Ностальгия по Японии. Окончание
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2004
Окончание. Начало — “Знамя”, 2004, № 7.
13
Праздным туристом влекся Р. по древнему Киото, бывшей столице Японии Хэйан-ке, “городу мира и покоя”, но покоя и мира не было у него на душе. Сама культурная эпоха, с которой сводили его опытные экскурсоводы, называлась эпохой “хэйан”, и всякое высказывание, тем более стиховое — а от него требовалось стиховое высказывание во славу юбиляра, — невольно корреспондировалось с традиционной японской перепиской, полной умолчаний, зашифрованных смыслов и других поэтических фигур. Образцовые кавалеры и дамы обступали его, образцовые дружбы оживали в исторических примерах, образцовая верность касалась приезжей души…
Поясница болела все больше, и Р. совершал все бо’льшие глупости. В Нагойе залез в ванну и еле из нее выполз. Ему грозила полная обездвиженность, а в условиях японских гастролей это было уже не идиопатическим отклонением от нормы, а полным идиотизмом. Умные артисты, почувствовав недомогание, спешили обратиться к нашему начальству, те — к фирме г. Окава, и, в соответствии с договором, больных водили к японским врачам. А Р., в соответствии с советской литературой, свою инвалидность старался победить силой духа и вьетнамской мазью “Звездочка”…
Наконец, прозрев на примере артиста Н., Р. хотел было справиться о лекаре у кого-то из фирмачей, но нарушить протокол поэтапных обращений ему не дал замдир Рома Белобородов. Проявляя гуманное внимание к скрюченному, Рома организовал для Р. визит к доктору Сенда.
Лучший врачеватель города Киото (других мы не знаем и узнать не надеемся) практиковал недалеко от “Princess Garden Hotel”, но пешее путешествие кряхтящего Р. с переводчиком Мурада-сан, аспирантом института иностранных языков в Токио, заняло довольно много времени, так что по пути они кое-что успели. Мурада-сан коснулся жизни и творчества Пушкина, Достоевского и Чехова, а Р. упомянул “Записки у изголовья” Сэй-Сёнагон, “Исэ моногатари”, “Записки от скуки” Кэнко-Хоси и, конечно же, странника Басё. Выбор его был не случаен и являлся продолжением благотворного знакомства с поэтом и переводчиком Верой Николаевной Марковой…
Как показалось Р., доктор Сенда вел частную практику. У него был домик общей площадью, ну, 25 или 30 квадратных метров, разделенный легкими перегородками на четыре неравных части. Крошечная прихожая, в которой снимают уличную обувь и надевают серые тапочки; напротив входной двери дверца в комнату ожидания с двумя скамейками у стен и невысокой полустеночкой налево; за полустеночкой-прилавком — медсестра, фельдшер и регистратор в одном милом лице, жена доктора Сенда. Лишь ответив на вопросы этого ангела в очках и миновав ее стерильный закуток, больной еще раз сворачивал налево и попадал в мягкие руки самого врачевателя.
Когда мы с Мурада-сан вошли, в “ожидалке” уже скопилось человек пять или шесть, все пожилые и степенные, и все — мужчины. Сели и мы. Соблюдая почтительную тишину, прихожане изредка обменивались авторитетными суждениями; даже не понимая языка, Р. чувствовал, что здесь звучат выношенные и глубокие мысли. Пахло больничкой.
Отвечая на вопросы регистратора, Мурада-сан сказал, что Р. приехал из России, и тут один из ожидающих улыбнулся и сообщил собравшимся, что он несколько лет провел в сибирском плену, работал на стройке, и кормили его очень хорошо. Никогда прежде плена он не ел такого количества риса. В ответ на этот рассказ все повернулись к Р. и, улыбаясь, покивали головами, будто благодаря лично его за гуманное отношение к соплеменнику. Тут выяснилось, что не все пациенты пришли лечиться, некоторые хотели просто побеседовать с доктором, потому что мудрое внимание и добрая беседа тоже врачуют душу, тоскующую по сердечному общению. У людей после шестидесяти пяти лет от роду невольно сужается круг знакомств, а всех, кто перешагнул этот рубеж, доктор принимал бесплатно…
Услышав это, стал в свою очередь кивать и улыбаться артист Р., словно благодаря собравшихся и еще невидимого Сенда за гуманное отношение к пожилым людям. Он вспомнил своих родителей и то, как терпеливо ждали они его редких приходов, и снова убедился, насколько жестока и несовершенна его душа. Когда Р. поставили на весы, результат привел его в еще большее замешательство: вес превышал нормы, предусмотренные ростом, а это значило, что так же, как душа, портится его бренное тело.
Один из последних вопросов относился к дате рождения Р., и, услышав ответ, ангел с одобрением улыбнулся и понимающе покивал головой.
Доктор Сенда тоже был старше шестидесяти пяти, его седина была белоснежней халата, а белее халата — лишь свежий снег на вершине Фудзиямы. Велев раздеться до пояса, он прослушал ущербного Р., прикладываясь маленьким смуглым ухом, легко простукал спину и грудь, а затем, уложив на узкую кушетку, почти неощутимо коснулся кончиками средних пальцев его шеи, ребер и живота. В горизонтальном положении Р. окончательно смирился с бедственной участью. Он ждал приговора, и приговор прозвучал…
Шестого октября 1983 года доктор Сенда обратил свое милостивое внимание на неуважаемые почки и малопочтенные позвонки артиста Р. и с улыбкой святого сказал, что мы, люди, не имеем права унывать. Госпожа Сенда сделала уколы в плечо и вену так легко и мгновенно, что Р. отметил это умом, а не телом, таковы были ее иглы и руки. Между тем, доктор Сенда продолжал говорить и, с помощью Мурада-сан, сообщил артисту Р. мысль, очень близкую Чехову, а между тем, очень древнюю и японскую, что если прекрасный телом и душой человек невежествен, он невольно смешивается с толпою низких и некрасивых людей и без труда подавляется ими.
— И это прискорбно, Рецептер-сан, — заключил он, положив смуглую руку на плечо робеющего гостя.
“Зачем он это сказал?” — подумал Р. и стал благодарить доктора Сенда за чуткое внимание и мудрые слова.
— Что-то еще заботит вас, — сказал доктор, — мне кажется, вас тревожат ваши ответные стихи.
— Ответные стихи? — переспросил потрясенный его прозорливостью Р., и доктор Сенда сказал, что опасно сочинять ответные стихи с одной-единственной мыслью успеть побыстрее.
— Куда нам спешить? — с улыбкой спросил доктор, и если Р. жив до сей поры, то это следствие слов и касаний седого врачевателя из Нагойи…
Мы возвращались в отель с полными карманами таинственных таблеток, которые дали Р. на десять дней вперед, и ни один провизор, ни один врач в Москве и Ленинграде, глядя на эти упаковки и листая справочники, не мог угадать, что это были за лекарства…
— Наши лекарства очень хорошие, — сказал, прощаясь, Мурада-сан, — но лучше всего от боли помогает мудрая беседа…
Рижская беседа делилась на две части: в меньшую укладывались темы, волновавшие артиста Р., большую составляло то, что заботило Мастера. Р. был несколько подавлен необычной прямотой и редкой откровенностью Гоги: то ли ему не хватало близких людей, то ли Р. выпадала роль случайного попутчика в “Стреле”.
— Я хотел начать “Наедине со всеми”, а Кирилл не советует. С Гельманом в Ленинграде будут трудности. Но нам ее утвердило министерство…
— Какие же трудности, если министерство утвердило?
— Ужасное время, — брезгливо сказал Товстоногов. — Я смотрел спектакль московского Ленкома, конъюнктура и примитив. Говорю об этом вслух, а их директор спрашивает: “А вам не кажется, что именно такого искусства от нас требуют и к тому все идет?..”. Я сказал Кириллу: “нельзя же театру жить все время на “Перечитывая заново”! Театр не может существовать отдельно от общества, но он не может существовать, не решая острых общественных проблем! Остается маленький ручеек, нельзя же его перекрывать!..
— Георгий Александрович! — сказал Р. — Решение зависит от вас. Нравится Гельман — ставьте! Сколько себе позволите, столько и отстоите!..
— Скажу вам по секрету, — понизив голос, сказал Товстоногов, — я должен был поставить спектакль в Швеции, но я отказался и сделал “Оптимистическую”. Министерство рекомендовало мне поехать в Норвегию, посмотреть труппу и, может быть, поставить спектакль там. Речь шла еще о Югославии. А Романов сказал: “Пусть он едет в Югославию, а в Норвегию — не надо!”.
Обида на Романова была велика, и о “секрете” знало полтеатра.
— Но почему он себе позволяет, а вы — нет? — спросил Р.
— В ЦК есть только два человека, которые могут поставить его на место, — вдумчиво сказал он, — Суслов и Брежнев…
— Обращайтесь в ЦК! — и Р. процитировал “Мещан”: “Права не дают, права берут!”. Помните, я вас знакомил с Коржавиным?
— Конечно, — сказал он, и Р. прочел из Коржавина:
— “Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья / и мечты, что очнешься в каком-нибудь веке другом. / Время?.. Время дано. Это не подлежит обсужденью. / Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем!..”
Товстоногов болезненно поморщился и недовольно сказал:
— Но это — идеализм, Володя!..
— Но я хочу его сохранить! — воспламенился Р. — Это входит в задачу!..
Мастер внезапно остановился и повернулся к Р. всем корпусом:
— Тогда нужно быть последовательным и занять позицию. Ваш Коржавин сидел и был в ссылке!.. Вы чувствуете себя способным к борьбе?..
— Нет, я не борец, — сокрушенно признался Р.
— Я — тоже! — победительно сказал Товстоногов.
Он был доволен тем, что поставил на место этого демагога Р.
Дул ветерок, рижские утки просили у гуляющих еду, и пожилая дама крошила в воду белую булку. Никто никуда не спешил, и после паузы Р. возник из пепла.
— Все-таки за себя я отвечать обязан, — сказал он. — На Дворцовую с плакатом я не пойду, — тут он запнулся, захотелось сказать: “Но ничего про Ленина “перечитывать” не стану”, но он успел отредактировать конец фразы и закруглил: — Но и “Флаг над сельсоветом” на сцену не понесу!..
— У вас другое положение, — сказал Мастер.
— Конечно, — согласился Р. — Но попробуйте отстоять хотя бы спектакль в Норвегии. Пошлите им письмо. Хотите, напишу черновик?
— Спасибо, — сказал он, — я подумаю…
Ставить “Наедине со всеми” Товстоногов так и не стал.
Почему из всех возможных примеров Р. привел “Флаг над сельсоветом”, он бы объяснить не мог. Это было название поэмы Алексея Недогонова, занявшей свое место в забытой истории советской литературы. Потому, что она была удостоена Сталинской премии? Или из-за самого названия, соединявшего красный флаг с сельским органом советской власти?..
Позже Гога неожиданно увлекся белорусской драматургией и поставил “Рядовые” Дударева и “Иван” Кудрявцева. В финале последнего спектакля несколько красных флагов на избах образно склонялись над трупом заколотого вилами сельского патриота. Умирая, Иван успевал сказать, что это его кровью питаются трутни и инородцы. Ивана с надрывом играл Лебедев, а вилами его колол нехороший персонаж Миши Данилова…
По поводу объема и содержания рижской беседы критик Р. выразил опасение: не слишком ли она длинна и не пробудит ли сомнение у читателя: как артист Р. все это запомнил? Бывало, и после “Гамлета”, длившегося два с половиной часа, не считая перерыва, зрители потрясались именно резервами памяти: “Как же он все это запомнил?..”.
Артист критику отвечал, что в клетчатой тетради рижская беседа выглядит в пять, а в действительности — в десять раз длиннее и сохранилась потому, что он записал ее по горячим следам, так что за достоверность ручается.
Зачем записал?.. Хороший вопрос… Как выяснилось, для романа…
Коснулись и Любимова. Его премьера “Памяти Высоцкого” опять была отчаянным поступком и, как обычно, оказалась на грани запрета.
— Вы не видели? — спросил Гога. — Я тоже. Но мне подробно рассказывала Беньяш. — Он помолчал и добавил: — Очень противоречивые отклики.
Прежде Раиса Моисеевна Беньяш была абсолютно предана БДТ и стала автором первой книги о мэтре; но в последние годы она явно переориентировалась на Таганку и безрассудного Любимова.
