Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2005
Я любил тебя три года
За прелестну красоту,
А теперь любить не стану,
На Кавказ служить пойду.
Народное
Державное чувство россиян подвергается в последние полтора десятилетия постоянным уколам со стороны отложившихся от империи братских республик. Степень болезненности бывает различной. В странах Балтии, например, неприязнь к России была всегда заметной, и потому обида переживается не так уж остро, привычно. Много лет назад, еще в советские времена, мой тогдашний приятель, казах, побывав во время отпуска в Латвии, по возвращении домой, а дело было в Караганде, воскликнул сокрушенно: “Слушай, как там нас, русских, не любят!”. Теперь и в Казахстане отношение к бывшей метрополии, скажем так, сдержанное, и это задевает тонкие струны славянской души.
Но особенно, почему-то, болезненно воспринимаются “знаки неблагодарности” со стороны Грузии — возможно, к оскорбленной гордости великороссов примешивается вполне меркантильная, как и в случае с Крымом, ностальгия по утраченным пляжам? Но как бы то ни было, конфронтация в отношениях между Россией и Грузией принимает подчас опасные масштабы, причиняя им обеим серьезный ущерб. Как с изящной дипломатичностью высказался однажды главный редактор журнала “Дружба народов” Александр Эбаноидзе, “урон, наносимый нашими странами друг другу, прямо пропорционален размеру государства, наносящего этот урон”. Из этой сентенции с бухгалтерской очевидностью следует, что баланс взаимных претензий России и Грузии имеет для бывшей метрополии отрицательное сальдо. То есть, проще говоря, Россия в долгу перед Грузией. Собственно говоря, это и есть историко-политическая экспозиция последнего — на грузинском опубликован в 2002 году — романа Отара Чиладзе “Годори” (“Дружба народов”, №№ 3 и 4, 2004).
Писатель имеет к России большие претензии. Присоединив к себе в свое время Грузию и обеспечив ей тем самым защиту от внешнего врага, империя лишила древнюю страну пассионарности, а значит, и стимула к внутреннему развитию, а в дальнейшем, вынудив принять участие в большевистской революции, унизила Грузию окончательно. И вот этого Отар Чиладзе простить России не может, выплескивая свою безысходную неприязнь к империи на первые же страницы романа. Негативная тенденциозность автора задевает достоинство русского читателя, мешая объективному восприятию предложенного текста.
Между тем, эта обидная тенденциозность выросла не на пустом месте. Она есть прямое следствие имперского высокомерия метрополии по отношению к младшим братьям.
“Братская дружба”, “народы-братья” — этими слащавыми пропагандистскими клише прикрывалась тривиальная ксенофобия по отношению к кацо, чурекам, хачикам и всяким прочим шведам — ах, простите! — лицам кавказской национальности. Они ведь нам по гроб обязаны, мы же для них столько сделали! И они лукаво подыгрывали: да, да, конечно, мы и наш старший брат скованы вечной дружбой, словом, навеки вместе! На самом деле в глубоких потемках чужых душ тлела неизбывная неприязнь, которая наконец и выплеснулась наружу.
Следует, наверное, во избежание тяжких обвинений в сгущении теневых сторон, оговориться, что на низовом, обывательском, уровне все не так уж и безнадежно; люди разных языков и религий прекрасно уживаются друг с другом, особенно если находят общие цели… и общих врагов. Вспомним историю с моим приятелем-казахом. Признаюсь, меня тогда подкупило столь трогательное проявление солидарности. Но впоследствии, когда стал бывать в Прибалтике, не раз приходилось испытывать чувство стыда, оказываясь свидетелем непростительной бестактности гостей из метрополии. Как пишет Отар Чиладзе, “для них и тут была Россия, разве что к аборигенам приходилось обращаться, калеча для понятности русский язык: “Сабак, сабак, нет кусай!”
