правда, совсем непонятно, как их решать. Да в принципе и не проблемы это — другое. Не могу здесь просто так сидеть, неспокойно мне. Делать нужно что-то.
Поели и начали собирать Андрюху. Я держал рюкзак, а он кидал в него свои вещи. Иногда останавливался, держа в руке рубаху, или банку тушенки, или носки, и перед тем как кинуть их внутрь, произносил вслух свои мысли.
— Разгоняется, потом так — бабах! Всякого ведь говна много — то с тем, то с этим. По-разному наезжает. В виде того, что денег нет — бабах! Потом деньги появляются, она в виде чего-нибудь другого накатывает. Разгоняется опять сначала, иногда долго разгоняется… Думаешь, что это все на свои места встало, что все наладилось, а это просто она разгоняется. Потом — бабах! В виде женщины — любимое дело бабахнуть, удар страшной силы. Кажется, что это проблемы с женой, или с кем-нибудь другим, или что это кризис стольких-то лет, а на самом деле — это просто тебя жизнь дубасит, накатывает на тебя. Ну, а под старость еще и в виде болезней всяких.
— А у тебя кризис тридцати был?
— Да.
— Долго тянулся?
— Нет. Годика три.
— Хорошо. Значит, что у меня вот-вот перестанет.
— Фигня. Потом идет кризис тридцати трех.
— А потом?
— Потом тридцати семи и так далее. Ты же взрослый уже, понимать такие вещи надо. В конце концов накатывает уже так, что наступает кирдык. Говорю это как медик.
— Невеселые ты вещи рассказываешь. Я, например, надеялся на то, что скоро уже у меня закончится.
Мы сложили все его вещи, разделили деньги. Выпили на дорожку.
Потом приехал Алеша, внимательно на нас посмотрел, выпил тоже с нами, но совсем немного, и увез Андрюху.
Первый день прошел замечательно. После водки я, конечно, уже никуда не пошел — тяжело будет снег топтать. Решил попробовать опять порыбачить. На блесну села крупная рыба, и я долго с ней сражался по всем правилам рыбацкого искусства. Она не пролезала в лунку. Лежа на животе на льду, я разглядел ее. Это был налим, который зацепился за крючок грудью. Потому и не лез в лунку, что поперек.
Лед был толстый. Я разделся, засунул руку в воду по самое плечо и долго разворачивал налима головой вверх, пока сам не посадил свой палец на крючок. Боли не чувствовалось, потому что рука закоченела. Я подумал, что похож на старика и море, затем еще пришла в голову мысль, что если в таком положении замерзнуть, то могут дать премию Дарвина, которую присуждают за самые идиотские смерти. Потом я посильнее дернул и вытащил руку.
Налима я все-таки развернул со второй попытки, в нем всего было килограмма полтора. Я перебинтовал палец и остаток дня провел в прекрасном настроении. Размышлял о связи природы и человека, добычи и охотника.
На следующий день потеплело, но погода осталась солнечной, и небо было чистое. С деревянных мостков, идущих от озера к избушке, стаял снег. Изменился запах в лесу, и весеннее настроение вызывало у меня нежелание двигаться. Я никуда не пошел, а вместо этого лежал два дня подряд на нарах, читал все газеты, которые валялись в избушке для растопки, варил себе невкусную еду.
Она сейчас ждет меня там, дома, с ребенком, думает, что здесь на свежем воздухе я что-то решу. Знать бы, чего решать, — тут же решил бы. А то Андрюха тоже обрадовал — мол, кризис — это праздник, который всегда с тобой.
Утром я услышал стрекот снегохода и вышел на улицу. Алеша с двумя буханками свежего хлеба поднимался по мосткам.
— Ну как ты тут? Бичуешь потихоньку?
Было непонятно — улыбается он или нет. Я пригласил его попить чайку и достал одну из бутылок, оставшихся в моем распоряжении после Андрюхиного отъезда.
— Уехал?
— Уехал, все нормально. На прощанье книгу стихов своих подарил с подписью. Хлеб-то на, возьми, это половчее будет, чем сухари.
— Спасибо. Алеша, а ты меня помнишь, я один раз у тебя ночевал лет десять назад?