— По-моему, нужно выявлять туманные отношения, — сказал Р.
— Нет, не нужно, — убежденно ответил Гога. — Что это дает?.. Еще быстрее приведет к ссоре. С Беньяш у нас добрые дипломатические отношения. Она хотела бы влиять на репертуар, на политику театра, а я ей этого не хочу позволить. Она дьявольски самолюбива. Хочет сидеть за режиссерским пультом весь выпускной период и говорить: “Мне кажется, что Рецептер в этом месте слишком высоко поднял руку”. Вы понимаете, я говорю условно. И я говорю вам: “Володя, пожалуйста, в этом месте поднимайте руку пониже!” — и все! И она причастна к спектаклю, и он ей нравится, и она его хвалит!.. Я ей этого места не даю, а Любимов дает…
Раиса Моисеевна Беньяш была способным и заметным в городе человеком. Ее книга о Мочалове строилась на простой основе: он жил в одно время с Пушкиным, и это помогло ей сделать интересные параллели и свежие выводы. Однажды она сказала Р., что одной из живых моделей Мочалова служил для нее Лебедев. Можно не соглашаться, но прием любопытен: смотри на сегодняшнюю сцену и думай, что это легендарный Мочалов…
И все же мгновенный портрет Товстоногова был на редкость точен…
Раиса хотела покорить Ленинград и, как молодой Растиньяк, пошла вперед, влюбляя в себя женщин и не обращая внимания на мужчин. Из ташкентской эвакуации она вернулась с близким другом, актрисой и драматургом Дорианой Слепян и привезла с собой шутливое прозвище Джонни. С короткой стрижкой и мальчиковой походкой, Раиса как нельзя больше подтверждала бодрую кликуху. Подруги поселились в квартире Дорианы на первом этаже “толстовского” дома, с окнами, выходящими в сквозной двор, одна арка — на Рубинштейна, другая — на Фонтанку. Дориана писала скетчи, репризы и одноактные пьесы. Раиса — театральные рецензии и обзоры. Кажется, с ними рядом была еще одна подруга, и жили они так дружно, что могли считаться семьей. Потом Дориану Филипповну разбил паралич, и она водворилась в инвалидное кресло, а Раиса Моисеевна несколько подсохла и ссутулилась, но всегда была невероятно уверена в своем даровании и неотразимости. В Париже у нее нашлась сестра, и наша героиня одной из первых стала потрясать ленинградок французскими туалетами.
В середине разговора Товстоногова с каким-нибудь гостем она могла внезапно втиснуться между ними, лицом к Гоге и спиной к обескураженному собеседнику, и многозначительно сказать:
— То, что я вам сказала о втором акте, относится и к третьему!..
Увлеченная какой-нибудь молодой женщиной, она тотчас приглашала ее в “толстовский” дом, или в номер дома творчества “Комарово”, или напротив него, на дачу Черкасова, где ей разрешала жить вдова артиста Нина Николаевна. Приглашение сопровождалось отточенным обещанием:
— Будет вереск, соленый миндаль и немного “Чинзано”!..
Однажды, по договору с издательством, Беньяш написала книгу о Смоктуновском, чрезвычайно смутившую его, так как через страницу автор называла объект своего внимания “гением”. Иннокентий Михайлович отправил в издательство категорическое запрещение, а Раисе Моисеевне — вежливое письмо, в котором убедительно просил отложить публикацию.
— Мне же надо еще жить и работать, — объяснял он.
Может быть, теперь, когда Раиса Беньяш лежит на комаровском кладбище под одним камнем с Дорианой Слепян, и прекрасного гения тоже нет на свете, стоило бы поискать эту преждевременную рукопись?.. Может быть, теперь ее время пришло?..
— Нет, с Беньяш не нужно выявлять отношений, — заключил Товстоногов, — а вот с Корогодским, наоборот, нужно!.. Вы знаете эту историю?
— Какую?
Гога стал рассказывать, но мы его предварим.
Когда Ташкентский театр открыл гастроли в Москве и артист Р. в Кремлевском Дворце появился в роли Гамлета, в первом же антракте его пригласили к охраняемой двери, отделяющей зал от закулисья (Кремлевский режим!), потому что там объявился “его хороший товарищ” и потребовал немедленного свидания. У товарища не было закулисного пропуска, и он вызывал датского принца на погранпункт. Когда растерянный Р. в чулках и колете подошел к бдительной двери, ему навстречу с широкой улыбкой шагнул абсолютно незнакомый, худущий и черный молодой человек и, великолепно картавя, сказал:
— Я не ваш товахищ, я — главный хежисех Ленингхадского ТЮЗа Кохогодский, я хочу, чтобы вы хаботали у меня. Я вас пхиглашаю.
— Спасибо, — сказал Р., — это большая честь. Но вы все-таки досмотрите спектакль, вдруг передумаете…
— Не пехедумаю, — сказал он. — Я в этом деле что-то понимаю…
Корогодский действительно не передумал и оказался первым из приглашающих, но в конце московских гастролей доброхоты и друзья БДТ соединили Ленинград с Москвой, и Товстоногов сказал Р. в телефонную трубку:
— Пожалуйста, не принимайте ничьих приглашений. Считайте, что вы уже работаете в Большом драматическом…
История нашла себе место в повести “Прощай, БДТ!”, но Корогодский остался за кадром. Между тем, кремлевским выпадом он не ограничился, а сел в самолет и прилетел в Ташкент. Сначала он разыскал мать артиста Р., потом и его самого, убеждая и ту, и другого, что именно в ТЮЗе Р. ждет светлое будущее. Артист же Р., уверенный, что светлое будущее его ждет в БДТ, разочаровал строителя детского театра, но расстались они мирно, пожелав друг другу неизменных успехов.
— И Владимирова, и Корогодского сделал я, — сказал Товстоногов. Выражение характерологическое и для вождей в высшей степени типичное. “Ведь это я ее сделал”, — сказал об Ахматовой Гумилев, хотя ахматоведы отмечают здесь признаки взаимного влияния. Это к слову. — Но Владимиров держится отчужденно, — продолжал Гога, — а Корогодский клянется в верности. И вот оказалось, что это не так! У меня есть стенограмма его выступления перед режиссерами народных театров, — нашел трибуну! — где он говорит, что метод только у него, а у нас в БДТ все мертво, что приглашают за границу их, а едет БДТ, и так далее… По его словам, кроме ТЮЗа, в городе нечего смотреть: “О каком искусстве может идти речь, если вся грудь в орденах и все обменивается на знаки успеха”. Это — обо мне!.. И в то же время при встречах он ведет себя так, как будто играет льстеца в плохой советской пьесе!.. Владимиров спросил меня: “Я могу у вас ставить?”. Я ответил: “Нет, у меня — нет, это другая эстетика”. И я сказал, чтобы ему дали театр!.. Если бы Владимиров так себя вел, это было бы не так обидно, но Корогодский, который говорит, что всем обязан мне… Когда умер Брянцев и ТЮЗ остался без руководителя, встал вопрос: Макарьев или Корогодский. Но Макарьев был совсем пуст, а этот молодой человек был у меня ассистентом, кое-что понял, говорил о любви к детскому театру, и я рекомендовал его!.. Но если он себе позволяет такое, ему нужно публично ответить, и я это сделаю! До того как появилась стенограмма, он позвал нас к себе на день рождения. Как он сказал, “самых близких”: меня с Женей и Нателлой и Раису Беньяш. Он готовил последний тост обо мне, а я ему не дал его сказать… Нателла меня ругала; зачем испортил, зачем обидел Зяму, а когда я ей дал прочесть стенограмму, признала, что я был прав!..
— Хоть убей, не могу объяснить, для себя, зачем я стал говорить такое этим людям, — сказал Корогодский через двадцать лет. — Ненужная, дурацкая искренность! Они — чужие, а он — родной… Это он добился в обкоме моего назначения. Его рекомендация работала как мощный аргумент, хотя там было сильное сопротивление… Я много лет проводил семинар режиссеров народных театров, и меня спросили, что я думаю о методике БДТ, сохранил ли Товстоногов верность действенному анализу. И я сказал: “Нет, уже ушел в сторону, его беспокоит не столько путь и процесс, сколько результат, а от этого отставания, от непоследовательности репетиционного процесса театр черствеет”… Я забыл о выступлении, не правил стенограмму, а она была сделана грубо, без интонаций… Нет, я считаю себя виноватым. И его обида была справедливая, но неадекватная… Стенограмма попала к нему через год, и я знаю, кто передал. Гогин институтский помощник Кацман интересовался моей дружбой с Марией Осиповной Кнебель и просматривал материалы в библиотеке ВТО. Ему попалась злосчастная стенограмма, он прочел ее Гоге, и тут началось… Зачем это было нужно?.. Чтобы отодвинуть меня, а самому стать ближе. Яго нашел потерянный платок и побежал к Отелло!.. Морально Гога был прав, это выглядело предательством. Я был любим, был другом дома. Он был — моя защита, мой иммунитет… Но объясниться, просить прощения не удавалось; он не ответил на мои письма, не подпустил от меня никого… И это стало сигналом травли… Сначала отлучили от кафедры… Я смирился, думал, он успокоился, но ему продолжали нашептывать, надиктовывать… У вас в театре были большие специалисты, ты знаешь… А позже он уже не вмешивался сознательно…
Позже с Корогодским случилась беда. При активном участии директора на него завели некое дело и отлучили от театра, который и впрямь был заново рожден им и его верными учениками. И Товстоногов не вступился.
Нужно сказать, что Зиновий Яковлевич Корогодский нашел в себе силы и мужество вернуться в строй. Он ездил по миру, ставил спектакли в Японии и Соединенных Штатах, оказался востребован его педагогический опыт. На юбилейном вечере в Большом зале Филармонии любимый городом ТЮЗ, уже не раз рассеянный и поруганный, появился в живом и полном блеске. Приехал из Москвы Юра Тараторкин, вышли на сцену Ира Соколова, Коля Иванов, и оказалось, что театр — вот он, как в лучшие времена. Да, не было Саши Хочинского, Юры Каморного, Коли Лаврова. Но они помогали уже не с земли и душой были здесь же…
Корогодский руководил “Театром поколений” и театральным факультетом Университета профсоюзов, издал серьезные книги по педагогике, у него появилось много новых учеников, но ТЮЗ в его отсутствии на прежнюю высоту не поднялся и продолжает держаться давней легендой.
А теперь Корогодский ушел совсем, ушел накануне лета, ушел, чтобы там, далеко от нас, приблизиться к Гоге и сказать ему все, что хотел.
И они смотрят друг на друга, Гога и Зяма, и видят друг друга насквозь, и полны снисхождения, и скорбят о тех, кто остался, скорбят обо всех нас…
14
В храме тысячеоднорукой богини Канон Анта Журавлева просила “уложиться” за десять минут, тогда коллектив успевал “еще в одно местечко”. А, задержавшись, мы могли рассчитывать на высокую помощь. На то у богини и столько рук, чтобы давать добро всем. Для искупления грехов нужно было последовать другому божественному примеру и девять лет просидеть в пещере, скрестив ноги и отдаваясь самосозерцанию. Следовало смотреть в себя. Но “там” артисту Р. открывалась слишком неприглядная картина.
А как быть с приказанием поторопиться, если все здесь велит не спешить, отречься от внешнего мира и хоть в чем-то уподобиться цветку лотоса, символу рая? И, с другой стороны, если такой красивый цветок как лотос растет в болоте, то человек должен терпеть все. “Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…” О благодетельном чувстве стыда Р. и захотелось побеседовать с кем-нибудь из своих…
— “Отречемся от внешнего ми-и-ра”, — запел Волков, выходя из храма, но Розенцвейг посмотрел на него так, что Миша умолк.
— Знаешь, Басик, — сказал Р., настроенный на раздумье, — я тут говорил с одной японской аспиранткой…
— Хорошенькая? — перебил Бас.
— Изящная, — уточнил Р., — но я не об этом, она филолог…
— Подожди, — наступал Олег. — Это та, которую тебе прислали в подарок?
— Не повторяй глупые слова, — сказал Р. и попробовал объяснить, как он встретился с изящной Гиэ, аспиранткой профессора Хокке.
