Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2004
От автора
Помимо индуцирующего события, упомянутого в начале статьи, ее написание было стимулировано двумя публикациями очень разного объема по проблемам современной поэзии: небольшой статьей С. Чупринина “Высокая (ли) болезнь” (“Знамя”, 2004, № 1) и пухлым шестьдесят вторым номером “НЛО”. Разделяя озабоченность Сергея Ивановича, я постарался детальнее проиллюстрировать ее причины на одном важном примере, и материалы “НЛО”-62 в этом помогли.
Впоследствии, когда начнут считать,
нас насчитают двадцать или тридцать.
И то и то вранье, нас двадцать пять.
Арсений Ровинский
В составном существительном “столпотворение” русское ухо уже не выделяет корня, синонимичного “созиданию” и напоминающего о возведении “столпа” — Вавилонской башни. Осталась только ассоциация с хаосом, царящим в толпе людей, утративших коммуникабельность. Но легенда о прерванном свыше дерзком творческом акте все еще способна стимулировать и вдохновлять. Напоминанием об этом служит пятнадцатилетняя история вестника молодой литературы “Вавилон”. Это издание — по крайней мере в нынешней форме и под нынешним руководством — достигло некоторой критической точки. Создатель и бессменный редактор альманаха Дмитрий Кузьмин объявил в ноябре 2003 года в интервью сетевому “Русскому журналу” о предстоящем скором окончании проекта. Интервью под заголовком ““Вавилон” будет торжественно закрыт в феврале 2004 года” — достаточный повод для попытки подведения итогов, хотя они вполне могут оказаться промежуточными, а слухи о закрытии — несколько преувеличенными.
К сказанному о происхождении названия вестника необходимо добавить уточняющую цитату из упомянутой беседы Кузьмина с Линор Горалик: “Отсылка была не прямо к Писанию и уж тем более не к нечитанному тогда Борхесу, а к Борису Гребенщикову, у которого образ Вавилона был на определенном этапе одним из главных. Наиболее известная из гребенщиковских песен о Вавилоне — со словами “В этом городе должен быть кто-то еще, // В этом городе должен быть кто-то живой!” Но нас больше занимал другой текст:
Вавилон — город как город,
печалиться об этом не след:
Если ты идешь, то мы идем в одну сторону —
другой стороны просто нет.
Это и была для нас формула эстетического плюрализма”.
История издания была изложена Дм. Кузьминым в статье “Как построили башню” в “НЛО” несколько лет назад и вторично — в более элегических тонах — в упомянутом интервью. Эти рассказы впечатляют. Пятерым юношам — двум младшим не было шестнадцати, а старшему только-только двадцать! — удалось, начиная с машинописной тетрадочки о пяти экземплярах (типографским способом “Вестник” издается последние десять лет), раскрутить долгосрочный жизнеспособный проект, ставший серьезным, часто решающим, фактором в творческом становлении большой части молодежи, пришедшей в русскую литературу в девяностых годах. Бурная энергия и недюжинные организационные способности “заводилы” сочетались с нешуточным не миссионерским даже, а мессианским накалом: “Надо честно сознаться: мы (во всяком случае, некоторые из нас) всегда ощущали себя субъектами истории литературы… Думаю, без постоянной фоновой мысли о том, что каждое написанное нами слово встраивается в некий ряд, где уже заняли свое место слова Пушкина и Тютчева, Анненского и Хлебникова, Бродского и Некрасова (натурально, Всеволода), а потому — за него надо нести всю полноту ответственности, — думаю, без этой мысли ничего бы не получилось”.
Наверное, это так. Но я никогда не мог отделаться от иронического оттенка в своем отношении к людям, с очевидностью переполненным сознанием собственной исторической роли, даже в тех случаях, когда масштабность этой роли не подлежит сомнению. Сознание важности и перспективности дела — необходимое условие успеха в непростом начинании. Служить — так до папахи, писать — так на скрижалях. Но слово “каждое” в процитированном высказывании Дм. Кузьмина все-таки делает его забавным преувеличением. Если, в конце концов, хотя бы одно из сотни написанных авторами “Вавилона” (в дальнейшем — АВ) слов встроится в указанный его редактором ряд, это можно будет считать историческим достижением. Такой возможности я не исключаю, поэтому и взялся за статью, прочитав предварительно от одной электронной корки до другой все десять выпусков “Вавилона”, в которые раньше только заглядывал, и все выпуски альманаха “Авторник” — брендом “Вавилон” обозначена структура, включающая помимо “Вестника” также Союз молодых литераторов, клуб “Авторник” с одноименным альманахом, книжные серии (курирует их все тот же неутомимый Дм. Кузьмин) и сетевой сайт. Объем выпусков “Вавилона” вырос за десятилетие с восьмидесяти до двухсот пятидесяти страниц, а число авторов очередного выпуска — с двадцати пяти до семидесяти пяти.
Автопортреты часто льстят моделям, но про метатекст “Вавилон” как автопортрет достаточно широкого сектора литературного поколения, родившегося на стыке шестидесятых и семидесятых годов и чуть позже, этого не скажешь — вполне реалистическое полотно. Кроме достигнутого — а достижения АВ вполне реальны — очень важно знать про человека, чего он не умеет, но хотел бы уметь, и кем он не является, но хотел бы если не быть, то казаться. Все это в разнообразной печатной и электронной продукции “Вавилона” усматривается.
При среднем возрасте его отцов-основателей семнадцать лет поначалу естественным для них стремлением было “не толковать молодость расширительно” и ограничить возраст публикуемых авторов двадцатью пятью годами — как у премии “Дебют”. Но жюри — внешняя сила, а юные издатели и авторы альманаха взрослели вместе с ним, так что указанное ограничение со временем ослабло. Это повлекло за собой и ранжирование, отразившееся на структуре издания. Она менялась от выпуска к выпуску и в двух последних состоит из “Цитадели”, которую окружают “Посад”, две “Слободы”, Кузьминская и Давыдовская (уже несколько лет соредактором “Вавилона” является Данила Давыдов), “Предместье” и, наконец, “Кампус”. Он появился только в последний год, с приходом в редакцию Ксении Маренниковой, собственные стихи которой открывают новый раздел и на которую Дм. Кузьмин возлагает определенные надежды как на потенциальную продолжательницу дела. Вестник шел к этой структуре постепенно. Еще до появления “Слобод” редакторы обзавелись личными клеймами “ДК” и “ДД” для маркировки текстов, включенных в номер решением только одного из них.
