Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2005
“Что в имени тебе моем?”
А.Б. Пеньковский. Нина: Культурный миф золотого века русской литературы
в лингвистическом освещении. Издание второе, дополненное. — М.: Индрик, 2003.
Сколько нужно жизни, даже в чисто физическом ее измерении, чтобы обследовать недра книгохранилищ, архивов, частных и государственных собраний, извлекая редкую информацию? А главное — ради чего? Кому все это нужно?
В первом же издании монография А.Б. Пеньковского вошла в широкий круг отечественной и мировой пушкинистики, но выделялась в нем не только интригующим названием. Ее обаяние кроется в особом характере “научности” проведенного исследования — кавычки в данном случае призваны подчеркнуть непривычно-подкупающий стиль изложения, благодаря которому книга имеет широкий адрес: читателем “Нины” может стать и “академик, и герой, и мореплаватель, и плотник”… Строгости и глубины научного анализа, гипернасыщенности текстового поля, своеобразия исследовательского почерка это не отменяет.
Имя автора книги, выдающегося филолога-лингвиста, хорошо известно всем, кто так или иначе соприкасался с проблемами языковых исследований теоретического, поэтического и общекультурного порядка. Работы А.Б. Пеньковского, опубликованные как в отечественных научных изданиях, так и в коллективных исследовательских проектах Европы и Америки, могли бы составить солидный том многоаспектной исследовательской деятельности ученого. Тем не менее “Нина” занимает в ней особое место.
Научная эрудиция автора, его погруженность в неохватную толщу литературного потока, наполнявшего эпоху как шедеврами поэтической элиты, так и планктонным литературным слоем (чрезвычайно важным, кстати сказать, для воссоздания исторической картины языковой среды) вызывают ощущение соприсутствия в “золотом веке” русской литературы вместе с “героями” исследования. Невольно забываешь о профессиональной прагматике, превращаясь в неслучайного свидетеля исторически значимой повседневности, “литературного быта” эпохи (Ю. Тынянов), наполненного слухами, сплетнями, “чужими” письмами наравне с “дней минувших анекдотами” и подробностями известных и неизвестных биографий. Все это тщательным образом снабжено тем подробным библиографическим инвентарем, который принято называть научным аппаратом. В книге он разместился на двадцати страницах мелкоубористого текста.
Удивительно, что научное исследование высшей пробы каким-то чудесным образом лишено специфической установки на “научность”: авторское живое присутствие, его разнообразно интонированная, эмоционально подвижная речевая манера, остроумно выстроенная разбивка текста на отдельные небольшие периоды с обозначенной проблемой в заглавии — все это составляющие основного корпуса книги. И как легко дышится в этом насыщенном, сгущенном филологическом воздухе!
Стратегическая задача, ставшая отправной точкой и стержневым интеллектуальным сюжетом монографии, — разработка теории художественной антропонимии: смысловая загадка имени, семантика его власти и власть его семантики, его игровая функция и природа переименования — это все то, что сделало возможным открытие и реконструкцию сложившегося в русском культурном сознании “мифа о Нине”. Вот как об этом пишет сам автор: “Этот сложный культурно-языковой комплекс, в котором соединены имя героини, ее детально разработанный образ и четко определенный сюжет ее жизни, обнаруживает все признаки мифа нового времени, черпающего свое содержание как из текстов литературы и искусства, так и из живой жизни, и в то же время задающего ей жизнетворческую модель и образец. Нина этого мифа — роковая женщина, которая, соединяя в себе рай и ад, небо и землю, ангела и демона, Мадонну и Содом, живет высокими, сжигающими ее страстями. <…> Неся гибель своим избранникам, эта новая Клеопатра готова погибнуть и сама <…>”.
Сквозь призму этого мифа открываются новые пласты в давно отработанных и, казалось бы, закрытых для новых смыслов зонах художественно-культурного сознания. Так, по-новому прочитывается трагический смысл лермонтовского “Маскарада”, открывается “потаенный” сюжет “Онегина”, проясняется горький любовный опыт самого Пушкина, связанный с явлением “Нины” в его жизненной и творческой судьбе…
Вот, к примеру, название второй части: “Скрытый сюжет “Евгения Онегина”. Это общая кардинальная линия, полемически-новаторская, открывающая неожиданный, сюжетно не проявленный пласт романа. По мере развертывания пушкинской “тайнописи” в авторском повествовании постоянно возникает маленькая рубрика “Загадки пушкинского текста и словаря, или Как читать Пушкина”. Словарь, язык, имя — это ключи к непрочитанному “Онегину”: роман и его герои, обросшие вековыми оперными декорациями плохого вкуса и речевыми пошлостями либретто, хрестоматийно-учительной корой и отработанными скучными смыслами, с помощью антропонимических и лингвистических ключей открываются заново. Действительно, задумывались ли вы о том, что Татьяна Онегина — это изначальная невозможность (главка “Евгений и … Татьяна? Эффект обманутого читательского ожидания”)? А что вы знаете о роковой юношеской любви Онегина (“Утаенная” или утаиваемая любовь Онегина. Снятые строфы четвертой главы — “неназванная Она и ее комплекс”)? И наконец, новое узнавание героя: Онегин — знакомый и незнакомый (“Русская хандра” и литературоведческий миф о “скучающем Онегине”).
