Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2005
Не в платках, а в шляпках
Лев Либов. Сталин, Троцкий и я. Эссе-реквием. — Урал, 2004, № 10.
Какая-то пятая уже волна воспоминаний вдруг пошла: по телевизору крутят бесконечную “Московскую сагу” по самому слабому роману В.П. Аксенова — ну как же, там Сталин, Берия и МГБ; потом сразу же запускают “Детей Арбата” (и народ в спешном порядке ищет в книжных магазинах эти книги), а рядом Николай Сванидзе разбирается с наследием хрущевских времен, подробно рассказывает о Клименте Ефремовиче Ворошилове, и многим, кто не читал роман Алексея Толстого “Хлеб”, это даже интересно.
Странная штука — время. Человек доживает до некоторого возраста и вдруг ощущает потребность понять, на каком свете он был и как там выглядел на фоне других, живших рядом, в той же эпохе, претерпевавших сходные ситуации. Зачем человеку хочется оставить что-то вроде зарубки на огромном стволе общей истории: дескать, и я тут был, и меня мотало туда-сюда суровым ветром — непонятно. Как непонятна природа власти, природа любви. Время же необратимо, с ним ничего не сделаешь: разве что интерпретировать можно, как хочется, как видится с высоты возраста.
Мемуары Льва Либова читаешь с нормальным человеческим любопытством: ну да, и так бывало, и этак, и думаешь притом, сколько же чужого опыта может вместить твое собственное сознание? И Сен-Симона ты уже читал, и Болотова, и “Былое” вместе с “Думами” господина Герцена, и даже Бенвенуто Челлини зачем-то.
Речь, собственно, о жанре, но нету этого жанра, о котором мечтается: чтоб тебе расказали, как оно действительно было. Этого не расскажет никто, потому что ты тоже жил в истории, знаешь чудеса интерпретации и мало кому веришь.
Но детали хороши у Либова:
“К нам подошли две женщины. Одна — для тех моих лет — уже немолодая, за сорок. Приятное, округлое, располагающее, несколько взволнованное лицо; она время от времени немного прикусывала нижнюю губу, что сразу выдавало ее озабоченность. Вторая стояла с чуть откинутой головой. Ее лунообразное лицо выражало независимость, свободу, чувство молодости и беззастенчивое любопытство. Ей было около тридцати.
Анфиса Акимовна — историк. Вторая — географ, Галина Петровна. Миловидные женщины с претензией выглядеть по-городскому. В демисезонных, довольно приличных пальто, не в платках, как моя хозяйка, а в шляпках”.
Как бы это объяснить нынешним детям, что такое святцы и откуда брались когда-то имена типа “Анфиса Акимовна”, и что такое “претензия выглядеть по-городскому”. Да представьте себе, как женщины в советские времена ходят по деревне в шляпках! Они ж героини, им только по зонтику (перевод с голландского) в белые ручки! А как насчет картошки почистить и корову подоить?
Словом, про женщин интересно, а про Сталина и Троцкого — не очень.
Вячеслав Рыбаков. Я — русский. Что дальше? — Нева, 2004, № 11.
И вот он пишет:
“В детстве я страшно любил фильм “Александр Невский”. И, помню, когда наши начинали одолевать псов-рыцарей — в восторге принимался подпрыгивать на стуле”. Фильм, конечно, был гениальный, но и лукавый: а как насчет отношений князя с Золотой Ордой? Одна реплика про это там есть, но кто ж ее воспринимал адекватно на фоне Чудского озера и псковских детишек, которых “псы-рыцари” бросали прямо в костер на площади?
Читаешь такую статью, и думаешь: ты русский, и я вроде бы как русский, судьба Отечества меня тоже волнует, лингвистические изыски (в начале статьи, по поводу того, что “русский” — прилагательное, но и Englishman тоже) по меньшей мере забавляют, но не хочется мне впадать ни в паранойю, ни в депрессию по поводу почвы и крови. Это ведь вот так: когда слушаешь серьезную рок-музыку, выворачиваешь Volume на полную мощность, эквалайзером делаешь самые низкие тона, и даже брюхо начинает вибрировать, — и, — счастье! А потом думаешь: нет! Когда счастье приходит к тебе с “телесного низа”, как изящно выражался когда-то М.М. Бахтин, это какое-то не то счастье, которого тебе хотелось.
Русский или нерусский я, — что в первую очередь, что во вторую поставить? Что важнее: “я” или “русский”? Русский у меня язык, а про почву и кровь я хоть и знаю (чувственно знаю), но думать о них не буду, потому что есть вещи, о которых думать не надо в целях, так скажем, цивилизационной безопасности. Чего ж дурака валять — цивилизация наша хрупкая, грузить ее нежное тело лишними смыслами по меньшей мере безответственно.
“Что дальше?” Да хотя бы монографию В.В. Виноградова “Русский язык” на досуге прочесть. Могу одолжить.
Алексей Плуцер-Сарно. Русский “отстой”: от символа к тексту. — Новое литературное обозрение, 2004, № 68.
Опять же про язык: именно в нем мутирует русская культура, от него требует новых смыслов, и, бывает, они в нем рождаются. Хотя, с другой стороны, хочется иной раз перечитать Тынянова и Шкловского. Даже такой экзотический шедевр, как статья Тынянова “Язык Ленина-полемиста”. Очень грамотно человек объяснил, какими приемами пользовалься великий вождь, чтобы уесть своих оппонентов. Думаю, что Тынянов не все сказал о языке Ленина: знал и понимал больше, чем нужно было в соответствующую эпоху. А вот доживем ли мы до эпохи, когда Ленина наконец станут сравнивать с другими популярными журналистами его времени: ну, скажем, с Сувориным, Гиляровским или Власом Дорошевичем?
Жили-то рядом.
А Плуцер-Сарно о чем, собственно, пишет? Я бы сказал — о травме, которую русский язык не может переболеть уже несколько лет:
“Понятно, что появление подобного словечка не случайно. Обозначению всей нашей вселенной в качестве одной огромной помойки предшествовала целая эпоха кризиса русских метафор. Мы множество раз слышали по всем СМИ, что наша страна катится вниз по наклонной плоскости, что наша Родина разграблена, разворована, унижена, поругана и т.п. Этот абсолютный телесный низ, в котором общество себя ощущает, и есть пуант всей этой “катастрофы” русских метафор”.
“Русские метафоры”, я думаю, еще поживут, и слово “отстой” забудется, как многие другие мусорные слова забывались: бег, ход, лед времени смывает такого типа лексику, и даже жалко иной раз становится — где же наш замечательный швед (али датчанин?) по фамилии Даль?
Александр Агеев