“Цитадель” — оплот ветеранов (десять лет — достаточный срок, чтобы употреблять это слово без кавычек), но лишь шесть авторов десятого выпуска печатались в первом. Однако “гвардию” следует, конечно, персонифицировать шире, учитывая все публикации в “Вавилоне”, “Авторнике” и в книжных сериях, а также попадание в шорт-листы и в лауреаты литературных премий. В итоге возник некий список, хоть и не вполне однозначный — я не претендую на беспристрастность. Думаю, он недалек от списка А. Ровинского: Александр Анашевич, Полина Барскова, Алексей Верницкий, Яна Вишневская, Дмитрий Воденников, Данила Давыдов, Линор Горалик, Михаил Гронас, Николай Звягинцев, Ольга Зондберг, Вадим Калинин, Дмитрий Кузьмин, Илья Кукулин, Евгения Лавут, Станислав Львовский, Кирилл Медведев, Маргарита Меклина, Андрей Поляков, Арсений Ровинский, Андрей Сен-Сеньков, Ника Скандиака, Мария Степанова, Дарья Суховей, Алексей Цветков-младший, Ирина Шостаковская. При полном числе АВ около трехсот эта когорта и служит надводной частью айсберга. Уместно вспомнить самые известные из прошлых оценок численности “своего” поколения другими поэтами: “Нас мало, нас, может быть, трое” (Борис Пастернак) и “Нас много, нас, может быть, четверо” (Андрей Вознесенский). А много это или мало — двадцать пять, — можно будет судить по другим цифрам (см. ниже).
Для собирательного обозначения АВ я иногда буду использовать слово “поэты”, хотя многие пишут и прозу, некоторые преимущественно прозу, а И. Кукулин ушел в критику. Но не замечен в стихотворстве, кажется, один Цветков, да и тот “не стал поэтом просто потому, что так и не осмелился записать что-нибудь из этого в столбик, а не в строку”.
Однако сперва необходимо отступление о фоновых факторах, во многом определивших становление и развитие “Вавилона”.
* * *
поэзия —
самое выгодное занятие
удовольствия — масса
затрат — никаких
Иван Ахметьев
Для начала одно наблюдение — личное, но с ним, думаю, многие согласятся. В изобразительных искусствах — живописи, графике, скульптуре, фотографии, архитектуре, дизайне — решительное новаторство с авангардистским уклоном, вплоть до самого радикального, процветает практически повсеместно. Авангардная же поэзия везде прозябает, включая, увы, и унылый экономический аспект. Художник-миллионер не такая уж редкость, Пикассо вообще оставил наследство в два миллиарда долларов. А современный поэт чаще всего бедняк, нередко маргинал, и не только у нас. “Немецкому поэту, чтобы заработать на уик-энд в Москве, нужно получить по крайней мере две Бюхнеровские премии” — это из статьи Александра Ницберга в журнале “Die Zeit” (кстати, “В гостях у молодых московских неофициальных поэтов” — подзаголовок этой статьи, а заголовок ее — “Водка и стихи”… И что такое сегодня “официальный поэт”, я, признаться, не имею понятия). Говоря модным языком, ликвидность современных стихов как ценных бумаг упала почти до нуля. Причин тому много. Скажу о той, которая отмечается реже других.
Удовольствие, наслаждение, восхищение созерцаемым вполне может быть безотчетным, но желание человека, находящегося в здравом уме и твердой памяти, ясно понимать то, что ему говорят или пишут на его родном языке, — вещь гораздо более упрямая, и уже столетние усилия экстремистов литературного авангарда справиться с ней принесли очень-очень скромные результаты. Трижды подчеркну: речь идет не о всей современной поэзии, а о ее крайнем “левом” крыле — “Вавилон” к нему, по российским меркам, близок.
Сегодня положение усугубляется реваншем первой сигнальной системы — информация, обрушивающаяся на современного человека, стремительно визуализируется, и отнюдь не в том смысле, в каком это слово употребляется в некоем чахлом секторе современной поэзии. Чтобы приохотить ребенка или подростка к чтению, нужно оторвать его от экрана или дисплея, а это чем дальше, тем труднее. Но есть и другой, не менее значимый фактор, который, раз уж мы задели экономику, следует назвать: кризис перепроизводства, и весьма жестокий.
Последствия нарушения баланса между спросом и предложением хорошо известны. Если еды производится на двадцать процентов меньше, чем нужно, неизбежны карточная система, черный рынок, голодные бунты. Если на двадцать процентов больше, чем нужно, — затоваривание, обвал цен, массовое разорение фермеров. Что испытывает в аналогичных ситуациях книжный и журнальный рынок, все, кто прожил в нашей стране последние двадцать лет, знают хорошо.
По оценке Сергея Чупринина, в новой России примерно пять тысяч авторов опубликовали минимум по одному сборнику стихов неграфоманского уровня. А вал сетевого виршеплетства, хлынувший на рубеже веков, характеризуют другие цифры. Написанное в этом и ближайших абзацах можно, подражая давнему из Вознесенского (его цитирует и С. Чупринин), назвать “Монолог читателя на дне поэзии 2004 года”. Существительное в предложном падеже написано не с заглавной буквы, поскольку это не “День”, как у Вознесенского, а “дно”.
В этом потопе определяющую роль играет тот факт, что молодому литератору не надо овладевать сложными и точными двигательными навыками в отличие, скажем, от музыканта и художника, которые немыслимы без многолетних упражнений, без каторжного ученичества (говоря “музыкант”, я не имею в виду ансамбли типа “Митрофанушки Интернейшнл”, и вряд ли основатели “Вавилона” в свои семнадцать лет видели, как тот же Пабло Пикассо рисовал в пятнадцать! — очень рекомендую им хотя бы сейчас посмотреть). Юнец, впервые взявший в руки краски, не пошлет то, что изобразит, на вернисаж, а девочка, успешно сыгравшая гамму до-мажор правой рукой, не станет прорываться на конкурс юных пианистов. Но доведись им написать несколько страниц на том, что им кажется русским языком, они без колебаний отправят их в “Вавилон”, а то и прямо в жюри “Дебюта”, где конкурс приближается к десяти тысячам человек на место, то бишь на премию. Об истинных масштабах бедствия говорит статистика сайта stihi.ru: пятьдесят тысяч авторов, свыше миллиона произведений, миллион четыреста тысяч рецензий. Одних манифестов две тысячи четыреста.