— Знаю, — перебил Бас, — это та, которую ты отпустил просто так…
— Нет, — уже сердясь, ответил Р. — Я отпустил ее, когда узнал, что все Басилашвили — скрытые японцы, а ты — глупый последыш великого Басё…
— Подожди, — не унимался Бас. — Я знаю, что я — потомок великого рода, но какого Басё имеешь в виду ты?..
— Ну вот, — сказал Р., — это и есть признак вырождения. Твоя мама составляла словарь языка Пушкина, а ты не знаешь, кто такой Басё.
— Басё — это я в Японии, — сказал Басилашвили.
— Дошло наконец, — сказал Р. — Если бы ты выучил два стихотворения Басё по-японски, тебя бы носили на руках по всему Хондо…
— Меня и так носят на руках, — сказал Бас. — Но это секрет.
— Разумеется, — сказал Р., — но аспирантка профессора Хокке занималась проблемой стыда в японской литературе и сказала мне страшную вещь: “Если жизнь длинна — растет стыд”, понимаешь?.. Это почти то же самое, что говорил Ханов: “Стыдно быть старым артистом”. И японцы с китайцами считают, что лучше всего умереть, не дожив до сорока…
— Эту возможность мы с тобой уже упустили, — сказал Бас.
— Да, — сказал Р. — Нам остается только стыд.
— Конечно, — сказал Бас, — особенно если ты отпустил ее просто так…
— А ведь у тебя был шанс, — сказал Р. — Когда ты простудился на съемках у Рязанова и собирался дать дуба в обкомовской больничке. Я с Гогой приехал к тебе, а ты как-то вырубался…
— Я помню, — сказал Бас, — но мне уже было больше сорока…
Это было года за три до Японии. Проезжали мимо дома на Пушкарской, откуда отправился в эмигрантское плавание артист Лескин, и Р. сказал:
— Пусто без Бори…
— Да-а-а, — философски протянул Товстоногов, хотя эту пустоту он чувствовал не так остро, как Р.
— А виноват — Игорь Горбачев, — сказал Р. — Это ему не простится.
— Да?.. Вы так считаете?.. Почему?..
На город наступала весна, и Гогина “волга” разбрызгивала лужи. Расслабленный после репетиции, мэтр сидел за рулем в кожаном полупальто и элегантных черных перчатках.
— Вы не помните? Обещал взять Борю в Александринку, для ухода ему увеличили зарплату, и вдруг Игорь его не берет. Всю жизнь дружили домами, сыграли тыщу концертов… Это было предательство.
— Мне кажется, там был против их директор, — сказал Гога.
— Ну и что? — сказал Р. — Разве худрук не мог настоять на своем?..
— Он не хотел обострять отношений, — объясняюще сказал мэтр.
— Но это и было предательством, — сказал Р.
— Ну, конечно, — наконец согласился Гога.— Разве я говорю, что нет?..
— И это не пройдет бесследно. За это он поплатится…
— Вы считаете? Как же? — с искренним любопытством спросил мэтр.
— На главном суде, — уточняюще сказал Р., как будто имел в виду народный суд Куйбышевского района.
— Если бы это было так, — с сомнением сказал Товстоногов…
Теперь, когда Игорь Горбачев умер, намаявшись от тяжелой болезни, Р. только и остается просить о прощении его неблизкую тень. Тогда он кипел обидой за друга и не думал о заповедях. Он считал, что вправе судить. До сегодняшнего дня на глазах у растерянного рассказчика Р. продолжает грешить схожими ошибками, и в Прощеное воскресенье автор едва успевает звонить всем и каждому, кто подвергся суждениям возбужденного либерала…
А в Риге Мастер был другой, как будто они с Р. поменялись ролями.
— Смоктуновский дал интервью какой-то одесской газете, — кипел он. — Ругал Ефремова за то, что тот помешал ему хорошо сыграть!.. Смоктуновский плохо сыграл Иванова, потому что Ефремов не давал ему сесть!.. Как вам нравится?.. Что это? — Р. молчал, и Товстоногов с нескрываемым гневом закончил: — Я выступил об этом на коллегии министерства… Или уходи из спэктакля, или не продавай режиссера!..
Откуда у него взялась одесская газета? Случайность или кто-то принес в зубах, заранее зная реакцию? Р. показалось, что в Мастере продолжали жить давние обиды. И болезненные разрывы так и не зажили в нем.
Только бы и он успел простить при жизни!..
Розу Сироту простил, а остальных?.. Не знаю…
Ну, хорошо, а ты, артист Р., белый клоун с пощечиной, ты успеешь?..
Все-таки прямой и простейший смысл словосочетания “гастрольный роман” — это роман, случившийся на гастролях, и то, что, независимо от деталей, произошло между композитором Р. и девушкой Иосико, представляется автору пляшущим светлячком, блуждающим фокусом повествования, который то покажется на поверхности, то спрячется в глубине. Да, да, встреча в поездке, дорожный сюжет, случайная радость, временные и легкомысленные отношения действующих лиц. Понимаешь, читатель? Затянувшиеся танцы под местный оркестр, ночное провожание прекрасной подруги, укромная ласка и хищный поцелуй на пороге чужого дома, лунная дорожка на воде, звездный пустяк… Никаких имперских амбиций, советских опасений, отягчающих последствий… Радужное беспутство, волшебный грех…
Но почему это не совсем подходит к случаю и не укладывается под стеклышко в красивую рамку простого дорожного приключения?..
Потому что так нестандартны герои?.. Или оттого, что действие протекает на фоне волшебной горы, в обители древних тайн?.. Или грамотная память намекает, что этими двумя овладело другое чувство, сродни тому, что уже знакомо по “Даме с собачкой” Чехова или “Солнечному удару” Бунина?.. Впрочем, наше ли дело искать аналогии? Посмотрим, посмотрим, что произойдет дальше и какие случатся последствия…
У двух других гастролеров тоже возникли нежные отношения с японскими девушками, но их путевые романы обнаружились двадцать лет спустя и почти случайно; интимные эпизоды счастливцы держали про себя.
— Раньше я бы про это даже не намекнул, — сказал один. — Теперь — другое дело… Теперь пиши обо всем, можешь называть мое имя…
— Ты в этом уверен? — спросил удивленный автор. — Имя можно скрыть. Или зашифровать…
— Нет, — сказал он. — Зачем? Это было целью поездки… Не шмотки, не техника, а близость с японской женщиной… Хочешь — назови!..
— Я не знал, что ты такой романтик, — сказал Р. — У тебя настолько доверительные отношения с женой?
— Да, конечно, — подтвердил смельчак. — Теперь это прошлое. А умные женщины смотрят только вперед. Я молчал не из-за нее, сам понимаешь!..
И автор, пожалуй, назвал бы его, если бы ему разрешил тот, второй, который и был творцом нежного приключения. Но тот, второй, без спросу и времени ушел в холодные подземные жилища. И потому, что артист Р. бывал его конфидентом и составлял солидарное алиби, он обозначит счастливцев только алфавитной литерой. В гулком помещенье нашего романа важен не столько факт, сколько его солидарное эхо. К чему здесь грешная новость для бедной вдовы? Пусть в ней бродят лишь теплые сомнения…
Одну из японских девушек звали Алихо, а другую — Айсо, и обе они, так же, как В. и М., стремились к экзотике. Впрочем, это стремление могло быть вызвано более глубокой причиной: то ли они бунтовали против вековечных устоев, то ли скучали о другой воле. Во всяком случае, обе они были заражены жаждой интимного сближения с европейцами, понимая любовь как влечение и искусство самой жизни.
Скажем так, и это был род ностальгии, но если В. и М. устремили горящие взоры к Стране Восходящего Солнца, то студентки из Токио смотрели в сторону европейского заката, то есть на запад. “О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут, / Пока не предстанет небо с землей на страшный Господень Суд”, — писал певец британского империализма Киплинг и, как показали ужасы нового века в Нью-Йорке и Москве, был прав не только по-своему, но и по-нашему. Впрочем, и Киплинг спорил с собой: “Но нет Востока и Запада нет — что племя, родина, род, / Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает?”.
Так они и встали лицом к лицу, а потом лицом к лицу легли…
На рассвете, когда пришла пора расставанья, в бумажный домик вошла тень странника Басё и нашептала нашим молодцам: “Запад или Восток — / Всюду одна и та же беда. / Ветер равно холодит…”.
Алихо была русисткой, Айсо изучала языки Скандинавии, и после одной из токийских премьер девушки пригласили В. и М. к себе в гости, так как снимали общее жилье. М. и В. не впервые объединяли гастрольные усилия ввиду того, что их экзотические желания часто совпадали.
— Ты знаешь, что такое кудзусутуани? — спросил В. — Это очень длительный оргазм, который умеют вызывать индийские женщины. Мы познакомились в Дели с двумя индианками. Или индусками? Нет, индийками…
— Индейками, — сказал Р., — но вернемся в Японию.
— Давай, — согласился В. — У меня сложилось впечатление, что у японок что-то вроде комплекса по отношению к европейцам. Может быть, это связано с Йоко Оно и Джоном Ленноном. Понимаешь, японская девушка и всемирно известный музыкант… Культовый роман. Можно представить, как завелись молодые японки… И Айсо, и Алихо говорили об этой паре…
— А Иосико? — спросил Р.
— Ну, она в основном говорила с Сеней… М. играл у нас роль супермена, а я — крестьянина. Герой и простак, понимаешь?.. Вообще-то он мной прикрывался, идет, мол, меня сопровождать… Приехали в игрушечный домик, сняли ботинки, вошли. Они переоделись в кимоно, угостили саке и легкой закуской. Посидели на полу, поболтали. Плохой английский, плохой русский. Шутки, поклоны… Как будто они — гейши, а мы — господа… Они молодые, и мы кажемся себе. И разошлись по комнаткам… Комнатки крохотные, в каждой по цветку, компьютеру и свернутой постели на полу… А между ними — бумажная стеночка с рисунком… Большой иероглиф, не знаю, что он означал… Высокий черный квадрат, как будто окно, а внутри квадрата — крест… Он остался с Алихо, а мы с Айсо вышли и задвинули за собой бумажную стеночку… И нам, и им все было слышно, и обнимались, как умели… Я говорил ей: “Моя экзотика!..”. Она повторяла за мной… Когда стало светлеть, отвезли нас в гостиницу… И возвращались не один раз… Потом Айсо улетела в Стокгольм, а мы укатили в Осаку… Иногда кажется — это любовь… А иногда — искусство цивилизованного человека. И он низводит его до нуля или совершенствует до сумасшествия…
— Они больше не появлялись?
— Нет. Я слышал, Айсо вышла замуж за шведа и у нее трое детей… Когда улетали из Ниагаты, Алихо приехала провожать и сказала про Иосико и Сеню: “Она полюбила его смертельно…”. Нет, не так… “Она любит смертно его…” Вот… Так она сказала…
Здесь автор считает нужным отметить, что не только “запорожец” 07-42 ЛЕО, первая машина, купленная композитором Розенцвейгом С.Е., имела номер, складывающийся в число тринадцать, но и все последующие номера, как ни старался он этого избежать, составляли ту же чертову дюжину. Последний “жигуленок” значился в ГАИ под знаком 13-00, и гараж ему достался на улице Братьев Васильевых, 13. Это к слову. Вернее, к тому, что артист Данилов, близкий композитору Р., любил повторять выражение философа Декарта: “Миром правит число”.
15
“Я люблю вас, сенсей” — писала Иосико.
Он прочел эту фразу и быстро вышел на улицу.
“Что делать, подскажите мне кто-нибудь, что делать? Есть разум, есть логика, есть трезвая и не такая плохая жизнь, но почему так болит?! Почему невыносимы домашние шуточки и экивоки? Почему новыми глазами и новыми ушами я вижу и слышу любые замечания в свой адрес? А это тяжелое молчание, как будто я что-то украл или кого-то убил!..”
А чего он хотел? Чтобы ему аплодировали за то, что развесил над столом японские сувениры и прикнопил ее фотографию? И благодарили за это, и кланялись ему, как это делала его “японо-мать”?..
“Да!.. Если хотите, этого!.. Она понимает, с кем имеет дело!.. Она ставит меня на мое место, не выше, но тут я могу дышать! Я могу делать свое дело с гордо поднятой головой! Меня нельзя унижать ни при каких обстоятельствах, и я не должен выслушивать нотации, в какой именно кастрюле варить себе сосиски! В любой кастрюле и на любой конфорке!.. Я вообще не должен их варить!.. Потому что, если я буду думать про конфорки, у меня в голове прекратится музыка! Неужели это непонятно?! Девочка моя, золотко, уточка моя, как мне теперь жить?..”
