Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2005
Цель новой рубрики — обсуждение наиболее острых проблем современной литературной, культурной и общественной жизни. Дискуссию, как правило, открывает полемический текст, заранее рассылаемый остальным участникам (сегодня это эссе Вл. Новикова). Редакция оставляет за собой возможность подведения итогов.
Вл. Новиков
Мне скучно без…
“Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала…”
Прервем здесь цитату, ибо мое недовольство состоянием родной науки в начале двадцать первого века продиктовано совсем иными причинами, чем негодование Мандельштама по адресу советской филологии 1930 года. Слава Богу, нет оснований (пока, во всяком случае) говорить о конформизме, о политической проституции, о доносах, о преследовании и вытеснении самых талантливых коллег. Другое беспокоит, раздражает, тревожит, мучает и подталкивает к нервному разговору с желчными гиперболами, совсем в духе автора “Четвертой прозы”.
Скучно!
“Еду ли ночью по улице темной…” Листаю ли у прилавка элитарного книжного магазина какой-нибудь трехкилограммовый научный фолиант. Открываю ли очередной нумер “Нового литературного обозрения” с неизменным блоком мухоморных (“теоретических”) статей в начале. Жду ли, сидя на конференции, окончания безупречного доклада, в котором ничего не утверждается и не сообщается. Вынимаю ли из почтового ящика присланный мне автореферат, зная наперед, что не будет там ни “актуальности”, ни “новизны”, ни прочих заявленных достоинств. Что, рука, что ли, отвалится, если положительный отзыв напишешь? Но иной раз вдруг приходит иррациональное желание хотя бы немножко пожить не по лжи. Помнится, вызвал я однажды корпоративную обиду, отказавшись оценить работу об авторской “идентичности” в современной прозе. Потому что не вижу здесь никакой познавательной проблемы, ни малейшей “эпистемы” не чувствую. Ну, и что с того, что во всем мире неталантливыми людьми уже изготовлен целый склад тавтологических сочинений на тему этого “айдентити”!
Нудность, вялость, бесхарактерность сделались отличительными признаками современной филологии. Была она когда-то одним из центров культурно-общественной жизни, а становится — провинцией, замкнутым в себе пространством, помещением, которое давно уже не проветривали.
Причем как-то стремительно, обвально это произошло. Попробуем этот процесс историзировать, оглянуться на доблестное прошлое, когда филология была — вся свежесть, глотком свободы была. Свой гордый ореол термин “филология” приобрел в семидесятые годы. До тех пор слово “филолог” для широких масс звучало как нечто призрачное и непонятное. Был, помнится, такой игровой сюжет в киножурнале “Фитиль”: некий чудак в исполнении Ростислава Плятта, находясь в магазине без продавца, взял пирожок, съел его и тщетно пытается заплатить в кассу на выходе. Денег у него не берут, а он доказывает свою правоту, сообщая между делом: “Я филолог”. Как все смеялись: вот дурила, пирожок он съел, одно слово — филолог, филолух ты эдакий!
А в январе 1969 года, когда ушедшая в прошлое оттепель окончательно сменилась застойным настом, в самом массовом из литературных журналов — в “Юности” было напечатано “Похвальное слово филологии”, написанное тридцатиоднолетним Сергеем Аверинцевым, который также явился автором смелой и неканоничной статьи “Филология” в седьмом томе Краткой литературной энциклопедии — этапного документа, нового литературоведческого катехизиса. Конечно, этот переход был основательно подготовлен шестидесятниками, но взгляд на филологию как на “школу понимания”, как на содружество гуманитарных наук с целью познания через письменные тексты “сущности духовной культуры человечества” — это чисто “семидесятнический” феномен. Шукшинский вредина Глеб Капустин из рассказа “Срезал” (1970) был не так уж неправ, когда, услышав слово “филфак”, переспрашивал: “Философия?”. В условиях, когда философами по должности были невежды-марксисты, именно филология принимала на себя обязанности истинного “любомудрия”. Она и правдивой историей была, и школой религиозного сознания. Старославянский-то все по “Остромирову Евангелию” изучали, а толковать и комментировать религиозные сюжеты да подтексты — святое дело было что для верующих, что для неверующих.
Становление нового филологического сознания тогда совпало с переизданием, комментированием и перечитыванием трудов героического периода русской филологии. Итоговый сборник Бахтина (1975), легендарный тыняновский “ПИЛК” в чудаковско-тоддесовской подготовке (1977), посмертные издания Жирмунского. Слово “филолог” зазвучало достойнее любых официальных титулов. Вспомним: в ту пору мы никогда не называли филологами, скажем, М.Б. Храпченко или Ф.Ф. Кузнецова, несмотря на все их фальшивые советские регалии. Образ Филолога ассоциировался с именами Ю.М. Лотмана, Вяч. Вс. Иванова, В.Н. Топорова, С.С. Аверинцева, С.Г. Бочарова, М.Л. Гаспарова. Верность Слову как таковому, научная точность — вот что было главным тогда. “Антисоветское” вольнодумство к этому прилагалось как нечто само собою разумеющееся, как некое conditio sine qua non.