“Вавилоняне” избежали искушения увеличить последнюю цифру. Они не провозгласили основание литературного движения, не выпустили документа с названием “Полисемантизм” или “Метаконтекстуализм”. Наоборот: “Принцип эстетического плюрализма, желание собрать под одной “крышей” наследников разных традиций, разные художественные языки, — тут возникал мощный потенциал развития, взаимного обогащения, дававший “Вавилону” огромную фору перед другими группами, изначально ориентировавшимися на близость поэтики участников. — Д. К.”. Во что вылился этот принцип на практике, мы обсудим ниже. А о селекционных принципах Дм. Кузьмина, определивших лицо “Вавилона”, следует сказать подробнее.
* * *
Когда человек пытается начать писать стихи по-новому или выбрать что-то кардинально новое из представленного на выбор, то сперва ему — и читателям — может показаться, что он лишь избавляется от чего-то отжившего, разрушает старые ограничения. Только потом замечают, что он создал новые. Они-то и называются поэтикой — со времен Буало и по сей день, в чем не все отдают себе отчет. Поцитируем Дм. Кузьмина: “Любое искусство — в том числе литература — это способ познания мира и места человека в этом мире. Как со всяким познанием, здесь ценится только то, что открыто впервые”. “Линия противостояния сегодня мне видится именно здесь. В «Вавилоне» всегда приветствовалось все, что нацелено на прорыв, на поиск и производство нового смысла, а методы поиска могли отстоять друг от друга очень далеко”. “Отсюда же и трудности в общении с более старшими авторами, которые, за крайне редкими исключениями, не оказывают представителям этого поколения никакой поддержки”.
Тут уже только шаг до одного из основных ограничительных требований редактора “Вавилона” к публикуемым текстам: чтобы было непонятно старшим. Я не преувеличиваю, вот типичное высказывание: “Не спорю, Амелин и Шульпяков — блестящие стилисты. Но тот факт, что их понимает старшее поколение, говорит о том, что это тупик”. Уже авторы 1966—1967 годов рождения оказываются у Дм. Кузьмина “по другую сторону баррикад” (сам он с 1969 года).
По-моему, непонятливость старших коллег Дм. Кузьмин очень сильно переоценивает, но главное не в этом. Я еще могу признать формулу “чтобы было непонятно старшим” как требование молодого редактора к молодой поэзии, которое он считает необходимым. Но в “Вавилоне” оно слишком часто переходит в разряд достаточных с вытекающим отсюда снижением планок по остальным измерениям, иногда катастрофическим.
Да и не могу я употреблять по отношению к многочисленным темным стихам АВ слово “непонятно”. Оно может означать ожидание чего-то поддающегося объяснению, в предвкушении которого потирают руки специалисты по герменевтике. Многие из стихов, о которых пойдет речь, даже такой надежды не внушают. Это полые оболочки, при создании коих авторы отошли от известного принципа “лучшие слова в лучшем порядке”, заменив его на “первые попавшиеся слова в случайном порядке”. Вот и гремит вместо стихотворения дупель “пусто-пусто”.
И уж совсем неприменимо к этим текстам определение “сложные”. Сложность понятия означает только, что путь сведе’ния его к простым длинен, многостадиен — но существует! Нельзя объявлять сложным пустое и нарочито бессмысленное. Обессмысливание противоположно усложнению, оно предельно примитивно. Полисемантика1 в намеренно небрежном исполнении рискует превратиться — и, увы, в “Слободах”, “Предместье” и “Кампусе” (да не так уж редко и в стенах “Цитадели”) превращается — в негасемантику. Обратимся к примерам.
“Позорной подзорной себе быть / и вот до тагила рукой рук / не хватит нужно а чтобы / смотреть понимаю дышать вслух / как знаю стоять на / морозе декабрь не пришел вты- / каясь про это тебе на- / плевать уважаю куда ты” (Наталья Стародубцева). “мало того что мало на многоэтажном шоссе в пригорелом масле / крутится как ужаленный делает шаг в калькутте будучи бенгальцем по / совести и насыщенно индо-брит. / [поискать в рубрике в регионе то же самое на]” (Ольга Мальшина). “Темно. Виселица, кровать, на кровати юноша, рядом сидит женщина. Женщина поет: Шилды-булды, пачики-чикалды, шивалды-валды, бух-булды” (Павел Журавлев). “как в самом простом / моем месте / проеме сердца речном / в глубине небожительства бородатые страхи пучинятся: / здесь: / гастроном астроном строительство / мастрояни на дне морском / здесь мой дом” (Петр Попов). “Отдай мне его молоток в кипятке электронных ударов / сделав круг над водой незаметно лети на эфир / кто-то опытным соком висит в небесах как подруга / электрон или сокол родится воистину буду супруг” (Дмитрий Шукуров).
Перечитывая последние строки, я засомневался, не ошибся ли при цитировании — может, не “подруга”, а “подпруга”? Но в источник не полез, поскольку понял, что такая радикальная замена ничего в четверостишии Дм. Шукурова не изменит. Смысл не инвариантен относительно произвольной замены слов, бессмыслица — инвариантна.
Известно определение: “Поэзия это то, что пропадает из стихов при переводе”. Отрывок Шукурова ни малейших трудностей переводчику на любой язык не доставит, он сам читается как бедный невнятный подстрочник, пропадать тут нечему.
Тоскливые возникают предчувствия, когда читаешь такие зачины, а их сотни в “Вавилоне”. И эти предчувствия, увы, сбываются. Непонятно? Да что непонятного в натужной беспомощности? Взрослая критика проходит мимо многих текстов АВ не потому, что затрудняется их интерпретировать, а потому, что трезво и холодно не признает за ними права считаться объектом анализа — фактом литературы.
Процитирую высказывание Александра Агеева, сделанное в его колонке “Голод” по поводу другого — гораздо менее резкого — примера: “Это, к сожалению, не примитивное косноязычие, это следы упорной и целенаправленной “работы над языком”. Давно изобретены спички, и зажигалка всегда в кармане, но хочется добыть огонь трением (трением слов и синтаксических конструкций между собой) или, на худой конец, с помощью огнива”. Приведенные выше отрывки показывают, что прометеев из юных авторов пока не вышло.