В тот вечер композитор Р. без устали гулял по мокрому Ленинграду и совершенно случайно попал на Львиный мостик, где тусовались ищущие домовладельцы и бездомная голытьба…
— Красная конница, — сказала ему дворянского вида дама под пестрым зонтиком. — Малонаселенка… Шесть квадратных метров… Полуподвал…
И Сеня шарахнулся от нее как от чумы.
Старый друг Шура Торопов пытался снять семейный раздор.
— Надо научиться прощать, — говорил он. — Надо научиться гасить костры амбиций. Надо помогать ему во всем, — и замолкал, понимая бессилие слов…
Наконец Р. принял решение и, посетив Львиный мостик целенаправленно, снял автономную однокомнатную келью. Вечером он молча укладывал вещи, будто собираясь в новые гастроли, а Коша и Фомка нахально прыгали в его заслуженный чемодан.
Что послужило последним толчком к уходу, никто не знал, и остановить его не пытались, стало ясно: это были бы напрасные попытки.
Квартира, которую он позволил себе, была “на Кораблях”, то есть на улице Кораблестроителей, в шестнадцатиэтажном новостроенном доме, располагалась высоко, и если вдруг отказывал лифт, подъем доставался трудно. Но в щель между соседними домами был виден залив.
Конечно, он взял с собой и снова повесил над столиком полуигрушечный самисен, подарок от Иосико. Вы не знаете, что такое самисен? Это прекрасный японский инструмент, щипковый, нервный; если он маленький, его можно положить на колени. И хотя он напоминает русскую балалайку или степной камыз, вы тотчас отличите по звуку его скрытный японский характер. Впрочем, что ему было теперь скрывать?
Конечно, он взял с собой портреты Эллингтона и Горовица…
“Свободен, наконец-то свободен!” — тихо напевал композитор Р., обживаясь на новом месте и любовно сдувая пыль с музыкального центра “Хитачи”. Он увез со Зверинской только любимую музыку, без которой не мыслил прожить и дня. Сначала он думал взять с собой Фомку, но, поразмыслив, решил, что домашние сочтут такой поступок чрезмерным…
Вскоре — пора подумать о себе! — Семен Ефимович купил на сэкономленные сертификаты видеомагнитофон и стал наслаждаться просмотрами мюзиклов. Как человека насквозь театрального, его бесконечно манил этот жанр. С особенным чувством он смотрел “Кошки” Уэббера…
После эпизода на “капитанском трапе”, почувствовав отеческую заботу Товстоногова, кошка Муся прониклась спецификой театрального дела. Теперь она старалась во время спектакля или репетиции на сцене не появляться и деликатно обходила ее вокруг, держась за черным задником. Ее устраивала незаметная для зрителей роль серого домового. В лифт Муся тоже не совалась и актерский буфет четвертого этажа посещала не в часы пик, а в удобное для поваров и буфетчиц промежуточное время. И даже в почтенном возрасте она, волну за волной, рожала жизнестойких подвальных котят.
Однажды весной, греясь на открытом окне верхнего буфета, Муся обратила внимание на воробья, чистившего клюв на ближней ветке дворовой липы. Несмотря на сытость, она принюхалась. Запаха не было, но в глубине подсознания возник вкус свежей воробятины, а в душе проснулся охотничий инстинкт. Да и воробей оказался нагловат: слишком близко от нее позволял он себе подавать подлый голос и бесстыдно чистить сытый клюв. Липа, на которой он сидел, была хороша собой.
Сначала деревьев было шесть, внутри театрального двора зеленел крошечный садик с двумя скамейками. Потом одну за другой липы спилили, осталась одна. А теперь и ее нет…
Муся рассчитала прыжок и подобралась для его воплощения. Воробей посмотрел в сторону, и она прыгнула…
Возможно, ее подвела память, она забыла о возрасте, забыла, что мышцы серых лап не так сильны и эластичны, как прежде, и, чуть-чуть не долетев до воробьиной ветки, Муся грянула с четвертого этажа на смертельный асфальт внутреннего двора. Случайные свидетели бросились к ней, но она уже уходила, не глядя на окружающих ее серых людишек.
Смерть Муси отозвалась в коллективе подобающей скорбью и родила еще одну легенду о том, что ее последний прыжок не относился к поздней охоте, а был связан с продуманным желанием окончить жизнь. “Стыдно быть старым артистом…” Ах, да, это из другой оперы… Но некоторые члены труппы, например, Заблудовский, убеждены, что, почувствовав приближение дряхлости, Муся хорошо обдумала и безошибочно сыграла последний весенний эпизод…
Очень любил кошек и лично Мусю артист Миша Данилов, часто селившийся с артистом Изилем Заблудовским. Любил он и композитора Вивальди. И когда Миша узнал, что Вивальди тоже любил кошек, степень его привязанности и к тем, и к другому значительно возросла…
По вечерам в “Hotel Osaka Grand” шла привычная жизнь, и мы заходили друг к другу за техническими советами, согласованием планов на завтра и просто так. Узнав, что Р. должна звонить жена, Аксенов просил его сказать Ире, чтобы та позвонила Лене. Мол, пусть Лена тоже позвонит мужу из Ленинграда. Юру тревожило ее молчание, а звонок из Японии “кусался”…
Он готовился к новой жизни: другой театр, молодая жена, особые права и обязанности главного режиссера. Двадцать лет он ждал своего часа.
— А Лену ты в Комедию не берешь?
— Нет, зачем?.. У нее хорошие перспективы в БДТ. Зачем создавать двойную проблему?..
— Но признайся наконец, ты доволен?.. Доволен?..
— Володя, это должно было случиться лет десять назад, — Юра хотел продолжить, но появившийся в дверях Волков ему помешал.
Тот, в свою очередь, увидев Юру, вызвал Р. в коридор.
— Воля, ты же знаешь мои дела, — с оттенком доверительной секретности сказал Миша. — Мне нужна еще одна система… Запиши ее на себя…
— Как это? — удивился Р. — Разрешают по одной. Один человек — одна система. Я хочу купить “Хитачи”, как Розенцвейг. Он принял решение…
— А ты, прынц, будешь думать и не успеешь. Как в Аргентине.
— Если не успею, запишу… Но я решил купить “Хитачи”…
— Ну и что? — обаятельно улыбнулся Миша. — Запишешь еще одну!..
— А почему не ты?.. Ты же покупаешь?..
Волков посмотрел на Р. с упреком и, махнув рукой, пошел прочь.
— В чем дело? — спросил Аксенов.
— Он хочет, чтобы я записал на себя его систему… Обиделся…
— Он вообще в последнее время ведет себя странно, — сказал Юра. — Ты не видел его в Германии. Мне кажется, он внутренне иссяк, стал почему-то злой… Когда нужно сыграть наивное удивление и добродушную растерянность, появляется маска…
— А как это можно сыграть?.. Это же чувства, а не действие?..
Юра улыбнулся и оставил вопрос без ответа…
Между тем, катастрофа над Охотским морем себя не исчерпала, и волны от падения южнокорейского “Боинга” расходились все шире. Начались новые протесты и блокады, как будто БДТ и был тем самым военным истребителем, который вел Геннадий Осипович. Нет, тогда мы не знали этого имени, но в конце 80-х известинец Андрей Иллеш провел расследование, и классный пилот нарушил гостайну, потому что его мучила совесть. Да, Геннадий Осипович выпустил две ракеты по “воздушному извозчику”, он исполнил приказ, и двести шестьдесят девять тел отправились кормить рыб на дне Татарского пролива, а двести шестьдесят девять душ остались парить в небесном пространстве…
Было шпионское оборудование на “Боинге” или нет? Тайна. Молчат американцы, и наши молчат. Теряя здоровье, шарили по дну мурманские водолазы, искали черные ящики, чтобы никто другой… Чтобы осталось тайной… Наш Громыко и госсекретарь Шульц хватали друг друга за лацканы на совещании в Мадриде. По протоколу касаться тайны было нельзя, но Шульц не сдержался, рванул речугу о нашем пиратстве, и Громыко взял его за грудки. Чуть не дошло до настоящей драки. И настоящей войны. Некоторые аналитики сказали, что кризис, в эпицентре которого мы оказались, был не слабее Карибского, над миром висела война…
17 июля 97-го те же “Известия” тиснули мелкую заметку того парня, который занял место Ирика Рашидова: “Токийский суд признал корейскую авиакомпанию “КАЛ” виновной в гибели пассажирского рейсового лайнера “Боинг-747”, сбитого советским истребителем-перехватчиком над Японским морем 1 сентября 1983 г. Как удалось выяснить корреспонденту “Известий” Виктору Беликову, судебное решение вынесено по иску семей погибших пассажиров, которым авиакомпания обязана теперь выплатить компенсацию в размере 130 млн. иен”…
И все? Ах, Беликов, Беликов!.. Маловато выяснил… Чьи иски — только японские?.. Или корейские тоже?.. И какие аргументы звучали на суде?..
И последняя ли это инстанция, токийский суд?.. Или прав был Миша Волков, выкрикивая, правда, по другому поводу, стихи Михаила Лермонтова о Божьем суде и наперстниках разврата…
На спектакли стали вывозить еще раньше, и мы без толку торчали за кулисами, болтая и оглядываясь, нет ли поблизости артиста Икс.
— Смотрел вчера телевизор?
— Тише, партия идет, — и замолкали.
“В различных пропагандистских акциях, — писала Анта Антоновна Журавлева в своем гениальном отчете о гастролях, — подчеркивалось то обстоятельство, что на этом самолете погибло 29 японцев. На телевизионных экранах показывали вдов и матерей погибших и соответственно комментировали их выступления. На северо-восточном берегу Хоккайдо специальные службы вылавливали из океана останки людей и самолета, которые прибивало прибоем, что тоже демонстрировалось по телевидению. Хулиганские действия правых продолжались с небольшими паузами все гастроли БДТ… Полиция, прекрасно осведомленная о действиях фашиствующих хулиганов, гарантировала безопасность труппе только в помещениях отелей и театров. Поэтому все участники спектакля в час дня под охраной выезжали из гостиницы в театр, чтобы избежать встречи с правыми на улице, так как те начинали свои выступления обычно с трех часов. Возвращались вечером после окончания спектакля тоже под охраной полиции. Товарищи, свободные от проведения спектакля, не выходили из помещения гостиницы”.
В то время американский артист Р., то есть Рональд Рейган, играя роль президента США, объяснял народам: “Это был акт настоящего вандализма, порожденный обществом, растоптавшим права человека и сведшим к нулю стоимость человеческой жизни…”.
Мы были дисциплинированы, послушны и, как бобики, сидели на привязи, но этого партии казалось недостаточно. Некоторых она хотела получить целиком и пожизненно…
“Замдир” Белобородов на экскурсии в Киото напомнил, что у райкома есть десять вакансий для интеллигентов, и, в отличие от американского, у нашего Р. есть хороший шанс начать новую партийную жизнь.
— Поздновато, Рома, — сказал Р. и, чтобы не застревать на теме, добавил: — Оказывается, живопись укие повлияла на импрессионизм!..
Проявляя пластичность, Рома сказал:
— Владимир Эммануилович, Киото славится водой киемидзу, а на ней делают виски.
— Рома, — сказал Р., — вы открываете мне глаза…
Наш суфлер и заслуженный донор республики Тамара Ивановна Горская, обладавшая сильным баритоном, по зову партийного сердца ворвалась однажды в кабинет Гоги и, рыдая, поползла к нему на коленях:
— Георгий Александрович, дорогой!.. Вы такой мощный человек, партия без вас задыхается!.. Я не встану с колен, пока вы не примете решение!..
Он испугался, конечно, но устоял…
С тем же приступали к Николаю Павловичу Акимову, приводя в пример администратора Театра Комедии Бахрака. Бахрак мог достать в городе все и, если Акимов просил билет на Москву, не задумывался:
— Николай Павлович, пошлите, пожалуйста, в пятую кассу и возьмите свой билет на фамилию Бахрак…
— Понимаете, — сказал агитаторам Акимов, — я не могу быть в одной партии с Бахраком, а другой у вас, по-моему, нет…
— Лариса Ивановна, — сказал парторг Пустохин Малеванной после премьеры “Оптимистички”. — По-моему, Комиссар должен быть членом партии. Что ты думаешь насчет вступления?..