В общем, если оставить в стороне, пускай многочисленные и совершенно искренние, частные проявления нерушимой дружбы, тенденция такова: младшим братьям было неуютно во чреве матери-империи, им хотелось на волю. И вот настал наконец этот долгожданный миг. Но тут произошел казус: младенец-то вышел на свет уродцем, слишком долгое внутриутробное существование лишило его жизнеспособности. Об этом, собственно, и написал Отар Чиладзе свой роман, виртуозно переведенный на русский (и я бы сказал, в назидание русским) уже упомянутым Александром Эбаноидзе. А написал так: “Словом, несчастные наши цари очнулись только тогда, когда их страну, расползшуюся на лоскутья при грузинском Александре Первом, собрал воедино русский Александр Первый, причем собрал в утробе великой империи. Дабы впоследствии Грузия являлась миру исключительно из ее заднего отверстия и только по надобе, то есть тогда, когда в этом возникнет нужда; являлась уже превращенная в другое вещество…”.
Ничего себе беллетристика! Даже при втором и третьем чтении скромное авторское многоточие растягивается в долгую, почти ельцинскую, паузу. “Ну, зачем же так…” — только и приходит в голову. Между тем, выраженных инвектив в сторону России в романе нет, неприязнь сочится наружу сквозь типографскую краску.
Но к своей родине Чиладзе откровенно беспощаден. Настолько безжалостен, что вчуже даже неловко читать, будто заглядываешь в приоткрытую дверь чужого дома, и хочется как-то сгладить неловкость, как это попытался, к примеру, сделать Лев Аннинский: “Из того же места по той же логике вышли и явились миру не только грузины, но и все народы, попавшие во чрево, и прежде всего — сами русские <…> Почему только грузинам такая честь? Я как русский человек прошу справедливости”. (Интересно, между прочим, не связано ли с ассенизационно-канализационной метафорикой цитируемых фрагментов то обстоятельство, что отрывок из рецензии Аннинского обнаружен мной на сайте магазина сантехнических товаров?)
Но оставим шутки, чтобы вспомнить мудрые слова философа ХХ века Карла Поппера о том, что “история имеет много смыслов”. Это означает, что у каждого народа своя версия исторических событий — единственная и истинная, то есть, как было замечено задолго до Поппера, что русскому здорово, то немцу (читай: чеченцу, грузину etc) — смерть. А у Отара Чиладзе история, кажется, вообще персональная, сугубо личная, потому что, думаю, вряд ли кто-либо из соплеменников разделит его непримиримые суждения о своей стране. Впрочем, не мне об этом судить — сказывается, вероятно, своего рода “стокгольмский синдром” — ведь я вырос в Тбилиси и, похоже, навсегда остался его заложником.
Вполне, однако, естественно, что по отношению к своей стране Отар Чиладзе более строг, чем к России. К ней он, скорее, равнодушен, Россия его, по большому счету, мало интересует. Это — просто чужая страна, и к населяющим ее русским писатель злобы не питает, даже к тем из них, кто помогает врагам Грузии. В романе есть два персонажа — “дикие гуси” из России на стороне Абхазии, когда она воевала против Тбилиси. Это мурманская девушка-снайпер и паренек из казаков батьки Кондратенко. Так вот, выписаны они с безобидной иронией: этакий лубочный казачок с неизменной нагайкой и венециановская крестьянка, только вместо серпа у нее в руках “калашников” с оптическим прицелом.
Русское для Отара Чиладзе синоним имперского, которое за два с лишним столетия въелось в плоть и кровь Грузии так глубоко и прочно, что, нарушив ее генетический код, лишило страну воли к самостоянию, а значит, и воли к жизни. Эту наследственную болезнь автор называет кашельством — от родовой фамилии деда, сына и внука Кашели, выступающих в романе воплощением вселенского зла в его применении к грузинской истории на протяжении последних ста лет. (Только ли грузинской, впрочем, “разве главной заботой человечества, особенно в последнем столетии, не было — хотя бы скрытно, полулегально — формирование бесчеловечного человека?” — задумывается юная героиня романа Лизико. Но эта тема остается неразработанной, поэтому и оставим ее в стороне до поры до времени, отметив лишь походя, что свои наиболее глубокие, философские мысли автор, как правило, отдает этой, казалось бы, житейски незрелой девочке; так и подмывает уличить: Лизико — это он!)