Проблемы при чтении таких текстов возникают отнюдь не только у “старших”. Юлия Качалкина, ровесница младших АВ, в статье “Свободные от стиха, или Почему в иные эпохи господство верлибра очевидно” (“Знамя”, № 2, 2004) пишет: “Но меня одолевает филологический невроз, когда я вижу стихи, точнее — верлибры, слова в которых, соединяясь друг с другом, утрачивают способность адекватного отображения мира. Нет, ни в коем случае не замахиваюсь я на заповедь — судить художника по законам, им самим над собой признанным. Я всего лишь пытаюсь понять”.
Я тоже не замахиваюсь на законы. Но на полное беззаконие — да, замахиваюсь. А попыток понять не предпринимаю, лишь когда их бесплодность очевидна априори.
Одну из причин обсуждаемого неблагополучия сам Дм. Кузьмин определяет правильно: “Я наблюдаю сейчас несколько однотипных случаев: двадцатилетний (плюс-минус) автор «поствавилонского» поколения, попав в контекст «Вавилона», со страшной силой заимствует близкие ему по складу, но уже, так сказать, запатентованные ходы ключевых «вавилонских» авторов — бессознательно, быть может. Это почти неизбежная вещь, достаточно травматичная и небезопасная” — сделать бы ему это наблюдение лет пять-шесть назад! И продолжение цитаты неубедительно: “Но тут перед нами тот необходимый антитезис, который только и может привести в итоге к синтезу — зрелой самобытности мастера”. Молодежь прекрасно усвоила, чего ждут от нее редакторы “Вавилона”. Это похоже на “плюрализм” старика Форда по отношению к “модели Т”: “Мне все равно, какого она будет цвета, лишь бы черного”. Счастливая возможность писать как попало, абы “старшим непонятно”, — слишком сильное искушение, за нее ухватываются. И она вступает в противоречие с декларацией самого Кузьмина: “Есть базовые ценности, о которых я уже не раз тут говорил: порыв за грань возможного, стремление сделать выразимым прежде невыразимое”. Энтузиазм создателя “Вавилона” питался многими иллюзиями. Отраженная в этой фразе — одна из самых очевидных. Свершения такого уровня в любой национальной поэзии имеют место считаные разы в столетие. Гипертрофия взаимных ожиданий — и взаимных оценок — характерна для многих АВ. А что до “понятно старшим, значит, тупик”, то направление, на которое перевел стрелку перед “Вавилоном” Дм. Кузьмин, мне магистральным не кажется. Пока этот бронепоезд стоит на запасном пути.
* * *
Попытка дать взвешенную оценку публикаций проекта в целом сильно затрудняется крайней неоднородностью этого набора текстов. Она имеет три уровня и на самом верхнем — уровне авторов — неизбежна. Одни талантливы, другим, скажем так, еще предстоит это доказать. Но и у талантливых поэтов, почти у каждого, текстов, которые публиковать не стоило, огорчительно много — это второй уровень неоднородности. А третий — слабые, относительно или абсолютно, места в произведениях, которые без этих мест можно было бы считать вполне удавшимися.
Поэтому о понравившемся в “Вавилоне” я начну говорить с двустиший — их трудно написать неровно (замечу заодно, что наблюдения и оценки обоих знаков, формулируемые в статье, могли бы быть подтверждены гораздо большим количеством примеров, чем позволяет ее объем). Некоторые из этих миниатюр очень хороши, оптика их реально своеобразна (об этом популярном у обоих редакторов “Вавилона” физико-литературоведческом термине см. также ниже). Ника Скандиака:
в музей приходят за ван гогом
с любимыми, как со своей посудой
Или:
ветер по расступающейся траве
пробежал пренебрежительно, как шепоток
Или:
не буди во мне зверя
свернувшегося калачиком
Андрей Сеньков (тогда еще не Сен, аж в первом выпуске “Вавилона”!):
восклицательный знак — след,
оставленный подпрыгнувшей от счастья точкой
С. Чупринин справедливо посетовал на то, что из нынешних стихов почти пропали яркие, мгновенно врезающиеся в память строки. Но двустишие Сенькова проходит этот тест без вопросов. Мне уже трудно не вспомнить его, увидев восклицательный знак. Или вот совсем лаконично
июнь —
июль понарошку
И вдруг… У него же тут же: “пыльная дорога / русской деревни / это / тянущаяся к горизонту / тень / отрезанного уха / ван гога”. Шахматные комментаторы при виде таких “ходов” ставят два вопросительных знака… Наверное, поэт спохватился, вспомнил про старших товарищей, которым надо же чего-то не понимать. Или редактор напомнил.
Вл. Губайловский в статье “Полоса прибоя” (“Арион”, № 4, 2003) останавливается на “танкетках” Алексея Верницкого, еще одного из авторов “Цитадели”, который считает выбранный им размер “26” — две строки, шесть слогов — самой краткой формой поэзии (с ним, наверное, не согласится Герман Лукомников, не без оснований считающий самым коротким в мире стихотворением свой палиндром “ЫЬ”). Губайловский приводит хорошие примеры (“Вдове / От ВэДэВэ”, “любо / но дорого”, “Сибирь / гиперссылка”), я приведу и другие:
Выстрел
Эхо в камнях
Воздух
Холст зодчего
Чудо
Трудно воспеть
А можно ли неровно написать три строчки? Можно. Вот из Анастасии Трубачевой:
Итальянский неореализм
Я ему пуговицу пришивала,
А она её будет расстёгивать?
Хожу по комнате и суп сердито ем из тарелки.
Даже самый молодой редактор (это текст под литерами “ДД”) должен был сказать: “Слушай, Настя! Сердитая Софи Лорен ела суп из кастрюли, и уже лет сорок тому назад. Зачем тебе эта последняя строка и заголовок? Выброси”.
Оставшееся двустишие я бы без колебаний включил в антологию любого уровня. Очень по-русски и очень-очень по-женски. И вполне современно — еще пятнадцать лет назад так не написал бы никто.
У Дмитрия Лазуткина тоже получаются короткие стихи, но он механически их объединяет при полном отсутствии естественной связи: муравья можно сдуть — /он легкий / с девушкой сложнее / не сдувается как-то / сорока на хвосте / принесла / всякие глупости / танк раненный / в гусеницу / танцует по кругу / и жужжит жужжит.
