Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2005
Долг счастья
Леонид Костюков. Просьба освободить вагоны: Повести и рассказы. — М.: Новое литературное обозрение, 2004.
Помните идолов Фрэнсиса Бэкона? Идолы рода, пещеры, площади и театра одолевают человека потому, что в повседневной жизни он склонен пользоваться общепринятыми нормами и понятиями. В сознании людей чаще всего преобладают устойчивые штампы, в рамках которых осмысливается окружающее. Если перевести эту мысль на художественный язык книги Леонида Костюкова, куда вошли рассказы “Одиннадцать историй о любви и смерти”, повесть “Первый московский маршрут” и несколько эссе “Поговорим еще немного…”, то бэконовские идолы трансформируются здесь в идолов смерти и идолов счастья. Это штампы, мешающие существовать, не подчиняясь “типовой инструкции”, их надо преодолевать, чтобы выходить за границы мира, который “зарастает собой так регулярно и быстро, что становится тошно”. И это не просто тематические константы, а некие болевые пороги — однако парадокс заключается в том, что, преодолев их, герои не ощущают себя ни более живыми, ни более счастливыми.
Герой рассказа “Дачная история” бунтует против непоправимости смерти. Ему удается продолжать жить той же жизнью, что и до смерти, причем никто, кроме жены, не замечает рядом с собой мертвого человека. Идол смерти преодолен, но ничего не меняется.
В фантастической повести-антиутопии, где действие происходит в двадцать втором веке, смерть наступает не по причине старения, а из-за нарастающей усталости, то есть неоспоримого факта человеческой смертности не существует — можно существовать сколько угодно. Но люди все-таки умирают.
С идолами счастья вообще неизвестно как бороться, а главное, надо ли? Герой одного из самых лучших, на мой взгляд, рассказов — “О счастливой любви” — опровергает расхожее представление о счастье как о несомненном благе; достигнув его, человек не знает, что с ним делать: “Я до конца исполню свой долг, в том числе — долг счастья, самый глубокий из предписанных человеку. Я постараюсь просидеть с внуком столько времени, сколько понадобится, и отвести его во все секции и кружки. Я люблю Ольгу (и Ирину, и мать), но иногда не могу отогнать дурацкую мысль: неужели нельзя было вообще обойтись без меня?”. Беззаботное курортное существование, встреча с красивой женщиной (Ольгой), банальная романтика южной ночи (здесь полемическая параллель с “Дамой с собачкой”) — и где-то внутри уже назревает протест против всего этого, против любой устроенности, определенности, заданности. Выход на уровне содержания автором предлагается только один: разночтение реальности в силу ее условности, текучесть миросозерцания, постоянная смена угла зрения и точки видения — об этом, собственно, повесть “Первый московский маршрут”. Тогда появляется возможность отнестись к миру как к притягательному парадоксу, уютному абсурду, где никакого порядка нет и устанавливать его совсем ни к чему. Такому взгляду соответствует упругая ироничная интонация, настой мудрости и ребячества, родственная довлатовской улыбка перед лицом абсурда. Однако в повести, на мой взгляд, концентрация хаоса чересчур велика, и лес, по сюжету захвативший город, так что уже практически невозможно добраться из одного района Москвы в другой, пророс даже сквозь строки, и безымянные люди-марионетки, научившиеся жить без еды, выглядят на фоне такого пейзажа довольно беспомощно.
Леонид Костюков постоянно работает с формой, в каждом его произведении идет обновление и на словесном, и на сюжетно-композиционном уровнях. Вот пример ироничного обыгрывания словесных штампов: “…в глазах возникла чрезмерная глубина, навскидку — три-четыре метра” или “он взял мой телефон — и мы разъехались в разные стороны на приличной суммарной скорости, как персонажи учебника физики”. Для создания образов и передачи атмосферы используются зримые и точные сравнения. “Жеманные щипцы” ничуть не уступают “разочарованному лорнету”, а, скажем, печальный процесс облысения вряд ли можно описать более изящно: “шевелюра, сохраняя организованный порядок, без паники отступила к затылку”. В одной фразе — весь характер кота: “Явился кот с улицы, наорал на меня, склочно поел рыбы и ушел обратно”. Замечательно передано и ощущение жары: “мысли и желания сворачивались на солнце, как молоко”, “кровь в голове угрюмо плескалась, как кипяток в чайнике”, состояние безволия и расслабленности: “вялые мысли плавали во мне, как рыбы в аквариуме”.
Любопытны ритмические и сюжетно-композиционные эксперименты. Например, небольшой рассказ “Командировка” весь написан четырехстопным анапестом с перекрестной рифмовкой, однако деления на строки нет, поэтому мы вправе отнести данное произведение к прозе. Грань между прозой и поэзией становится совсем прозрачной, поэтическое сгущение смысла дополняется прозаической обстоятельностью и детальностью повествования; сюжет движется ритмом, повторяющим стук колес поезда, в котором едет герой; рифма будто подводит повествование к трагическому финалу (один из попутчиков умирает); ритмически четкие, выверенные строки подчеркивают аритмичность и алогичность происходящего.
Проза Костюкова относится к той традиции, где мир рассматривается через лупу, мельчайшие подробности жизни приобретают неестественную значимость и таким образом достигаются определенные художественные цели. В рассказе “К вопросу о назначении щек” авторский взгляд намеренно переключается с важного на неважное. Тяжело переживаемое одиночество героя отходит на задний план и становится фоном для абсурдного в своей упорности поиска мелькнувшей в молодости женщины с упругими щеками, в результате чего фон приобретает более рельефную фактуру и пронзительный трагический обертон. Женщина с упругими щеками не миф, она появляется в квартире героя и на один вечер спасает его от одиночества.