— С ребенком?
— Ага, значит, помнишь.
Помолчали, погрызли чеснок, закусили хлебом и салом.
— Сегодня баня будет. Моемся сегодня. Хочешь — поедем. Я двести рублей с человека беру за баню. Летом меньше, конечно. Но зимой работы больше и дров. Часам к четырем натопим.
— Много туристов бывает?
— А чем еще сейчас заниматься? Только туристами. Сейчас ни на рыбе, ни на чем не прожить — только на туристах. Не бездельничать же. Вот до вас тут еще москвич был, а летом — вообще прупасть таких — один за одним. Мне, правда, эти кнуты турфирмовские, елки, за вас вроде как не полностью расплачиваются. Или я, может, считаю неправильно?
— Давай я, если что, доплачу тебе. Сколько я тебе должен?
— Ты мне ничего не должен. Я же просто тебе сказал. Ну, поделился с тобой, что ли.
— Алеша, — у меня появилась надежда, — у тебя есть нерешенные проблемы жизненные — депрессняк или когда накатывает, как Андрюха говорит?
Спросил и пожалел — Алеша уже смотрел на меня своим задумчивым взглядом, потом вежливо ответил:
— Проблемы есть, конечно. Но больше — заботы. То сделать, се… Вот домики для туристов собрался строить. Тоже забота. А проблемы — ну, с рыбинспекцией иногда. Ты новую-то не надо открывать. Спрячь. У меня там, если что, найдется. Поехали лучше.
Я захватил кофр с фотоаппаратами, и мы поехали к Алеше в Сон-остров.
Пока Алеша варил собакам еду и топил баню, я перешел с острова на материк и отправился бродить среди брошенных домов, стоящих на пригорке над морем. Поставил широкоугольник на свой “Пентакс”. Если уловить настроение брошенной поморской деревни, то это может хорошо пройти в каком-нибудь дорогом журнале. Время от времени приятно поживиться гонораром. Ведь хотя мы и для души с Андрюхой поехали, но денег все-таки прилично выложили этим, как Алеша говорит, кнутам турфирмовским. Материальчик-то хороший может получиться. Перевернутые брошенные лодки, проваленные крыши, голубой снег, сгнившие связки сетей с поплавками, заячьи и лисьи следы у провалов окон. Надо будет еще у Алеши интервью взять и сфотографировать его как-нибудь более или менее посконно, дерюжно, сермяжно. Последний житель острова сновидений. Нет, лучше — Человек на острове сновидений. Кажется, нашел — Забытый сон Беломорья. Скромно, как говорится, и со вкусом. И древность какая-то есть, и элемент кича, без которого не пролезешь. Хоть “трофей” какой-то привезу из поездки, отчитаюсь перед ней за не впустую потраченное время.
Сон-остров. Это название казалось мне таким необыкновенным, когда мы впервые пришли сюда с отцом. Пробирались двадцать дней через тайгу.
Мне было десять лет. В домах уже не оставалось икон, но сами жилища стояли еще почти живые. На заросших дворах еще валялись выцветшие детские тряпки, старые сапоги, вылетели еще не все стекла. От ночного ветра поскрипывали двери, заграды были из хорошего, не сгнившего пока штакетника. И никого не было, только старые стоянки туристов по берегу. Мы тоже парились тогда в бане. Она топилась по-черному и стояла у самой речки над морским берегом. Около нее я увидел тогда самую настоящую лису, и моему восторгу не было предела. И я тогда решил, что буду жить здесь, в Сон-острове, когда вырасту.
Я впервые тогда увидел море между сосен, когда мы переволакивались с Морозова озера и заночевали на горе. Вечером я его не разглядел, а утром он мне явился между золоченых стволов — светлый Гандвик. Среди золота, показавшись над серебряными полянами ягеля, он действительно был белым. Ну, по крайней мере, светлым — по воде ветер гнал белых барашков, они сливались издалека с водяной синевой. Светло-голубая глазурь среди желтого и белого, легкое и всегдашнее среди жаркого, летнего, сочного. Это, конечно, так я вспоминаю все уже сейчас, а тогда просто мне было хорошо и интересно, отец терпеливо отвечал на мои бесчисленные вопросы, он был радостным, сильным и спокойным. Ему, наверное, тоже было приятно увидеть Белое море.