Первый из злодеев Кашели, по имени Ражден, был нагулян женой пастуха от русского урядника и некоторое время оставался в родительском доме, где колыбелью ему служила большая корзина из кизиловых прутьев — годори. Сквозь щели меж прутьев младенец наблюдал за сексуальными забавами мамаши с урядником, пока пастух не застукал их, как говорили латиняне, in loco delicti; неверную жену оскорбленный муж порешил, урядник же сумел скрыться, получив таким образом возможность и дальше угнетать грузинский народ. Мальчика взяли на воспитание соседи, у которых он жил припеваючи до тех пор, пока, будучи еще малолеткой, не попытался изнасиловать приемную мамашу. Изгнанный из приютившего его дома, этот нравственный урод стал настоящим абреком — грабил, насиловал и убивал. А потом в России случилась революция, и парнишка ушел в нее, что называется, с головой. Некоторое время обретался неизвестно где, пока не вернулся на родину вместе с красноармейцами — устанавливать там советскую власть. По пути Ражден женился на русской комбатантке по имени Клава, которая родила ему прямо на марше, в придорожной канаве, под улюлюканье однополчан, сына Антона, окончательно внедрив таким образом русско-имперский дух в грузинскую почву: “Оттуда и начинается летоисчисление кровавой династии Кашели”, — пишет автор. Словом, попортили русские грузинам кровь в самом буквальном смысле.
Итак, Кашели — это воплощенное зло. Но зло существует на свете для того, чтобы в его присутствии легче было опознать добро. Однако на всем довольно обширном пространстве романа нет и намека на добро. Всюду зло, всюду погибель. Погибает после множества злоключений и последний отпрыск отвратительного рода Кашели Антон, не успевший совершить в своей короткой жизни никакого злодейства, за исключением помыслов об отцеубийстве. Погибает от пули русской снайперши во время попытки остановить групповое надругательство однополчан над безумной окопной девицей.
Что-то светлое брезжит подчас в душе тестя погибшего юноши, писателя Элизбара, что и естественно, ведь в этом мятущемся персонаже явственно проглядывают биографические черты самого автора. Хотя, что там в его душе брезжит, не очень-то и вычитывается. Элизбар, похожий на испанского гранда, на Дон Кихота даже, со стильным рюкзачком дочери уходит в конце концов на войну, в окопы, потащив за собой на погибель непутевого зятя. Элизбар мучается угрызениями совести, но как-то невнятно сообщается в романе о его прегрешениях перед родиной. Кажется, грешен был конформизмом, даже ходил пить коньяк с черешнями в дом предпоследнего Кашели.
Вот это, между прочим, был злодей так злодей… но злодей именно между прочим, поскольку чисто конкретно о его злодействах ничего не сообщается, в отличие от двух предыдущих представителях генетически порченого рода. Ну и слава богу, потому что с появлением на сцене предпоследнего Кашели завершаются, по сути, историко-политологические штудии писателя, которые можно было бы отнести к жанру бумажного триллера (как говаривал Лев Николаевич, “меня пугают, а мне не страшно”), и начинается настоящий роман.
Однако пусть не подумают те, кто романа не читал, что он просто так, механически, делится на две стилистически разные половины. Ничего подобного, все эти блокбастерные страсти-мордасти про злодейский род Кашели вплетены в ткань произведения, более того, их невозможно извлечь без ущерба для самого полотна. У большого писателя не бывает ничего лишнего. То, что порою кажется ущербным, на самом деле усиливает достоинства сочинения. И концептуальная невнятность романа вовсе не является его пороком. Бессвязное на первый взгляд бормотание поэта нередко оказывается более содержательным, чем целые тома политологических исследований. А “Годори” и не претендует на научную безупречность. Это роман, автор которого бродит в потемках собственной души, уязвленной обрушившимися на его страну бедствиями, в поисках уголка, в котором бы теплился уголек надежды, и нигде его не находит. Шел по дороге человек, шел себе, шел, да вдруг сбился с пути, попал, как Лизико, в “непролазные ежевичные дебри, разлегшиеся, как допотопное чудище <…> Сердце Лизико выскакивает из груди <…> не сознавая себя, она бьется вслепую <…>”. (Да, определенно: Лизико — это он.)
Книга Отара Чиладзе — ultima ratio вселенской тоски грузинского почвенника, склонного к передержкам националистического толка, как и его русские собратья по перу, — а как же, ведь при всех этнических различиях взросли в одной и той же щелястой годори, которая называлась социалистическим реализмом.
Евгений Беньяш