“Друг мой Шерлок” и “Робинзон и Четверг” — рассказы, где известные персонажи действуют в иных сюжетно-временных и мировоззренческих ситуациях. Дедуктивный метод и аналитический ум Шерлока Холмса оказывается бессильным в момент столкновения со сверхъестественным, разумные аргументы ничего не способны объяснить в иррациональном, там, где можно положиться только на интуицию и веру. В рассказе “Робинзон и Четверг” ситуация кораблекрушения из героической превращается в обыденную, происходящую, по сути, в каждый момент существования; заброс на необитаемый остров оборачивается экзистенциальной заброшенностью, азарт путешественника сменяется острой метафизической тоской; герой не может покинуть свой необитаемый остров не потому, что нет корабля, а потому, что нет внутреннего импульса к изменению ситуации одиночества.
Отдельно хочется сказать о довольно большом рассказе “Верховский и сын”, где в особом ракурсе рассматривается тема отцов и детей. С начала двадцатого века до Второй мировой войны исторический сумбур перерастает в онтологичесую проблему: “…У детей исчезали отцы”. В мире, где у детей нет отцов, неизбежны войны и бедствия. Мечта об отце становится в каком-то смысле мечтой о гармоничном строении мироздания.
Отстраненность наблюдателя и вместе с тем любовно-цепкое видение подробностей, сочетание иронии с непатетичной печалью, творческий метод, направленный не на узнавание действительности, а на постоянное открытие ее заново, проникновение в ее скрытые механизмы, редкий комический дар, вполне раскрывшийся в романе “Великая страна”, — вот, наверное, стилистические особенности письма Леонида Костюкова.
Юмор для автора — это естественное дыхание текста, свойство зрения, а не набор приемов для выжимания у читателя улыбки. Таким зрением обладал Чехов, из современников — Довлатов. Такое зрение нельзя приобрести, как-то выработать, оно дано изначально как способ индивидуального освоения и приручения мира. Трагические парадоксы бытия будто заражаются авторской веселостью, энергия раздражения незаметно переходит в энергию преображения и делает реальность пригодной и даже желанной для существования, обезоруживает хаос, преодолевает абсурд теплотой понимания. Рассказать смешно о смешном могут многие, но Леониду Костюкову удается рассказать смешно о совершенно несмешном, и более того — о незаметном: “Отечество выделило мне энную сумму на билет, но на вокзале я попал в финансовые ножницы: в окошечке справа билет стоил вдвое дешевле задуманного числа, а справа — вдвое дороже. Различие цен мотивировалось туманной повышенной комфортностью дорогих поездов. Средний класс драматически отсутствовал.
Недолго думая, я примкнул к низам. За несколько минут ожидания припомнил кое-что об отечественной повышенной комфортности.
Давным-давно, на заре эпохи кооперации, на Кропоткинской улице в Москве открылось первое частное кафе. И вот один инженер накопил денег и привел туда семью. В меню он обнаружил поросенка в двух модификациях: просто поросенок и поросенок с объявлением, на червонец дороже. Инженер из любопытства заказал поросенка с объявлением. Что ж, через положенный срок в кафе потушили свет, зажгли свечу над подносом и официант голосом Левитана произнес: “Поросенок”.
Быть может, там, в других поездах, проводник объявлял: чай, или белье, или, того хуже, среди ночи: Бологое. Мне легче было представить себе, что контраст достигается за счет понижения комфортности в дешевых поездах: отравленный чай, малярийное белье…” Это отрывок из эссе “Санкт-Петербург и ленинградцы. Записки командировочного”.
Мотив дороги сквозной в книге. Возможно, такое движущееся видение — самый приемлемый для творческого человека (надо заметить, герои-рассказчики почти всех произведений Леонида Костюкова максимально приближены к автору) способ обновления реалий жизни, способ созерцательного передвижения по собственной судьбе.
Последний раздел книги “Поговорим еще немного…” состоит из четырех эссе. В зеркале, разбившемся на множество осколков-фрагментов, отражается мучительное и драгоценное прошлое и настоящее России, судьбы эмигрантов (Георгий Иванов, Ирина Одоевцева) и участь тех, кто остался (Ахматова, Мандельштам) — эссе “Расщепление атома”. Расщепление атома превращается в нескончаемый исторический процесс: “Человеческая жизнь вмещает в себя одну трагедию целиком. Мы — отсюда — помимо трагедии отечества и трагедии изгнания — видим третью, которую можно назвать трагедией расщепления, и переживаем ее, может быть, острее, чем они”. “Встреча на набережной” — это размышление о различии таланта и вдохновения. Вдохновение, по мнению автора, как сила летучая и непредсказуемая, спасает поэта от профессионализма, от того, чтобы превратиться в добросовестного ремесленника, ведь поэзия всегда должна оставаться в какой-то степени “невозможной”. Нарочито сухо и жестко написано эссе “О Михаиле Новикове”. Скупые штрихи, умелая экономия художественных средств — и вот он, портрет человека, портрет судьбы.
В книге собраны разнородные тексты, созданные за десятилетний период, размещены они не в хронологическом порядке, а в соответствии с авторским представлением о целостности. Так или иначе — книга как единая художественная вселенная состоялась, и, несмотря на то, что “Время устроено так, что ничего нельзя вернуть. Пространство устроено так, что никуда нельзя вернуться” — эти невозвратные время и пространство в текстах Леонида Костюкова существуют. Время и пространство, где каждый исполняет свой “долг счастья”.
Анастасия Ермакова