Сорокины глупости я бы выкинул, а остаток разбил на два приемлемых стишка. В другом тексте Лазуткина содержится воспринимаемое самостоятельно четверостишие, полностью в его духе:
Ласкаешься
Потому что кошка
Кусаешься
Потому что сука
Но к нему прилеплено еще десятка два бессодержательных, ни к селу ни к городу, строк.
На другом конце спектра размеров сильнее всего, наверное, тексты, которые я называю “цветами нейтральной полосы” на границе с поэзией, а сам Дм. Кузьмин определяет как “малую прозу в духе магического реализма” — длинные верлибры Кирилла Медведева, лучшее у Линор Горалик вроде “Ахилла и черепахи”.
Дмитрий Воденников и Станислав Львовский опубликовали достаточно много, в том числе и много хорошего, отмечавшегося не только в электронных изданиях, но упреки в неровности представляемого на суд читателей к ним относятся, пожалуй, в максимальной степени.
Выделю еще стоящую особняком довольно длинную поэму “Zoo” Андрея Полякова и Дмитрия Молчанова (название, напоминающее и о Хлебникове, и о В. Шкловском) — одну из немногих реально удачных попыток рифмованного моделирования пародийного бреда на русском языке. Англоязычной nonsense-poetry, мною высоко ценимой, больше ста лет, но со времен Кэррола техника юмористических смысловых сдвигов и словесного разбалтывания шагнула далеко. Поляков и Молчанов решили этому научиться — вот, научились.
Назову и новое имя среди АВ, с которым сам я связываю большие надежды: Марианна Гейде, недавний лауреат “Дебюта”. “Новый мир” только что напечатал небольшую подборку стихов двадцатитрехлетней поэтессы, по-моему, замечательных — “Коралловые рифы” (№ 3, 2004). Чуть раньше заметил ее “Арион” (в “Вавилоне” и в “Октябре” она выступала как прозаик). Не откажу себе в удовольствии процитировать заключительные строки из ее арионовского “Листка” (№ 3, 2003):
здесь кладбище под снегом голубым,
где человечий след перебивает птичий,
а нас сюда привел нелепейший обычай
визиты отдавать умершим как живым.
куски гранита встали на дыбы,
как суслики в степи, завидев незнакомца,
на кущах бузины серебряное солнце
подтапливает снежные столбы.
и многие кресты, как в многоглавом храме,
под ноги падают короткими тенями,
а ум мой занят вычислением немым
и чьими-то чудными именами.
Прозы в “Вавилоне” меньше, чем стихов, но она, пожалуй, ровнее. И лучшим из всего опубликованного, если выбирать отдельное произведение, я бы назвал рассказ Цветкова “Проф”, напечатанный в последнем выпуске. У его прочной конструкции своеобразный каркас — ленинские пометки на полях книг и документов, с которыми работает герой рассказа, старорежимный профессор.
Когда-то Зощенко написал копию прозы Пушкина — шестую повесть Белкина. Об этом напоминает рассказ Василия Гаврилюка “Школьные годы”, очень неплохой, правда, выцветающий к концу. Автор, взяв из Пелевина эпиграф, написал довольно точную копию его прозы. С этого можно начинать, поскольку наполнение у заимствованной формы свое (этот рассказ недаром только что перепечатала “Нева”).
С юмором у АВ вообще-то неважно, но яркое исключение — прозаик Роман Воронежский. В “Вавилоне” он только мелькнул, но, пожалуй, с лучшими своими вещами, а за его пределами демонстрирует ту же поразительную неровность, чередуя блестящие тексты с провальными.
Почему же все-таки так велик в “Вавилоне” процент брака? При суммировании по всем трем упомянутым уровням он, согласно моим прикидкам, превышает пятьдесят процентов. Причину можно назвать в каком-то смысле идеологической, вытекающей из теоретических установок редакции, и критике литературной идеологии этого издания посвящена вторая часть статьи.
* * *
Дважды я принимался читать роман Лесосекова “Лебеди”, два раза дочитывал до сорок пятой страницы и начинал читать с начала, потому что забывал, что было в начале.
М. Булгаков. “Театральный роман”
мама жарит птичку
присутствуют трое, я
бездействую
в ожидании четвёртого и птички
абстрактная теперь птичка,
сломанная голова.
интерпт нет интерпретация птички богом
и тут отключается электричество
во всём доме
на полчаса
Дважды принимался я читать распечатанные подборки стихов Полины Андрукович из трех номеров “Вавилона”, дважды дочитывал примерно до сорок пятой страницы… пардон, строки, и начинал читать с начала, потому что забывал, что было в начале… Но отвлечемся на минуту.
Постоянная возня с новичками поневоле приучила Дм. Кузьмина довольствоваться малым — брезжит что-то, и ладно. И особенно снисходительны у него критерии к формальным находкам. Показательна пространнейшая, в два печатных листа, статья его соратницы Дарьи Суховей (АВ долго сетовали, что их не жалуют в толстых журналах, но шестьдесят второй выпуск переводит и ранее отнюдь не тонкий “НЛО”, очень благосклонный к “Вавилону” — за это ему искреннее спасибо, — в весовую категорию, которая у штангистов называется “105+” — не знаю, как в натуре, а в распечатке под пятьсот страниц!). Вот что, в числе прочего, объявляется в статье Д. Суховей новым словом в поэзии:
— пустая строка, появившаяся от того, что у автора при наборе залипла клавиша пробела;
— случайный разрыв слов с переносом без знака переноса;
— результаты ошибки в выборе кодировки при чтении электронной почты (особое, длинно комментируемое восхищение автора статьи вызывает превращение при этом слова “стихи” в “ЯРХУХ” у Ники Скандиаки);
— искажения, вносимые сканером при считывании нечетко пропечатанного текста (“новым поэтическим высказыванием в данном случае является не только сам этот текст, но и его пропускание через сканер и программу распознавания. — Д.С.”);
— письмо, которое якобы превращается в стихотворение в том числе и потому, что автору мешает барахлящий компьютер;
— поворот при верстке двух строк текста на девяносто градусов; про него со вздохом: “Увы, в дальнейших изданиях такая нетрадиционная верстка не воспроизводилась”.