— Мне нечего делать в одной партии с убийцами, — сказала Лара, идя дальше самого Акимова. Она имела в виду не “Боинг”, а всю партийную историю. — Если человек хочет выделиться, пусть выделяется за счет личных достоинств, а не за счет вступления в партию.
— Ты все-таки подумай, — попросил деликатный парторг.
Перед Германией, где за ней откровенно следили, он сказал:
— Лариса! Давай, побеседуем!.. Ведь ты снималась в фильме у Панича. — Юлий Панич, популярный советский киноартист, а позже известный диссидент, в это время активно работал в Мюнхене на радио “Свобода”. — А как ты поступишь, если вдруг встретишь его?..
— Наверное, поздороваюсь, обниму, поцелую…
— Знаешь, я не советую тебе этого делать. Прошло много лет, можно сделать вид, что не заметила, перейти на другую сторону…
— Толя, я не способна на такое скотство!..
Тяжелая работа… А в Японии ему пришлось обращаться к Шарко:
— Зинаида Максимовна, я слышал, что вы ходите с N.
— Иногда, — призналась Зина.
— Пожалуйста, присмотрите за ним, чтобы ничего такого не случилось… Как в Финляндии…
— Толик, — рубанула Шарко, — я не для этого в Японию приехала!..
— Ну, извините, — со вздохом отступил он.
Представляете, какой ад был у него в душе? Не потому ли он пил, пил и запил не хуже Жени Горюнова, своего предшественника на этом посту?
Когда Пустохин окончил институт по курсу Макарьева, его пригласили четыре главрежа. Толя выбрал театр Владимирова, а потом пришел советоваться к своему педагогу Лидии Григорьевне Гавриловой.
— Что делать? — спросил он. — Пригласили в БДТ, но с одним условием: театру нужен парторг. И дали несколько дней на раздумье…
Видимо, понимал условие и все-таки не мог представить, какой это напряг, какой раскол в душе, какая стыдоба и, в конце концов, трагедия!..
Вы скажете, трагедии нет, многие делали партийные дела с холодным носом. Тогда почему ходил советоваться? Почему в итоге запил горькую?.. Сначала втихую, сам с собой, потом — в открытую, а дальше — по-черному… И, доведя карьеру до высокой крыши, народный артист по пьяному делу не явился на спектакль, а потом, каясь на ковре, молил о прощении бывшего товарища по партии и плакал, плакал, а другие говорят, что рыдал…
Вы скажете, у него были свои мотивы пить — расходы, разводы, сложности с любимым сыном Пашей, которого он однажды на омских гастролях просто спас. Они поднимались в лифте на свой этаж, и, едва двери открылись, кабина резко пошла вниз. Толя успел вытолкнуть мальчика и попытался выпрыгнуть за ним, но упал на площадку грудью, а потолок скользящей вниз кабины прижал его к полу поперек спины. Это была смертельная мышеловка, он стал почти черным тогда, еле спасли, еле отошел…
Может быть, он с самого начала предчувствовал гибельный риск: роль парторга не плащик — то надел, то снял, — опасное амплуа, коварный имидж, железная маска, которую не сорвать…
Как с железной маской на лице стать свободным артистом?..
А потом все посыпалось — партия, страна, жизнь…
Как-то потемну, в гололед, Толя пошел выносить мусорное ведро и, будучи подшофе, упал. Он расколол тазобедренный сустав и еле дополз до квартиры. “Скорая” свезла его в больницу Ленина, там началась бредовая горячка. По причине горячки или непрофильности медучреждения операцию делать не стали, так он и пролежал с расколотым суставом без толку и ясности. Потом его переправили в Институт травматологии и ортопедии, обещали поставить на ноги, но дело опять затянулось.
Хорошо бы учли заслуги и оставили числиться в труппе. А если нет?..
А ведь он живет в соседнем дворе, через стенку от твоей работы!..
— Здравствуй, Толя!.. Как дела?
— Здравствуй, Володенька!.. С переменным успехом.
— Ты в театре, в труппе?..
— Да что ты!.. Нет, мне пришлось уволиться…
— Как же так?!
— Вот так… Инвалид второй группы. У меня же не производственная травма. До радио не могу дойти…
— А до театра?..
— С театром я не поддерживаю никаких отношений. — Он сидел на ковровом диване чуть наискосок, чистый, ухоженный, и, если бы не эта неудобно повернутая нога, совершенно здоровый. — Спасибо, что зашел! Мы же с тобой однокамерники!..
Это — о гримерке. Когда опустело место Паши Луспекаева, Толю привел Валерьян Иванович Михайлов и в своей изящной манере сказал:
— Адтист Пустохин!.. Будет у нас даботать и здесь гдимидоваться. — Михайлов тоже был партийцем.
С того дня Толя прослужил в БДТ тридцать два года.
— Рюмку тебе можно?.. Я на всякий случай взял…
— Почему нет?.. Людочка, помоги, пожалуйста!..
— Как сын?..
— У Паши, слава Богу, хорошо. Сегодня должен зайти…
За темным окном текла Фонтанка. Квартиру Толе дали рядом с театром, чтобы легче было нести двойную нагрузку. Чуть не сказал “жизнь”. Выпили водки, в соответствии с песней о чижике, который тоже был прописан на нашей набережной.
— Не думал, что ты уйдешь… Кто угодно, только не ты, — сказал Р.
— Если бы был Гога, — сказал Толя, не завершая мысли. — Он ко мне прекрасно относился, давал играть. Я просился у него отдохнуть, не быть парторгом. Он разрешил только на год. Год побыл Кузнецов, я говорю: “Георгий Александрович, может быть, Сева останется?” — “Нет, — говорит, — возвращайтесь на свое место!..” Они теперь крестятся там чуть что. Я, между прочим, тоже крещеный…
— Я был уверен, что ты относился к партии истово…
— Да что ты! — он даже махнул рукой. — Я старался для театра!..
— Господи! — сказала Люда. — Да он вздрагивал от каждого звонка!.. А когда нужно было делать отчет, весь покрывался экземой!..
— Да, — сказал Толя, — когда звонили оттуда…
“Хорошее слово “оттуда”, — подумал Р. — И “однокамерники” неплохое”.
— Ты выздоравливай, Толя. Вон у Гердта какая была нога, а он вовсю снимался и на радио звенел…
За окном текла Фонтанка…
16
Одиночество — вот что такое свобода, и нечего здесь финтить!..
Вас оно не страшит?.. О, вы — герой!..
Или чуткие сны освещает девушка, и ночью кажется, что вы не один?
На улице Кораблестроителей японская симфония творила себя сама. Композитор Р. отчетливо слышал океанские волны музыки. Двое рабочих, шагая в ногу, выносили на подиум Большого зала другой, большой самисен, темный, почти кубический ящик безо всяких отверстий с прикрепленной к нему в виде грифа длинной изогнутой шейкой, и ставили его слева от дирижерского пульта. И тут появлялся он сам, брал в руки гриф, как первую скрипку, купленную в долг его отцом, и пробовал, верно ли звучит каждая из трех струн. Он задевал их лопаточкой из черепахи и выверял строй…
Нет, нет, на самисене должен играть японец… А лучше — японка!.. На самисене сыграет Иосико, а он выйдет во фраке, поправит черную бабочку и соберет внимание оркестра. “Раз, два, три, четыре… И!..”
“Да продлится держава нашего императора тысячи да тысячи лет! И пусть на тысячи лет продлится наша любовь. Пусть она царствует, пока не станут скалами камни и не затвердеет мох. Пусть Господь пошлет нам вечную молодость и стойкость против беды!” Откуда это?.. А!.. Невэтомдело…
Он благословил одиночество и вид из окна: новостроенные коробки, мелкие осинки внизу и Финский залив в счастливом просвете. Разве можно сравнить жизнь, с утра до ночи и с ночи до утра отданную музыке, и жизнь, связанную с тяготами семьи? Ответить тому, успокоить эту, сесть за общий стол, быть таким, как все… Вы будете смеяться, но это отнимает много времени и сил! Быть, как все, — тяжелая повинность, нужно очень стараться. Поэтому одиночество — блаженство и счастье художника, господа. И, возвращаясь из театра, Р. спешил к себе, к Божьему призванью, к священной мессе…
А девушка Иосико листала большой японско-русский словарь и легко находила точные слова: “Я обожаю Вас, сенсей. Я преклоняюсь перед Вами. Я боготворю Вас…”. Откуда это известно автору?.. Он растерян и не знает, что сказать…
Может быть, услышал, глядя на картину Хокусаи?.. Или эти нежные фразы из своего далека подсказала священная гора, кипящая музыкой и речью?.. Право, автор не помнит источника, но девушка Иосико и композитор Р. уже который год делают с ним что хотят…
Между тем, Р. продолжал трудиться, чувствуя в душе какое-то странное смирение. Он часто вспоминал свою мать, и в симфонию, которую автор советовал ему назвать “Прощанием с Фудзиямой”, стали вплетаться музыкальные картинки Белой Церкви и киевских переулков, навстречу строем пошли красноармейцы в довоенной форме, марш становился отчетливей и жесточе и, как в полковой забор, упирался в грохочущую войну…
Театр опять уехал в зарубежные гастроли без него, и Сеню почему-то обрадовало пустынное спокойствие зеленого дома на Фонтанке. Он поднимался на четвертый этаж, смотрел на клавиши и видел себя воспитанником музучилища и добровольцем, худым и веселым, слушал ржавую какофонию Курской дуги и снова топал воякой через Болгарию, Венгрию, Польшу, где спустя много лет после чадной войны так горячо принимали его дорогой театр…
Тут и подоспела неизбежная и пугающая раздача ключей владельцам кооперативных квартир в доме на Финляндском проспекте. Нужно было получать документы и вписывать в ордер имена членов семьи. Пришла пора позаботиться о детях. Квартиру на Зверинской быстро разменяли на две двухкомнатные для дочери с мужем и сына с женой и ребенком, а на Финляндский проспект он перевез свою жену с тещей и обоих котов…
И сам остался с ними… “Прощай, Фудзияма, прощай, Иосико, и молодость, тоже прощай навсегда…”
Однажды, глубоко задумавшись о сложностях жизни, он упал, разбил ногу и упомянул об этом в потайном письме из госпиталя. Он был по-японски сдержан, но какие чувства вызвало это письмо! “Дорогой сенсей! — отвечала Иосико.— Я хочу мыть Ваши ноги, целовать разбитое колено! Если бы я была лепестком сакуры, я прилетела бы с ветерком к Вашим ногам!..”
Да, да, автор дает волю воображению, но ответ был таков или в этом роде. Традиционный японский стиль, дивные формы вежливости…
Сын прочел все ее письма, получив нищее наследство, и удивился протяженности переписки. Ни слова о каких-то планах на будущее. Немного того, немного этого, ездила туда-то, занималась тем-то… Выхожу замуж…
“Не уверен, но думаю, что ее письма я сжег”, — ответил мне живущий в Европе наследник. Конечно, это его право. А может быть, даже и долг. Мы благодарны сыну за верность семье и желаем добра и удачи.
Кому интересны ее горючие письма, кроме бесправного автора?..
И что значит для нас, людей нового века, давний гастрольный роман, помеха законной жизни, честной семье и доброй карьере?.. Забудем, забудем!.. Вернемся в толковый и внятный мир!.. Перестанем наконец поминать жалкое совковое прошлое!.. Новый век начался, зачем эти опасливые оглядки?! Забудем, забудем!..
Жаль, что другого прошлого у автора нет…
Новые поездки?.. Но разве вы не поняли, господа, что никакая все это не заграница, и автор — всего лишь кулик на хваленом болоте?..