Он и сейчас светлый — мой Гандвик, стоит в белом льду неподвижно, только потрескивают разломы у берега, блестят торосы. Но домб за двадцать с лишним лет умерли. Окна даже при дневном свете пустые, черные, крыши посередине провалились, исчезли заборы.
Ощущение заброшенности прекрасно можно передать из окна, даже уже не из окна, а из оконного проема, если точнее. Проваливаясь почти по пояс, бреду от укатанной лыжницы “Бурана” к дряхлому срубу, влезаю в дом. Смотрю в видоискатель через окно на белое, заснеженное море. Перевернутые лодки, остов МРБ не попадают в поле видения, жалко. Чтобы передать характер забытого сна Беломорья, нужно брошенное судно или береговой старинный крест, ну что-нибудь такое, поморское.
Алеша хитро придумал — сушит здесь, под крышами, сено. Наверное, самое сырое, грубое свозит и сваливает от дождей просыхать. Я заваливаюсь на сено и смотрю в потолок на матицу потолка, еще покрытую кое-где обрывками обоев. Доски пола, крашенные коричневой краской, нагрелись в тех местах, где на них лежат прямоугольники солнца, от досок еще исходит слабый уют залитого солнцем жилища. Откуда-то даже взялась домашняя пыль, которая вспыхивает, попадая в полосы света.
Глаза потихоньку закрываются. Слышно, как снаружи обваливаются с крыши льдинки, источенные солнцем. Март заканчивается. Солнцем пропитано все, даже сугробы, кажется, светятся изнутри. Греются серебряные от непогод венцы дома, южные склоны скал с мелким брусничником, морской лед чернеет. Уходит зимняя тишина. Незаметно пролетят несколько дрожащих апрельских недель, и вдруг окажется, что можно выйти во двор босиком, и оттаявшая земля, покрытая зимним мусором, щепками, желтой травой, будет гудеть, щекотать пятки. Просядет в лесу снег, и поселок до конца мая будет уютно отрезан от мира — не проплывешь, не проедешь. Потом закукует кукушка, и начнется бессонная маета белых ночей. Можно будет, поднимаясь от берега, издали заметить ее чуть тронутое загаром нового лета лицо, увидеть, как около ступенек крыльца кто-то маленький с лопаткой в руке внимательно ходит по земле, пробуя новые резиновые сапожки.
Умер отец, умер этот когда-то живой дом, в котором я не жил и никогда не буду жить. Я вскочил на ноги, подбежал к стене и пнул ее в нескольких местах, присел, ковырнул ножом нижние венцы. Нет, бесполезно — одна труха. Только распилить на дрова. В горле встал ком, который не проглатывался. Я вернулся на остро пахнущее сено и уставился в разваленную печь. Потом заплакал. Давно у меня этого не было, странное такое ощущение, когда плачешь — будто блюешь, а ничего не выходит. Водка, наверное, подействовала.
Вот так вот. Решай тут. Решать нечего, просто понимаешь все чаще, что мечты, которые неосторожно заронили в тебя то ли радостные, спокойные и сильные родители, то ли блеснувшие сквозь сосны светлые моря — эти мечты сгнивают от времени.
— Илюха!
Снова застрекотал “Буран”, потом смолк против моего дома, и Алеша опять заорал. Я поднялся, подошел к окну и помахал рукой. Собрал фотоаппараты в сумку, вылез из проема и пошел к лыжнице по своим следам. Я уже знал, что нужно делать, поэтому не стеснялся, что по щекам ползут слезы. Нужно бороться за свои мечты.
Алеша старался не смотреть на меня прямо, но выглядел встревоженно.
— Ищу уже тебя, а то баня-то готова. Думал, может, в майну провалился. Лед-то, знаешь, морской. Случилось чего, что ли?
— Помоги построиться. Дом здесь построить, вот прямо на месте этого. Такой же.