По мнению Д. Суховей, все эти “отступления от графической нормы обретают новые смыслы и становятся одним из равноправных элементов поэтического высказывания”, знаменуя “новое эстетическое сознание и как следствие — новое отношение к тексту”. “То, что еще лет пятнадцать назад могло считаться поэтической небрежностью, нелепостью (я, грешный, таковыми их считаю и по сей день. — Н.Р.), теперь становится доказанной и гармоничной формальной основой построения инновационного текста”. И как логическое завершение: “В современной культуре в целом (и в актуальной для рассматриваемого нами поколения в частности) действия по ухудшению и порче чего-либо имеют художественное значение”. Ценность этого культурологического обобщения, сделанного юной поэтессой-филологом, по ее собственному признанию, под впечатлением моды на драные и изрезанные джинсы, представляется мне в применении к поэзии неочевидной.
Теперь вернемся к П. Андрукович. Восторженные отзывы и Дм. Кузьмина, и Д. Суховей вызывает ее игра с внутритекстовыми пустотами. Даже самодеятельный трубач в кинофильме “Волга-Волга”, помнится, говорил про “Смерть Изольды”: “Здесь пауза в семьдесят два такта, мы ее играть не будем”. У П. Андрукович якобы играют все паузы: и увеличенные пробелы, и кратные междустрочные интервалы, и большие отступы с левого края, а Дм. Кузьмин об этой музыке глубокомысленно рассуждает. Я ни ее, да, признаться, и совершенно ничего другого в стихах Андрукович не слышу и не вижу. И “нет”, которыми она отмечает заботливо сохраняемые в тексте описки, тоже не помогают, хотя для Дарьи Суховей “употребление “нет” является одной из ярких черт поэтики Полины Андрукович”. Если Д. Суховей имеет в виду, что ярче там ничего нет, то можно, пожалуй, и согласиться.
Но вообще-то все это — жалость жалкая. Подобные ухищрения даже нельзя сравнить с перманентом, маникюром, помадой и накладными ресницами, которые не спасают, когда природные внешние данные безнадежно простоваты. Ассоциация печальнее. В Книгу Гиннесса попала девушка—рекордсменка по пирсингу: на ее теле около тысячи проколов с побрякушками, из них больше сотни — на лице. Вряд ли она не понимает, что это ее не украшает. Просто другого способа привлечь к себе внимание у нее нет. Словесный пирсинг, увы, одна из фирменных черт АВ.
Так, у Александра Дашевского перед каждым предложением пустого текста вставлено “У меня все в порядке с головой”, и так больше сорока раз. Зачем вставлено, понятно, непорядок с головой, на который намекает автор — что может быть сегодня круче? Но кто А. Дашевскому сказал, что такие вставки делают текст замысловатее?
Стимулируемое редакцией стремление слова не говорить в простоте распространяется, например, на имена действующих лиц. Вот два идущих подряд прозаических куска: у Ксении Жеглой про “Хусточку”, у Ивана Ливба — про “Лишечку”. Такое им внушено представление о свежести.
Максим Бородин недолго думая просто записывает школьные алгебраические тождества словами вместо символов, посвящая каждое из них кому-то из корифеев “Цитадели” — и печатают. Теперь надо ждать, наверное, умножения многозначных чисел в столбик, записанного не цифрами, а словами. Для полного отпада еще и бустрофедоном.
Советую вавилонянам внимательно перечитать произведение одной из своих коллег, оно недлинное. Ирина Шостаковская:
одностопный ямб с пиррихиями
всеэ / тишту / кине / возмо / жныдля / испо / льзова / ния.
А вот заключительная фраза из рассказа Марианны Гейде: “— Она никогда не научилась читать то, что напишет, представляешь?”. Я подозреваю, что перечитывать написанное глазами потенциального читателя так и не вошло в привычку у многих АВ. Как ни странно, у них, вроде бы новаторов, просматривается бальмонтовское отношение к поэзии (лирическое стихотворение — молитва, а слова в молитве меняет только неверующий). Они — разумеется, из других соображений — отучили себя удалять и переписывать слабые места (описки сохраняют!). В результате брака еще больше, чем у Бальмонта.
* * *
Зашифрованных здесь аллюзий ни одна собака не разберет.
Дм. Кузьмин. Заключительная строка подборки.
У М. Айзенберга я прочел: “Филолог думает об устройстве словесных механизмов, а не о той работе, которая совершается с их помощью”. Это как будто про Дм. Кузьмина писано, в своей редакторской ипостаси он сконцентрирован именно на этом — на механике текстов. Вот образцы терминов, которыми пестрит его статья о фестивале верлибра в “НЛО” (№ 62): стратегия, практика, техника, технология, матрица, монтаж, фрагмент, комбинирование, деформация, мутация, протоколирование, регистрация, акция, перформанс. И, как я уже упоминал, самое излюбленное слово редакторов “Вавилона” в их критических и литературоведческих работах, предисловиях и комментариях — а оба они в этом секторе очень активны — “оптика”, т.е. умение разглядеть то, чего другие не видят, или воспринять его по-иному. Попробуем развить этот образный термин.
Элементы оптических систем, как известно, делятся на отражающие, преломляющие и фильтрующие. Результаты их совместной работы — изображения, получаемые на выходе — могут иметь мало общего с тем, что видит человек невооруженным глазом, но в общем позволяют разглядеть несравненно больше. “Не отражающее зеркало, а увеличивающее стекло” — это про поэзию слыхали все. Можно ли такое сказать про оптику “Вавилона”? Увы, не так уж часто. В первую очередь потому, что ее объективы обращены в основном во внутренний мир авторов, а он у этих молодых людей отнюдь не всегда достаточно богат и интересен, да и выбор деталей, попавших под “увеличительное стекло”, оставляет желать лучшего.
“Есть ли у нас сейчас поэты, не инфицированные неслыханной сложностью, не отворотившиеся от нас, сирых, с гримасой кастового, аристократического превосходства?” На этот вопрос Сергея Чупринина один уверенный ответ можно дать: в “Цитадели” “Вавилона” таких не сыщешь. Инфицированы в разной степени, но все. А “неслыханную сложность”, как ясно из предыдущего, приходится брать в кавычки.