“Младофилологи” — так некоторое время называли представителей “культуроцентричного” поколения, вышедшего на авансцену во второй половине семидесятых — первой половине восьмидесятых годов: К. Азадовский, Н. Богомолов, А. Лавров, Г. Левинтон, А. Осповат, А. Парнис, Р. Тименчик, Е. Тоддес… Ярлык, однако, оказался недолговечным, поскольку “младость” быстро проходит, а тут и следующая волна накатила: С. Зенкин, А. Зорин, В. Мильчина, А. Немзер, А. Песков, О. Проскурин… Главным филологическим подвигом в ту пору считался Комментарий (с большой буквы!). Такая сакрализация прикладного жанра когда-то была обусловлена советской конъюнктурой: лживое предисловие поручали писать “начальничку” (например, А. Дымшиц “конвоировал” Мандельштама в книге “Библиотеки поэта” 1974 года), а комментарий делал настоящий эксперт (в случае с Мандельштамом — Н.И. Харджиев). Комментаторы стремились заполучить как можно больший книжно-журнальный объем, стараясь втиснуть туда как можно больше правдивой и ценной информации. Пускай и несистематизированной, экстенсивной.
Но вот филология обрела возможность полного и прямого высказывания. И что же получилось? Опять, как в до-опоязовское, в до-бахтинское время стал важен не Шекспир, а комментарий к нему. Под видом монографий в больших количествах пишутся “материалы к комментарию”, воздвигаются вавилонские башни из фактов и наблюдений без рискованных попыток обобщения, без построения эвристически перспективных моделей. Более того: самым престижным и “элитарным” жанром делается уже “комментарий к комментарию”, о чем красноречиво свидетельствует стенограмма “круглого стола” “Комментарий: блеск и нищета жанра в современную эпоху” вместе с сопутствующими материалами (“НЛО”, № 66). “Нищеты” здесь на самом деле нет и в помине — блеск и блеск, терминологическая утонченность, ситуативное остроумие, элегантная ирония и самоирония. Стопроцентная корпоративная замкнутость и самодостаточность. Чуть рискнул А. Рейтблат заикнуться о том, что комментарий в отличие от монографии не выдвигает новых идей, как прозвучал ответ-вопрос Л. Киселевой: “А что такое новые идеи?”.
Действительно, в нынешней филологии идеи не то чтобы невозможны, но как-то неуместны и бестактны. Идея — это один из возможных ответов на существенный вопрос, связанный с природой предмета. А вопросы эти — все те же, что были в двадцатые годы: динамическое соотношение стиха и прозы, язык в его эстетической функции, типология и система приемов, историческое развитие литературы и ее взаимодействие с внелитературной реальностью. (Самое время этим заняться на новом этапе, с учетом всего контекста завершившегося ХХ века!) Прикладник-комментатор такие проблемы ставить не может, да и не должен. Это фундаментальный уровень, требующий эстетического сознания, а оно в теперешнем литературоведении просто отсутствует.
Оно конечно, филология не может быть умнее и талантливее, чем синхронная ей поэзия и проза. Опояз не состоялся бы без русского авангарда, структурно-семиотическая школа — без “шестидесятнического” модернизма. Мы же сейчас выходим из стадиальной полосы постмодернизма, который и по сути своей не гениален, а уж в отечественном изводе оказался просто убог и провинциален. Что уж говорить о постструктуралистских тенденциях в нашей науке! “Боюсь я, Барт и Деррида не понаделали б вреда”, — посетовал Виктор Кривулин незадолго до своей кончины. “Ботать по Дерриде” уже начали в российской глубинке, терминологическое словоблудие и начетничество становятся диссертационной нормой. Надеюсь все же, что компатриоты Тынянова и Бахтина в целом не опустятся до донашивания устаревшей западной методологической моды.
Слишком много у нас филологических “именин сердца” и сонного самодовольства! Нельзя же уж совсем-то без полемики и научной конкуренции. И. Шайтанов в обновляющихся “Воплях” подвергает массированному обстрелу “Новое литературное обозрение” — что ж, на то и щука в море… Только бы не превратилось это в войну печатных органов. Нельзя не учитывать, что у “НЛО” осознанного методологического курса нет, как нет и научного лидера.
Мне симпатичен Максим Шапир как методологический диссидент в условиях “энэлошного” монополизма. Когда он и Игорь Пильщиков основали журнал “Philologica” и открыли его обращением к читателям (“Lectoribus nostris” — не к тем, кто щи лаптем хлебает!) — во всем с ними хотелось согласиться. Но… Тут возникает невольная аналогия с Григорием Явлинским, за которого я, как и многие, усердно голосовал вплоть до его полного схождения на нет. Явлинский был силен по части “негатива” и все обещал открыть свои козыри, когда станет президентом — в результате же мы так и не узнали, что он имел в виду сделать с Россией. Так и Пильщиков с Шапиром не поспешили с эксплицированным выражением своих методологических принципов, а сделать это уже более чем пора…
Замкнутость филологии в себе самой губительна. Проповедь “малых дел” — непростительный самообман. Мелкие и частные исследования никуда не денутся, они будут производиться и далее, но ими нельзя заменить глубокую эстетическую рефлексию и поиски неочевидных закономерностей (в чем, собственно, и состоит научное познание). Постструктуралистскую парадигму филологии стоит решительно оставить минувшему веку как исчерпанный этап, как низшую точку в историческом развитии мировой литературоведческой мысли. Переползает в век двадцать первый? Так — йcrasez! Раздавить ее! (Метафорически, bien sыr, не ногами — силой разума с участием души).
Если филология хочет быть “школой понимания”, а не олигархической профессиональной “тусовкой”, неминуем решительный переход. От дохлого гносеологического скепсиса к риску гипотез, от констатаций к идеям, от ценностного релятивизма к личностной эстетической деятельности. В общем, от ЭКСТЕНСИВА к ИНТЕНСИВУ. Для этого понадобится — Мандельштамом начал, им и кончу — огромный (непременно), неуклюжий (пускай поначалу), скрипучий (тут уж не до благозвучия) поворот руля. Может быть, все-таки попробуем? Потому как с нынешним, хаотически сложившимся, инерционным и бесперспективным курсом мы уж точно пойдем ко дну.