Разве не знаете, что у нас в метро — размывы и под почвой — вода?.. Разве не встречали его в Синявине и на Пискаревке?.. Вот же он, кулик, качает головой, идет по Зверинской, сворачивает на Большой!.. Похвалит, покуличит, и — к Пушкарской, и — на Голодаай… И везде под долгой ногой проступает влага…
А когда бежит по Фонтанке, к Невскому — по правой руке, а в Коломну — по левой… Ваш кулик, ваш!.. Бросьте ему хлебца или налейте стакан! Сколько он выпил на этой реке, не меньше вашего чижика!.. “Эй, зачем палочку взял, разве нога не прошла?” — “Для понта!” — И дальше шкандыбает…
У Чернышева, а тем более, у Лештукова, он замедляет ход, чтобы еще раз узнать зеленый домок, с чугунным, восстановленным к празднику новодельным навесом, со знакомой афишкой, с Пушкиным и Глинкой там, наверху, на фронтоне, хотя лиц и не разглядеть… Вот он, рядом, косит повлажневшим глазом, медлит усталыми ногами, оставляя невидимые пятипалые следы в родном болотце!.. И следов не осталось, а кулик все хвалит, хвалит!.. Просто у него свой язык, куличиный, а вам невдомек, вам переводчика подавай!.. Бог подаст.
Позвольте поздравить вас, господа, с юбилеем Санкт-Петербурга!.. 300 лет, хорошая дата, а годы плывут по нашему небу, как японские журавли…
“Дорогая Есико!..
Я уже поздравлял тебя с выходом замуж и еще раз желаю тебе большого счастья, чтобы жизнь сложилась у тебя хорошо и интересно.
Увы, у меня что-то не складывается, как хотелось бы, хотя жаловаться грех, т.к. особых неприятностей, вроде бы, и нет (и то хорошо!), но хочется чего-нибудь большего. Выручает меня моя главная любовь — музыка!.. И пока я с ней — все нипочем…
Ты понимаешь, что мне приходится придумывать, как с тобой связаться, т.к. мне не позволено открыто переписываться!!! Я даже Веткина пишу задом наперед: Никтев.
Я изредка из разных мест буду присылать вести, тебе же совсем неудобно… Помню и люблю. Давно ничего не знаю о тебе. Если захочешь, напиши по адресу: 414056, г. Астрахань, улица Савушкина, д. 10; кв. 8. Полевой Э.Е. Целую! С.Е.
P.S. Не будет ревновать муж к переписке?..
г. Ленинград, гостиница “Прибалтийская”. Никтев С.Е.
Такова русская конспирация, господа: в Астрахани живет сестра, она перешлет ему личную почту в советских конвертах. А “Веткиным” он подписывал некоторые афиши, например, “Историю лошади”. Розовский напевал свои песенки, а Веткин, то есть Розенцвейг, приводил их в нотный порядок. “Музыка Розовского и Веткина”. Веткин или Никтев — какая, в сущности, разница?.. Главное: “Помню и люблю…”.
“Откуда эти строчки у автора?” Сочинил, сочинил!.. Но иногда ему кажется, что они пришли по почте, добрались из Японии, из провинции Тоттори. И читаем мы их потому, что девушка Иосико сохранила весточки и письма, все до одной. И недолго думала, решая поделиться с нами, любезный читатель. Несмотря ни на что…
Как бы вам это передать? Так, как услышал? Или так, как увидел, когда услышал? Г.И. Суханов, последний товстоноговский директор, при встрече на Знаменской сказал к слову, что на его долю достался один неприятный случай, а самая неприятная часть неприятного случая вышла в его кабинете. Так, благодаря Геннадию Ивановичу, автор узнал о выдающемся поступке любимого героя. Насколько пассивна и вынужденна была роль участника в директорском кресле, настолько активно и добровольно он взял на себя свидетельские показания. Речь шла о Розенцвейге, которого Геня почему-то называл Семой. Попробуем передать последовательность событий.
Однажды композитора Р. вызвали на проходную театра, чтобы вручить ему письмо и пакет из Японии. Т.е. дежурному на проходной, — а в этот день дежурил начальник охраны Андрей Иванович Рыдван, — гости показались именно японцами. Никто в театре, кроме вызывающего и вызываемого, то есть Рыдвана и Розенцвейга, этих людей не видел, но факт в том, что иностранцы, похожие на японцев, вручили завмузу пакет и письмо…
Так же, как и автор, читатель, наверное, догадался, что это была удачная оказия и привет композитору Р. от девушки Иосико.
Заметим в то же время, что мы бы никогда этого не узнали, если бы Андрей Рыдван не исполнил свой пограничный долг и не доложил о случившемся кому полагалось. Таким человеком был куратор БДТ по линии КГБ.
Посетив вскоре директора, его куратор, — Геня так и сказал — “мой куратор”, имя не упоминалось, — задал вопрос:
— Что же вы, Геннадий Иванович, не рассказываете, что тут у вас было?..
— А что у нас было? — спросил неосведомленный директор и получил ответ: такого-то, мол, числа, в такое-то время на проходной театра состоялась встреча завмуза Розенцвейга с неизвестными японцами, где ему были переданы письмо и пакет.
Геннадий Иванович перезвонил в охрану и узнал, что такого-то числа дежурил лично Рыдван. Получалось, что начальник охраны не понадеялся на Суханова и доложил куратору поверх директорской головы. Деталь немаловажная; стало быть, директору куратор хотя и доверял, но в лице начальника охраны имел “чистильщика”, и “чистильщик”, подведя своего директора, своего куратора не подвел. Вообще-то энтузиастов у нас хватало, но в данном случае, как оказалось, остальные были не задействованы…
Тут же для выяснения деталей подъехал и вошел представитель Министерства иностранных дел, через которого, по согласованию с КГБ, добывались выездные визы гастролерам.
Важные гости попросили директора пригласить в кабинет зав. музыкальной частью, а поскольку Р., конечно же, был на работе, он тут же пришел. Так в кабинете собралось не менее четырех человек, а если здесь же оказался пограничник Рыдван, то и все пятеро…
Для того чтобы собравшийся квартет или квинтет зазвучал, как положено, Розенцвейгу предложили сесть, а когда он сел, к нему с подобающей вежливостью обратился дирижер… Простите, куратор.
— Уважаемый Семен Ефимович, — сказал он, хотя автор не убежден, что слово “уважаемый” здесь прозвучало, — мы знаем, что такого-то числа в такое-то время на проходной театра вы встречались с японцами, и они передали вам письмо и пакет. Скажите, пожалуйста, — впрочем, и “пожалуйста” он мог пропустить, — с кем вы встречались и что было в пакете?.. Не беспокойтесь, мы не станем делать оргвыводов, и последствия вам не грозят. Но знать, кто принес и что именно, мы, конечно, должны…
После этих слов в кабинете возникла обширная пауза, а после паузы произошло нечто непредвиденное. “Наш тихий Сема”, по словам Гени, взорвался, как настоящий трагик, и из тихого интеллигента превратился в “зверя рыкающего”:
— Нет! Нет! Нет! — закричал он, вскочив и размахивая руками. — Не трогайте!.. Это — мое!.. Не подходите!.. Я не хочу знать, что вас интересует!.. Ничего вы от меня не услышите!.. Ни одного слова!.. Вы не смеете сюда касаться!.. Это — святое!.. Это — не ваше дело!.. Нечего устраивать мне допросы!.. Хватит издеваться!.. Довольно!.. Вы не смеете! Не сметь! Не сметь!..
Он вспомнил войну и сытых армейских особистов. И “дело врачей”. И подлую “борьбу с космополитизмом”. И то, как они мучали сына, и многое, многое еще. И он продолжал кричать с яростью и самозабвением; и самое драгоценное, что хранилось в нем долгие годы терпеливой жизни, внезапно обнаружилось — вся скрытая независимость и спрятанное достоинство, и маскирующаяся отвага. Правда, сколько можно сносить “все эти плети и глумленья века”, гибель товарищей и бесконечные посягательства на личность?.. Сколько же можно испытывать одного человека?.. А главное, куда они полезли немытыми руками, на что посягнули, уверенные в своих правах!.. Они полезли прямо в душу, они посягнули на его Музу и на его Музыку!.. Сколько можно терпеть?!
И чем свободнее изливал он свои честные чувства, тем легче ему становилось, чем выше вскипала волна благородной ярости, тем больше он чувствовал себя человеком. “Пусть я-рость бла-го-родная”, — вспыхнуло в нем. И вдруг он догадался, о чем эта чудная песня Александрова, которую он сотни раз играл на этой войне и после. Это песня о свободе человека и о тех, кто хочет ее отнять. “Дадим отпор…” Да, да… “Дадим отпор душителям”… Забыл вторую строчку… Каких-то там идей… Да… “Насильникам, грабителям, мучителям людей!”. Вот правда!.. Они приходят и требуют нашего личного, как своего, и уверены, что мы повернемся и послушно станем раком!.. Они привыкли, что все поворачиваются!.. И мучают, и насилуют, и отнимают, и грабят!.. Все!.. Конец!.. Будьте прокляты!..
Семен Ефимович замолчал и выдохнул. Ему стало совсем легко.
Присутствующие молчали. Потом куратор сказал:
— Ну, что же, вам видней, Семен Ефимович. — А когда Розенцвейг вышел из кабинета, добавил: — Да-а-а… Какая озлобленность!..
И им пришлось сделать свои оргвыводы.
Эта историческая сцена досталась автору позже остальных, но она не отменяет всего предыдущего. Нельзя исключать, что склубившиеся вокруг композитора Р. слухи о мнимых мотивах и виновниках его поражения в правах разошлись как раз оттого, что за ними удачно скрылись действительные причины и подлинные виновники, и это входило в рабочую задачу кураторов. Они хотели вызвать надлежащий страх. С тем же успехом догадки и ложные наветы могли родиться параллельно с открывшимся случаем и независимо от него, однако время было дано на всех, и только избранные распоряжались им по-своему.
Таким оказался композитор Р., разошедшийся с большинством, отколовшийся от семьи и предавший себя одиночеству, прежде чем совершить новый подвиг. “Нас мало, избранных”, — успел сказать пушкинский Моцарт, и Розенцвейг его услышал. Теперь ясно: наш герой не прятался от событий и не кидался в обоз в момент встречного боя; он встал в рост и пошел навстречу черному человеку. Вы скажете, я преувеличиваю смысл этого поступка? Тогда выбирайте себе другого героя и другого автора, потому что вы не пережили наших времен.
— Нет, нет и нет! — крикнул Семен Розенцвейг, и автор гордится тем, что был его современником.
Как удалось выяснить уже не от кого, а вневедомственным, иррациональным, а может быть, даже и воздушным путем, в пакете, по поводу которого был учинен допрос, была видеокассета с известным мюзиклом “Кошки”, а письмо Иосико оказалось на редкость коротким. Кроме пожелания больше никогда не болеть, оно содержало три стихотворные строки бездомного Басё в переводе Веры Марковой…
С.-Петербург, 12 апреля,1995.
Милая Есико!.. С большой радостью читал твое письмо, написанное таким знакомым почерком и пришедшее удивительно быстро, если учесть отвратительную работу нашей почты.
Следует радоваться, что можно наконец свободно говорить и писать — великое достижение, стоящее многого… И потому, надеюсь, наша переписка может обрести постоянство после стольких преград в недалеком прошлом. Шесть лет я был наказан как невыездной. Эта печать на человеке у нас была чревата многими карами. Во-первых, меня не пускали ехать на гастроли за рубеж с театром. Не поехал на гастроли в Испанию, Швейцарию, Францию и, что самое обидное, в Японию, где мы могли бы встретиться. Меня не представляли на присвоение почетного звания (у нас это важно!), а театр был вынужден обходиться без музыкального руководителя. Следствием этого могло стать увольнение из театра, что не произошло лишь из-за отношения ко мне Товстоногова. Таковы были наши порядки. Теперь это позади, забыто. Присвоили звание заслуженного деятеля искусств России, я езжу на гастроли (хотя из-за трудностей они очень редки), короче, стал полноправным. Правда, жизнь стала материально трудной, особенно для интеллигенции. Трудное экономическое положение в стране, страшная инфляция, низкая зарплата “съели” все “запасы” наши, и хотя в магазинах полное изобилие товаров и продуктов, они малодоступны. Хозяевами жизни стали новоявленные бизнесмены — нувориши, торговцы, мафиози, мошенники, преступники, от подачек которых во многом зависим мы, артисты, музыканты и др. В искусстве все решают они, спонсоры, “денежные мешки”. Тем не менее, мы живем, работаем, что-то создаем, не хнычем… Правда, годы летят, стареем, наши “корифеи” все чаще болеют, подолгу лечатся в клиниках, выпадают из репертуара, а замены достойной пока не очень заметно. Но главное — нет Товстоногова — олицетворения БДТ, постепенно теряющего былое лицо и славу. Спектакли выходят, каждый вечер публика заполняет зал, но уровень уже не тот. Многие актеры уже ушли из жизни, другие уезжают за рубеж. Недавно умер в США Миша Данилов, мой друг (мы у него были дома), которого все любили. Даже половина моих музыкантов живут за рубежом. И я уже старожил театра, 35 лет отданы ему. После смерти жены живу вот уж второй год один со старухой-тещей, которой 88 лет (!). Трудно отлучиться даже в отпуск, оставив ее и двух котов. Дети норовят уехать, т.к. угнетает безработица, нужда, и не могу их удерживать в этой обстановке. Письмо мое получается немного кислым, но что поделаешь, если факты жизни таковы.