Дм. Кузьмин — мастер находить обтекаемые формулировки для описания некоторых дорогих ему особенностей стиля рецензируемых авторов: “объективность протоколирования проблематизируется, ставится под сомнение по ходу текста”; “важнее найти способ для выражения сложности, хаотичности, неинтеллигибельности макро- и микрокосма, чем пытаться преодолеть их”; “стенограмма непрозрачной внутренней речи”; “людей в этом мире почти нет, а предметы попадают туда едва ли не случайно и выглядят пешками в игре трудноуловимых эмоциональных движений лирического субъекта”; “монтажные тексты дадаистского толка, в которых связь между отдельными фрагментами… практически не прослеживается”; “окказиональные словосложения с использованием разноязычных элементов”; “многочисленные и даже профессионалам подчас незаметные аллюзии” (кто у нас настоящий профессионал, мимо которого ни одна аллюзионная дрозофила не пролетит, вы, конечно, поняли). Игорь Шайтанов, полемизируя с Данилой Давыдовым в своей статье в “Арионе”, указывал на обычную беду теоретиков: “… необходимость цитировать. Приводимые в качестве образцовых тексты слишком часто обладают разрушительной силой по отношению к теоретическим построениям. В теории все стройно и многозначительно. В цитатах — жалко, и очевидно, что говорить по существу поэзии еще не о чем”. И вот в подробном обзоре Дм. Кузьмина — ни одной цитаты, уж не знаю, случайно или нет. И результирующий вздох: “специалистов, готовых работать с новейшей русской поэзией, в отечественном филологическом цехе практически нет”. Но раз филологам тяжело, то что же говорить о читательском-то цехе?
Не отстает и Д. Давыдов. В статье о творчестве Андрея Родионова: “Закамуфлированный, “неостраненный” аллюзивный слой”; “ироническое обыгрывание разнообразного “трэшевого” материала”. С удовлетворением отмечается и подробно комментируется, как “герой-повествователь медитирует по поводу увиденного”, хотя всего-то и увидел этот герой, как на оконное стекло плеснули жидким дерьмом из ведра. Подробно описывается “чтение (под аккомпанемент “малобюджетных рок-групп”. — Н.Р.) стихов на русском и белорусском языках, а также всякого рода акции вроде заглатывания разноцветных лент”. Упоминание чтения стихов как занятия из одного ряда с заглатыванием разноцветных лент достаточно характерно. И автор явно путает “партитуру” с “либретто”, иногда увязает в формулировках: “на фоне снижения инновативности рок-поэзии и ее социокультурной дифференциации” — так снижается социокультурная дифференциация или наоборот?
Кстати, стихотворения самого Дм. Кузьмина — в “Вавилоне” они появились только в третьем и седьмом выпусках, да и в сети их не так уж много, — как это ни удивительно, никаких синтаксических новаций, сознательных темнот и иносказаний не содержат вопреки декларации в эпиграфе к настоящему разделу. Это безыскусные, близкие к микропрозе, слегка подритмизованные тексты-зарисовки личных ситуаций, неплохо схваченных и драматизированных. Некоторые чисто бытовые, некоторые заставляют вспомнить о его знаменитом однофамильце без мягкого знака. Но, сдается, поэзия все-таки не его, как автора, стихия. А литературовед он наблюдательный, сравнительно недавняя статья в НЛО “План работ по исследованию внутрисловного переноса” очень содержательна. Это, пожалуй, самое интересное, что я у него читал.
* * *
Когда в кармане нету ни копейки,
Антиутопий хочется. Ужасно
Антиутопий хочется писать.
Ирина Шостаковская.
Заключительные строки подборки.
АВ принадлежат к первому во всей тысячелетней истории России поколению, на долю которого два величайших доступных человеку блага — молодость и свобода — выпали одновременно. Но они этого, кажется, не заметили, настолько универсальна беспросветная тоска большинства их текстов. Время было трудное? Это по сравнению с чем же? Уж не говорю об истребительных войнах, кровавых репрессиях и голоде, царивших в стране всю первую половину закончившегося века. Практически никто из АВ не имеет даже представления о том, что такое элементарная цензура, хотя они и называют себя гордо деятелями “постнеподцензурной” литературы. Им, в отличие от Твардовского, некому угрюмо бросить “не стойте только над душой, над ухом не дышите”.
Чечня? Но, насколько я мог судить по произведениям, никто из сотен молодых людей, публикующихся в “Вестнике”, через нее не прошел — и слава Богу, конечно. Разумеется, тяготы жизни придонных алконаркослоев провинциальной и столичной (многие из молодых литераторов приезжают в Москву и там переходят на положение невозвращенцев), а теперь все чаще и международной богемы вполне реальны, но это уже вопрос жизненного выбора. И опустились туда далеко не все. Так в чем же дело? Какие вообще драмы преобладают в жизни АВ?
Тебя разлюбили и бросили? Но и слова-то “любовь” практически нет в их словаре. Вот “внеплановая вязка” — есть (Яна Токарева). И вообще положительные эмоции описываются следующим образом (Мария Бондаренко): “Увлажняется души промежность”. Легкость и свобода интимных союзов такова, что и проблемы как будто нет (это сказано без осуждения, к сексуальной революции как процессу и к ее итогам я отношусь неотрицательно). Владимир Брауэр: “Сегодня можно снять декольте у Мани / и получить от того ритмичное удовольствие. / Нынче можно и музу раздеть до нитки, / но от пупса без бюста драйва —ах! — никакого”. “Пупс без бюста” как характеристику собственной музы могли бы использовать многие АВ. Обычай описывать секс как занятие малоприятное, до которого автор снисходит, делая одолжение партнеру, прослеживается у нас, наверное, от Виктора Ерофеева. Видно, что в “Вавилоне” его читали. И если в прежние времена потеря девушкой невинности была, случалось, драмой, тянувшей на двадцатилистовый роман, то сейчас этого едва хватает на краткий и довольно бесстрастный репортаж белыми стихами — двенадцать строк у Ольги Мальгиной, пятнадцать у Татьяны Мосеевой. А место того, что раньше называли стихами о любви, теперь по большей части занято скучноватой “гендерной тематикой”. Но все-таки Линор Горалик (“Каждый месяц я вижу”) сумела на основании того, что с ней происходит каждый месяц по двадцатым числам, создать страничку, пробирающую по-настоящему.
Переживания за близких? Но “вавилонцы” еще не в том возрасте. Да и отношение, например, к родителям просматривается иногда есенинское, типа “Ты жива еще, моя старушка?” — посоображать надо, чтобы понять, жива мать или нет. Я этими строками никогда не восторгался. А что скоро пора второе фото в паспорт вклеивать, но тебя все еще, о ужас, не печатают, то таких жалобщиков Мандельштам, как известно, вышибал и кричал вдогонку с площадки: — А Андре Шенье печатали!? А Сафо печатали?! А Иисуса Христа печатали?!