— Какой дом? — он уставился мне в глаза, а потом его взгляд расслабился. — А, свой дом, для себя. Понял, понял.
— Алеша, я серьезно. Я тебя очень прошу. Долго объяснять, потом объясню. Я буду деньги копить, заплачу сколько нужно.
Я начал долго и путано объяснять, но Алеша похлопал по сиденью сзади себя и взялся за руль.
— Давай, потом обсудим. В баню надо идти.
Я долго сидел в парилке, обливался ледяной водой и заходил снова. Представлял себе новый, пахнущий смолой сруб, вечера на крылечке, чтобы закурить на нем сладкую сигарету, щурясь от вечернего солнца. Фантазировал на тему лодок и японских моторов, “Буранов” и даже “Бомбардье” для зимы. Отгонял от себя эти приятные мысли, но они все равно расцветали, рождали одна другую, вызывая желание начать что-то делать немедленно, тут же. Потом почувствовал, что напарился.
Вечером Алеша поставил на стол водку, налил мне огромную тарелку щей, потом бухнул кусок лосятины с картошкой.
На следующий день мы возили напиленные и сложенные на берегу дрова к бане и к дому. И я возил как будто для себя.
Потом пошел к себе в избушку, захотелось побыть одному. Я все уже почти решил и за себя — что я буду делать, с чего начинать, и за Алешу, как он мне поможет, а я его не обижу, хорошо с ним рассчитаюсь. Он поможет и с лесником, и с рыбинспекцией договориться, лесобилет, то, се. Опять же строиться — я ведь не умею срубы ставить. Летом месяца на два можно будет приезжать на отдых. Зимой тоже, ну, в марте, вот как сейчас. В конторе, конечно, нужно будет как-то отпрашиваться, но сейчас об этом не время думать. Когда встанет эта проблема, тогда ее и решать нужно будет.
От моей весенней хандры не осталось и следа. Оставшиеся дни я провел в лесу, на море, отснял кучу пленок. Был еще раз в Сон-острове, но к домам больше не ходил.
Последний день только немного тяжеловато было почему-то. Бродил по темному морскому льду, совсем не думая о том, что могу провалиться. Смотрел на заснеженные берега, лес почернел от весны и ветра.
День еще сумрачный выдался, сырой какой-то. Может, из-за этого ветра мне и повезло — лисица не услышала моих шагов. Мы столкнулись с ней носом к носу, оба огибали скалку, на которой стоял триангуляционный знак. Потом она летела от меня по льду желто-бурым пятном над стволами ружья, и я со второго выстрела достал ее.
Дробь ударила сзади, и она, перекувырнувшись, пыталась уползти на передних лапах. Шкуру портить не хотелось, я думал оглушить ее. Ни топора, ни подходящей палки.
Она пыталась вывернуться, несколько раз успела цапнуть меня за бахилу, когда я неловко душил ее ногой.
С нее и началось неважное настроение. Потом прошло. Просто не очень приятно было вспоминать, как душил. А так — всегда мечтал лису добыть. В избушке решил отметить трофей и выпил водки. Начались сумерки последнего вечера, я уютно встретил их, сидя на нарах за столиком в шапке, глядя в окошко, со стаканом чая в руке.
Под потолком висела расправленная на пялочке шкурка лисицы, я подумал, что все-таки все отлично, останется память о поездке в эти места.
Алеша посадил меня в поезд, и только после этого я вспомнил, что забыл его сфотографировать и взять интервью. И про домик так и не обсудили. Ладно, потом письмо, может, напишу. А интервью можно и от себя сочинить, все равно никто не проверит. Фотографию деда какого-нибудь вставить с бородой, это даже лучше подойдет, чем Алешина бритая физиономия. Брошеные дома есть на пленке, сгнившие лодки и покосившийся береговой крест я тоже сфотографировал.
Так что даже два трофея, получается, привезу — лису и забытый сон. Я, кстати, спросил у него, когда обратно ехали, почему такое название у этого острова и у деревни. А он объяснил, что, мол, раньше в шторма суда в пролив заходили прятаться от ветра, и команда отсыпалась от нечего делать. Прозаично слишком, но ничего, тоже пойдет.