Меня взволновало недавнее землетрясение в р-не Ниигаты. Ведь это и вовсе недалеко от вас!.. Как вы там?! И какие переживания и беды настигли вашу замечательную страну, история которой ярчайшее проявление постоянной борьбы с природой, хоть и бедной, но коварной. Как вы это переживаете в семье?.. Пиши обо всем. Как работаешь, как справляешься с домашними и семейными заботами? Что делает муж? Совершенствуешь ли русский? Остается ли время для чтения? Все мне интересно.
Привет от меня всем твоим! Будьте здоровы, и пусть минуют вас беды!.. Твой Семен.
17
Однажды, откликнувшись на случайное предложение, Р. прочел по радио несколько японских стихотворений в переводе Веры Марковой и неожиданно получил от нее письмо из Москвы. Первая его часть была посвящена звучанию стихов, а вторая петербургскому адресу, по которому отправлялся конверт. В доме № 19 по улице Знаменской семья Марковых прожила много лет, и выходило, что, составив послание незнакомому ей артисту Р., Вера Николаевна отправляла его как бы себе домой. Сам сюжет невольной оглядки в дорогое ей прошлое звучал для отправительницы, пожизненно связанной с японской литературой, совершенно по-японски, а ее адресат еще не мог догадаться, что получил предвестье и пророчество. Но с тех пор он стал почитывать японские стихи и прозу в переводе своей “соседки”…
Отец Веры Николаевны был инженером-путейцем, стало быть, человеком обеспеченным, и выбрал для семьи большую квартиру с эркером, выходящую на угол Знаменской и Жуковского, вскоре после февральской революции. Он долго не мог добиться от хозяина ответа, какими деньгами платить; наконец дело решилось, и царскому золоту или валюте продавец предпочел бумажные керенки, нарвавшись вскоре на октябрьский дефолт…
Наш дом строился в начале двадцатого века в стиле модерн и был удостоен золотой медали на Всемирной выставке в Париже. Говорили, что одно время в нем жила или снимала квартиру сама Вырубова. Снаружи его украшали нарядные эркеры, стильные орнаменты, кованые балконы, барельефы и узорные вставки, а внутри — лепные украшения, мозаичные панно, изысканная майолика, причем и внутри, и снаружи господствовали мотивы раскрывшихся маков, романтических кущ, озер и лебедей, прекрасных дам и рыцарей на конях. Над главным углом воспарил парадный щит с крылатым архангелом. Во всех подъездах топились камины, гостей встречали швейцары, и верхнее платье с калошами пришельцы оставляли внизу.
Лестничные марши ограждали железные решетки искусной ковки, с изящной листвой и теми же маками, а дубовый, похожий на игрушечный лифт с узкими зеркалами поднимал гостей бесшумно и плавно. Р. еще застал ту кабинку, побитую временем, поруганную людьми, и уже на его глазах в конце семидесятых старатели треста “Лифтмонтаж” вырубали ее из шахты и заменяли стальным уродцем, похожим на сейф или пыточную камеру.
Во время блокады в дом угодил немецкий снаряд, квартиры верхних этажей нашего флигеля остались без южных стен и долго были открыты утешительному солнцу…
После капремонта в начале пятидесятых жилье стало в основном коммунальным, подъезды вскоре оказались распахнуты, стекла выбиты, и на широких подоконниках началась новая жизнь. Здесь принимали клиентов проститутки с Московского вокзала, выпивали идейные алкоголики и пробующие юнцы, здесь позже начали ширяться наркоманы, пряча грязные шприцы в прикрытые жестью гнезда электросчетчиков. В большие морозы под батареями ночевали бомжи, и памятный Вере Николаевне подъезд набрал запахи отхожего места…
Получив первое письмо, артист Р. и сам стал расспрашивать о доме, и оказалось, что он принадлежал П.Т. Бадаеву, у которого было немало недвижимости в Санкт-Петербурге, в том числе и знаменитые “бадаевские склады”, которые сгорели в блокаду вместе с запасами продовольствия. Строить доходный дом взялся гражданский инженер Василий Александрович Косяков, а помогал ему родной брат, Георгий Александрович. В управлении по охране памятников отмечено также участие в деле архитектора Н.Л. Подберезского и художника-керамиста П.К. Ваулина, автора дивной майолики. Год рождения дома по Знаменской, девятнадцать, — 1906-й…
Между артистом Р. и Верой Николаевной завязалась многолетняя эпистолярная беседа, чередующаяся с разговорами по телефону и так ни разу и не перешедшая в личную встречу; сколько раз Р. ни собирался нанести визит в Москве, что-то в последний момент обязательно мешало. Обменивались и книгами; однажды Р. получил сборник стихов Веры Марковой, поэта необычного и глубокого. За ее плечами стоял начинавшийся с Блока и Ахматовой некалендарный двадцатый век и несколько веков японской поэзии.
“Наш дом, наш дом”, — писали и говорили друг другу Вера Николаевна и артист Р. и тотчас вспоминали о том, что любимый Басё был бездомен.
Когда Веры Николаевны не стало, Р. понял, что их несбывшееся свидание или растянувшаяся “невстреча”, оказались в духе романтических отношений дамы и кавалера из великого памятника японской литературы “Исэ Моногатари”: “Свиданий? — Их нет. / Все ж одно — наши души…”.
Прочтя рукописную книгу В. Марковой “Закованные дни” с эпиграфом из Пушкина “Влачу закованные дни”, Юрий Коваль сказал ей, что первое же стихотворение “Тень птицы” напомнило ему японскую танку и свидетельствует о влиянии на нее японцев.
— Так ведь японские танки — это я, — ответила Вера Николаевна. — Это я, понимаете? Какие же влияния? Я влияю на саму себя? Вы поняли главную мысль стихов моих? Это сознание, вышедшее за пределы сознания и которое само собой уже не управляет. Я — вкрапление в ваше время. Я — чужеродна. “На голой ветке / Ворон сидит одиноко. / Осенний вечер…”
Летом 1946 года, незадолго до того, как жахнула ждановская дубина, А.А. Ахматова успела дважды выступить в БДТ.
В первый раз ее привез в театр Леонид Антонович Малюгин — драматург, завлит и директор драматической студии при театре. Подкатил на автомобиле, открыл дверцу, подал руку и повел наверх. Он играл в коллективе крупную роль; его пьеса “Старые друзья”, написанная для послевоенного выпуска, имела всесоюзный успех, а по поводу положения в театре ходила шутка: “Не так страшен Рудник, как его Малюгин”.
Худруком был Лев Сергеевич Рудник. Он вывозил театр в эвакуацию в Киров (Вятку), ставил оборонные спектакли, готовил концертные программы и вместе с фронтовыми бригадами бывал на передовых. После прорыва блокады БДТ стал первым театром, поднявшим занавес. И недаром маршал Леонид Александрович Говоров, командующий Ленинградским фронтом, подарил Руднику роскошный автомобиль “опель-супер”, высший класс, не чета “кадетам” и “капитанам”. Главреж БДТ водил его сам. Плыл по Невскому красавец-автомобиль, вороное крыло, маршальский блеск, а за рулем — красавец-мужчина, метр восемьдесят пять, римский профиль, глаза с поволокой, шик!.. Броская картинка, большой соблазн для женского населения…
А то, что Рудник был большой женолюб, так это для главных режиссеров типично, и наш Товстоногов старался от Рудника не отстать. Правда, однажды он пожаловался на женщин одной из любимых актрис:
— Они любят не меня, а мои регалии…
Руднику жаловаться не приходилось, таких регалий у него не было…
В 1946 году Малой сцены в театре тоже еще не было, а на ее площадях под правым скатом крыши размещались классы студии.
Ахматову собрались слушать в большом, имеющем Г-образную форму, с круглыми окошками, сейчас на этом месте зрительское фойе. Большинство составили студийцы — Нина Ольхина, Владик Стржельчик, Изиль Заблудовский, Нина Хохлова, Иосиф Ционский и другие, а всего человек пятьдесят.
Ахматова появилась “красивая и гордая” (Ционский), в темном платье и редкой шали на плечах, все встали, начали аплодировать, но она их остановила отодвигающей рукой и села за огромный круглый стол в приготовленное кресло. Студийцы ждали чуда, и около Анны Андреевны осталось свободное пространство: вместе со всеми и все-таки одна…
— У нас сегодня радостный день, — сказал Малюгин, — к нам в гости пришел великий поэт Анна Андреевна Ахматова!
Все снова встали и попытались хлопать, она была тронута, но опять остановила, сказав: “Это — лишнее”.
Прочла Ахматова стихотворений десять—двенадцать, потом началось что-то вроде беседы — вопросы, ответы. Участники, до которых автор мог дотянуться, сказали, как все: “царственная”, “величавая”; сцена была у них перед глазами, вот только как ее передать…
Заблудовский вспомнил, что она читала, поглядывая в листки, и пользовалась лорнетом. Лорнет был с нею и в Москве, в Доме союзов, когда весь Колонный зал встал ей навстречу, а Сталин по этому поводу задал сигнальный вопрос: “Кто организовал вставание?”. Он сохранился; редкая вещь, будущий экспонат музея, с черепаховой ручкой-футляром и кнопкой: нажмешь — объявятся два стекла в черной оправе…
В конце аплодировали стоя, подарили цветы (розы) и стайкой проводили вниз. Малюгин хотел было ехать с ней, но она сказала:
— Благодарю вас, мне предстоит навестить скучное присутствие… — и, войдя в автомобиль, махнула театру рукой…
7 августа того же 1946 года Ахматова снова была на Фонтанке и выходила на большую сцену по поводу юбилейного блоковского вечера — двадцать пять лет со дня смерти.
— “Он прав — опять фонарь, аптека, / Нева, безмолвие, гранит… / Как памятник началу века, / Там этот человек стоит — / Когда он Пушкинскому Дому, / Прощаясь, помахал рукой / И принял смертную истому / Как незаслуженный покой…”
Этому юбилею предшествовало насильственное перезахоронение, сорок четвертого года, кажется. Со Смоленского кладбища Блока с женой, матерью и еще двумя Бекетовыми срочно перетаскивали на Волково поле, где воздвигли мемориал Ульяновых и окружали родственников Ленина интеллигентными останками. Так возникли “Литераторские мостки”, и много знаменитых костей повыкопали тогда в Лавре и на Митрофаньевском, чтобы переместить поближе к революционному семейству…
“И вечный бой. Покой нам только снится”, — напророчил Александр Александрович. Шла обычная строительная спешка, рабочие отнеслись к черепу и скелету без Гамлетова трепета, а Любовь Дмитриевна, зажившись, вообще не успела истлеть и во время процедуры произвела на блоковеда Д.Е. Максимова, того, что хвалил нашу “Розу и Крест”, впечатление крайнего кошмара…
7 августа, в полдень, после возложения венков, на Волковом поле состоялось открытие памятника Блоку. Выступающих было много, а от БДТ говорил артист В.Я. Софронов.
На серый цементный подиум установили два черных камня часовенкой. Овальный барельеф был втиснут в верхний. Лицо Блока казалось строгим, даже жестковатым, но он опять был красив и снова выше всех, не такой, каким его хоронили…
Весной 1921-го Бог свел с ним Ахматову у нас же, в Больдрамте, когда Блок выходил на большую сцену прощаться.
“На этот вечер… шли пешком, трамваев не было, — рассказывала Ахматова у Виленкина. — Одеты все плохо, голодные…” Она сидела в ложе с Ходасевичем. Все хлопали, просили еще, и было видно, как он устал. “Хоть бы они его отпустили!” — сказала она тогда на ухо Владиславу Фелициановичу.