В старое время тут полагалось бы сказать что-то вроде “ни проблематики, ни тематики”, но я так не скажу, поскольку представляю, как фыркнет в этом месте основатель “Вавилона”, если прочтет. Господин Работнов! Нету — и не надо! Предмет новой поэзии — ничем не замутненная семантическая и формальная игра или уж тончайшие душевные движения, недоступные толстокожим пожилым критикам! Мимолетности, которых им заметить и оценить не дано!
Ну, не сказал бы. Не только, не только… Так, очень заметная доля всех текстов АВ включает описание процесса принятия какой-нибудь дозы и/или различных этапов вызванной этим эволюции самочувствия, чаще всего заключительных. Вот у трех авторов подряд: Андрей Филимонов: “Как обычно, на третий день запоя потянуло в церковь”; Олег Добровольский: “Не доходя до вокзала, его же / пел Пастернак, был повязан выпимши”; Александр Куляхтин: “Я стал болтлив, когда стал пьян, / но я сказал себе: “Молчи””. Там, где в старину было “вино кометы” и “пунша пламень голубой”, теперь “традиционные полпинты этанола” (Вадим Калинин). А самое длинное из напечатанных в “Вавилоне” и “Авторнике” произведений, повесть Сергея Соколовского “Фэст фуд”, начинается фразой “Двенадцатого сентября 1999 года я чуть было не сдох с героинового овера”.
Раз уж я в очередной раз задел эту кошмарную тему, то надо сказать, что в будущем году исполняется пятьдесят лет со дня публикации знаменитой поэмы Алена Гинсберга “Вой”. Если добавить к ней очень сильный роман “На игле” Уэлша (и поэма, и роман, кстати, великолепно переведены Валерием Нугатовым — он тоже из АВ, хоть и не из “Цитадели”), то все, написанное нашими молодыми наркоманами (а старых, увы, не бывает) в поэзии и прозе, можно считать бледным подражанием этим двум действительно знаковым произведениям. А делать что-то впервые и, как любили говорить в Советском Союзе, “впервые в истории нашей страны” — это две большие разницы.
А когда даже редактора-энтузиаста утомляет туман филологических и форматных изысков, то в порядке эстетического плюрализма нет-нет да и мелькнет простое, как мычание (у того же Дмитрия Лазуткина): “молодой / красивый / вы..у всех”. И вообще, как повелось у нынешней молодежи, некоторые тексты напоминают о старом школьном анекдоте: “— А теперь, дети, хором повторим те слова, которые нельзя произносить вслух!” Периодически сетуя по этому поводу в “Знамени”, я, можно сказать, заповторялся и выдохся, но все-таки до сих пор отказываюсь понимать людей, которым религиозные соображения запрещают целиком писать слово Бог, но не запрещают целиком писать другое слово из трех букв. Оно, в частности, служит заглавием и чуть не сто раз употребляется в довольно длинной поэме Александра Анашевича в восьмом выпуске “Вавилона”. Поэма посвящена Маргарите Меклиной (посвящением текст не начинается, а заканчивается). Она этим была очень растрогана и длинно благодарила автора в одной из публикаций, называя его фамилию “душистой”. Надо справедливости ради заметить, что у ненормативных текстов Анашевича крепка фольклорная основа, что делает их интересным чтением. Особенно это относится к “Краткому словарю Сони”.
Если представить тематическое пространство поэзии в виде сферы, то на ней можно отметить два “полюса относительной недоступности” (есть, если помните, такие географические точки). Первый — стихи совсем, казалось бы, ни о чем, когда спасает поразительное, экстраординарное умение автора сказать (“Умывался ночью на дворе”, “Золотистого меда струя из бутылки текла” Мандельштама). Второй полюс — стихи как реакция на трагедии, самое безыскусное сообщение о которых потрясает умеющего чувствовать и сочувствовать человека. Добавить что-то к этому впечатлению, усилить его способны только крупные поэты. Такого много у Ахматовой, а из АВ трагические ноты убедительнее всего звучат у Марии Степановой. Большинство же пытается работать в “очень высоких широтах”, вблизи первого из полюсов, не отдавая себе отчета в том, насколько труден здесь настоящий успех. Чего можно добиться у второго полюса, вавилонцам демонстрирует их израильский почти ровесник Этгар Керет, два рассказа которого перевела с иврита для “НЛО” (№ 64, 2004) Л. Горалик (выбор делает честь переводчице). В “Вавилоне” на этом уровне написаны, пожалуй, только первые страницы рассказа А. Цветкова “Весна”.
* * *
Владимир Губайловский в статье “Неизбежность поэзии” (“Новый мир” № 3, 2004) писал про “Вавилон”: “Думаю, это удалось… Подробный и акцентированный, хотя и неизбежно частный взгляд на современную русскую поэзию. Сама попытка собрать и представить заинтересованной публике достижения современной поэзии была и остается полностью оправданной… “Вавилонская” библиотека — это тот статистический материал, который в дальнейшем может быть осмыслен и обобщен. Но этот материал сначала должен быть предъявлен, с этого чисто номинативного предъявления и начинается осмысление и исследование новой поэзии”.
Соглашаясь с этим, я все же считаю, что поводы для брюзжания, может быть, затянувшегося, у меня были вполне основательные. Но они не заслоняют главного: да, “Вавилон” стал колыбелью сплоченной группы русских литераторов, чей общий недостаток — молодость — постепенно проходит. Вспомним изобретателя многоступенчатых ракет Константина Циолковского — нельзя вечно жить в колыбели. Необходимость “перебеситься” для большинства молодых людей — жизненная реальность. Но в наше время этот процесс приобрел такие особенности, что пережить его не просто не только творчески, но, бывает, и физически. Дм. Кузьмину и его коллегам-ровесникам пора считать раны и товарищей. Этот факт, по некоторым признакам, начинает доходить до сознания обитателей “Цитадели”. Посмотрим, что они покажут в зрелые свои годы.
1 В чистом виде: когда словосочетание “старый мусор” в одном предложении можно понять и как “залежавшиеся бытовые отходы” и как “пожилой милиционер”, см. у Владимира Строчкова.