Так, открывая загадки словаря пушкинской эпохи, мы попадаем в новое пространство текста, не задумываясь о том, что оно дано нам в “лингвистическом аспекте”. Мы просто убеждаемся, что за клишированными знаками романтического джентльменского набора, за архаичными для нашего слуха и глаза “девами”, “страстями”, “хандрой”, “клятвами”, “моленьями”, “угрозами” и т.п. скрывается живая жизнь живых людей, и похожих, и не похожих на нас, нынешних. Идущий вслед за словом автор монографии посвящен в тайный ход этого художественного бытия, вырастающего из исторически точного лингвистического измерения эпохи, и читателю открывается новая реальная и художественная логика этой жизни.
Как все это напоминает давний рассказ Андрея Битова, где герой-филолог из какого-то немыслимо фантастического пространства послан в качестве “командированного” в пушкинский Петербург: он рядом с Пушкиным, он видит его во всей умопомрачительной реальности, но он не может помешать роковой дуэли, зная, что она уже свершилась… Вот и здесь, в новом прочтении “Онегина”, судьбы героев остаются неизменными — но как меняется фон, портрет, психологические нюансы, распределение светотени… Удивительно и то, что авторская “апологетика” героя, казалось бы, малоуместная в исследовательском тексте, не только не мешает строгости и убедительности общей концепции, а работает на нее: “Нет, Онегин, каким его создал Пушкин, — не герой всеобъемлющей Скуки, а герой всепоглощающей Тоски, которая в соответствии с двойственной языковой нормой этого времени могла быть, как мы видели (а мы действительно это видели! — Н.Д.), названа и сниженным словом “скука”. И душа его отнюдь не пуста, как это виделось Киреевскому и даже Баратынскому, но опустошена, а это <…> “дьявольская разница””.
Кем опустошена и отчего? Вот здесь-то и возникает роковое имя, давшее название книге в целом. Оно испепелило душу не одного Онегина. Мы едва ли не впервые по-настоящему убеждаемся, что жизнь героини лермонтовского “Маскарада” унес не яд, подсыпанный в мороженое, а ее “светский” псевдоним, перечеркнувший подлинное имя Настасьи Павловны и по закону языкового парадокса фатально обратившийся в часть ее фамилии — Арбе-Нина.
В развернутой перед нами системе историко-филологических реалий становится очевидно, что это имя “Нина” вобрало в себя культурные реминисценции разрушительного женского начала, связанные с “роковой” любовью, и в этой своей ассоциативной густотности превратилось в культурный миф “золотого века” русской литературы. В этом поразительном по своей “энергийности” имени наиболее очевидно проявлена разработанная во многих теоретических работах А.Б. Пеньковского концепция “антропонимического пространства художественного текста как модели художественного мира”.
Специалист-филолог, да и, что называется, “продвинутый читатель”, т.е. человек, ощущающий сферу гуманитарного интереса как естественную среду обитания, не успевает заметить, как исследователь погружает его в исторический пласт речевого сознания, где давно знакомые, стертые до банальности словесные комплексы и формулы начинают обретать первоначальный, отмытый от поздних наслоений и современных звучаний “аутентичный” смысл. Л.Я. Гинзбург как-то заметила: “…мои учителя учили меня, что литература является дефектным свидетельством о жизни”. Исследование А.Б. Пеньковского как бы устраняет этот “дефект”: перед нами предстает срез жизненной реальности в ее живом многоголосии и аромате исторической подлинности.
“Ваша книга произвела на меня самое сильное впечатление. <…> Во многом она ставила для меня точку, закрывала проблему, в решении которой я совпадал с Вами. Может быть, еще полезнее для меня было найти в Вашей книге то, до чего я не дошел, о чем не догадывался…” Эти слова из приведенного вместо предисловия письма академика В.Н. Топорова автору “Нины” — лучшее подтверждение научной новизны исследовательской мысли и универсальности неожиданных открытий.
Отдельная благодарность издательству “Индрик”, лишний раз подтвердившему свое внимание к интеллектуальным изысканиям с оттенком научной элитарности, заполняющим нетронутые лакуны гуманитарного знания.
Наталья Дзуцева