За кулисами Блок поднял на нее глаза, поздоровался и спросил: “А где же испанская шаль?”.
Это была последняя встреча…
Всю дневную церемонию открытия памятника Ахматова молча простояла у самой могилы, не отводя взгляда от бронзового барельефа…
Постановление ЦК о журналах “Звезда” и “Ленинград” было принято 14 августа, через неделю после выступления Ахматовой в БДТ на вечере Блока. Жданову было не лень, и он тут же “рванул рольку” дважды: на собрании партактива и перед ленинградскими писателями. Крутясь над трибунами, идеологическая дубина шевелила волосы на головах интеллигентов. В докладе досталось всем, кто так или иначе “популяризировал поэзию Ахматовой” и “на 29-м году социалистической революции” допускал “на сцену некоторые музейные редкости из мира теней”, которые “начинают поучать нашу молодежь, как нужно жить…”.
Рудник и Малюгин, “свободно предоставившие” Ахматовой возможность “отравлять сознание молодежи тлетворным духом своей поэзии”, оказались виноваты. Партийная и комсомольские организации БДТ тут же самоосудились, но их продолжали долбать. Современник передает: когда по совокупности вин стали снимать Рудника, ему вспомнили и встречу студийцев с Ахматовой, а статью в газете “Смена” о подрастающей в театре молодежи критик-активист назвал “Идейная бедность”…
Всех причин, по которым худрук Рудник был “раскассирован” и снят с поста, ни автор, ни артист Р. сообщить читателю не могут, в те годы оба они были от БДТ далеки. Но поводом для кадрового решения большинство свидетелей называют гастрольный роман с Франческой Галь, той самой малюткой-травести, что сыграла главные роли в фильмах “Петер”, “Маленькая мама” и других. Слухи и факты таковы: приехав в Ленинград, Галь задрала головку, впилась восхищенным взглядом в Рудника, которому ее поручил начальник Управления культуры Загурский, да так и проходила весь визит. И в Кировском, в почетной ложе, смотрела не на сцену, где блистала Татьяна Вечеслова, а на Льва, который привел ее не случайно, а потому что и с прекрасной Татьяной Михайловной у него был тогда если и не брак, то роман…
Говорили, что Франческа объявилась из какого-то подвала, как только в Вену вошли наши танки. Она выбежала им навстречу с криком: “Их бин Петер! Их бин Петер!”, и ее, так же, как фильмы, приняли за военный трофей.
После краткого визита Загурский справлялся о впечатлениях.
— Вундербар! — восхищенно отвечала она.
— Ленинград? — уточнил начальник управления.
— Рудник, Рудник вундербар! — воскликнула звезда.
Легенда приписывает Руднику необыкновенную смелость и изобретательность в обходе гостиничных церберов и даже подъем по водосточной трубе до окошка Франчески, но он эти подвиги улыбчиво отрицал.
Так или иначе, но моральные и идейные фронты партия укрепила.
“ЦК уверен, — сказал товарищ Жданов, — что недостатки в работе ленинградских писателей будут преодолены и что идейная работа ленинградской партийной организации в самый кратчайший срок будет поднята на такую высоту, какая нужна сейчас в интересах партии, народа, государства. (Бурные аплодисменты. Все встают.)”
18
Легенду о гастрольной встрече со Сталиным Полицеймако сочинил после двадцатого съезда и, все более воодушевляясь, рассказал в первом этаже ресторана “Кавказский” под хорошую выпивку и скромную закуску. Слушали его Мих. Вас. Иванов, Корн и молодой режиссер Гриша Никулин. Культ личности был уже разоблачен, и произвол актерского воображения, внесенный за порог нешуточного прошлого, соответствовал новой партийной линии. Учтем к тому же, что артист Полицеймако был мастером байки и розыгрыша, хотя легенда основывалась на факте, известном всему коллективу.
Фигура Виталия Павловича была на редкость колоритна: рост явно недостаточен, туловище массивно и налито витальной силой, лицо грубовато и, прямо скажем, свободно от красоты. Люди, знавшие его близко, не отмечали в нем глубоких свойств ума или особой образованности. Однако на сцене все с лихвой окупал мощный темперамент и редчайшего тембра низкий и трубный голос. Это был настоящий самородок, и успех артиста Полицеймако был велик.
Женщины сходили по нем с ума, и при всей любви и уважении к жене, умной и тонкой чтице Евгении Михайловне Фиш, наш герой во все времена отвечал им взаимностью.
— Виташечка, — спрашивала она глубоким утром, — куда ты пропал, почему не пришел вчера?
— Разве ты не знаешь? — удивлялся он. — Я был на похоронах генерала Д.
— Виташечка, но почему ночью?!
— Женюшечка, во время войны генералов хоронят ночью!..
Итак, поезд “Ленинград—Сочи” подошел к станции назначения, и труппа вышла на перрон. Ждали южных букетов и страстных поклонников, но их не было. Вдруг вместо цветоносной толпы на ленинградцев кинулась борзая охрана и, освобождая дорогу, прижала гастролеров к вокзальной стенке.
— Сталин приехал, — пронеслось по перрону, и, затаив дыхание, товарищи артисты превратились в товарищей зрителей…
Полицеймако с выходом задержался: его прихватила вызванная пивом нужда, а туалеты были уже заперты. Не ведая о перронной сенсации, он открыл вторую тамбурную дверь и, спустившись по заднюю сторону своего вагона, стал оправляться на рельсы и колесо. Увлеченный наступающим блаженством, герой ничем не отвлекался и по сторонам не смотрел. Лишь доведя желанное действие до конца, премьер оглянулся на соседний состав.
Прямо под его взглядом оконная занавеска ближнего вагона отодвинулась, и Виталий Павлович увидел над собой родное лицо вождя. Нет, не плоский портрет, а он сам во плоти и объеме, хотя и за стеклом, но с рыжеватыми усами и курящейся трубкой в руке.
Не успев толком застегнуться и осознать, что с ним происходит, артист П. бросил руки по швам, вытянулся по уставу и во всю силу на редкость красивого голоса закричал “Ура-а-а-а-а!”. Тут его схватили и повлекли…
По пересказу Гриши Никулина трудно воспроизвести точную мизансцену. То ли вождь из вечной осторожности прибыл на второй путь, то ли Больдрамте не приняли на первый, однако носитель легенды передает, что Полицеймако стоял спиной к Сталину, и повернулся лишь в заключение процесса. Вероятно, это его и спасло. Как только вождя провели через перрон и усадили в машину, Виталий Павлович был отпущен потрясать сочинцев и отпускников героическими ролями. Революционный матрос Артем Годун из лавреневского “Разлома” так и стоит перед глазами автора в монументальной позе: на мощной груди — тельняшка, на плечах — черный бушлат, на лбу бескозырка с ленточкой и надпись “Заря”…
Услышав красочный рассказ, которым другой бы ограничился, зануда-автор пустился на поиски факта, и легенда стала слегка тускнеть. Оказалось, что встреча с вождем вышла не по приезде в Сочи, а, наоборот, в момент отъезда, что гастролеров на перрон вовсе не пустили, а держали в автобусах и машинах на привокзальной площади, и, наконец, что Полицеймако истошным голосом кричал не “Ура”, а “Сталин”. Тоже, конечно, неплохо.
Об этом свидетельствует Н.А. Ольхина, первая красавица всех наших времен и полная примадонна тех лет, доставленная на вокзал в одном автомобиле с Полицеймако. Ей помогли еще двое очевидцев, уточнивших, что за несколько часов до появления Сталина прибытие и оправление всех поездов было отменено, и на площади царило вавилонское столпотворение.
Когда отец народов сел в машину и уехал с места события, составы стали набивать и выгонять со станции с интервалом в двадцать минут, что привело к истерикам уже другого характера. Но радости коллектива не было конца, и новый сезон начался под знаком восторженных рассказов родственникам и знакомым — “Я видел Сталина”, а те, кто в Сочи не попал, искренне завидовали гастролерам-счастливцам.
Лишь молодой Павел Панков, только что окончивший студию, сказал молодой жене: “Корчим из себя героев, а сидим в глухой массовке”.
Сочинский случай вышел, кажется, когда театром руководил актерский триумвират Казико — Полицеймако — Софронов, а с Товстоноговым у Виталия Павловича поначалу отношения катастрофически не складывались. Первого артиста труппы Гога в упор не замечал. Много лет Полицеймако был неприкасаемым, в его игре ощущался переизбыток пафоса, и Мастер хотел каким-то образом его снять. Но воспитательный период затянулся, и, не получая ролей, наш герой достиг пределов страха и отчаянья.
Однажды на худсовете обсуждалась постановка пьесы Г. Фигейредо “Лиса и виноград”, и раздались голоса, что, мол, артиста на главную роль баснописца Эзопа в наличии нет.
— Как это нет? — сказал Товстоногов. — Такой артист есть, это Виталий Павлович Полицеймако.
И все были потрясены. Д. Шварц свидетельствует, что, оставшись после всех, прославленный артист и уже пожилой человек встал перед Гогой на колени и, обливаясь слезами, стал целовать ему руки…
Виталия Павловича артист Р. в театре еще застал и не только видел в легендарной роли Эзопа, но и поучаствовал в общем спектакле. Готовясь к первым зарубежным гастролям, театр возобновил горьковских “Варваров”. На одном из премьерных спектаклей в костюме студента Лукина Р. ждал своего выхода и смотрел из-за кулис сцену купца Редозубова. Появление Полицеймако было великолепно, а голос звучал, как всегда, органно и низко. Но, сказав несколько реплик, Виталий Павлович внезапно потерял ориентировку и пошел не вперед, как ему полагалось по мизансцене, а назад и несколько вбок, в сторону кулис и реквизиторского цеха.
— Ничего не вижу, — сказал он партнерам, — куда идти, куда? — И, шаря в воздухе руками, уткнулся в дровяную поленницу. Ему помогли скрыться.
В антракте дежурный режиссер Агамирзян собрал артистов и, изменив всего несколько реплик, сократил сцены. Спектакль доиграли, как будто Редозубова в пьесе и не было. Оказалось, что Виталия Павловича настиг инсульт, и неправильная диагональ с вытянутыми вперед руками и ощущением темноты и безвыходности была его последним путем по сцене.
— Он ему говорит: “Вы мне помогаете получить Героя, а я вам — Ленинскую премию”, — сказал Стриж.
Мы сидели у красного столика на крыше дорогого универмага в Нагойе. Под нами было этажей двадцать, под ногами — синтетическая травка, а у барьерного ограждения стояли ветвистые кусты в ящиках. На нашем кусте улыбались незнакомые красные цветки. Недавно Владик восхищался изощренностью кухонных принадлежностей в громадном, на весь этаж, отделе, а потом замолчал и вот выдал.
— Правда? — спросил Р. — Так бывает?
— Дурачок! — он ласково хмыкнул. — Только так и бывает!..
Иногда его обуревала жажда просвещения, и он учил меня жизни, как маленького. Мы ели рыбу в тесте и очень крупный светло-зеленый виноград, купленные вскладчину посреди прогулки. Точно такой же виноград, только из полированного оникса, мы покупали в Аргентине как сувенир. Клятва не заходить в магазины была забыта.
Вообще-то рассказанный им анекдот был известен от Мишки Волкова. Правда, в другой редакции и с акцентом: “Я вам помогаю получить Лэнинскую прэмию, а вы мне — Гэроя Соцтруда”. Но Мишка мог его сочинить, хвастая осведомленностью. Так же, как Стриж. Зато совпадение, или, вернее, повтор указывал на более достоверную природу слуха. Хотя слух, знаете ли, интересен и сам по себе. Даже совсем беспочвенный. Как симптом. Или как атмосфера. К этой мысли стоило вернуться.
— А откуда ты знаешь, — спросил Р., — они же были вдвоем?
— Не твое дело, — весело сказал он. — Как тебе это нравится?..
— Очень, — сказал Р., имея в виду скорее рыбу.
— А ты написал стихи для посольства? — неожиданно строго спросил Стриж, не зная, что бьет по больному месту.
— Прикинул, — морщась, сказал Р.
— Пиши, пиши! — веско сказал Стржельчик. — Это тебе зачтется…
— Рекомендуешь? — теперь хмыкнул Р.
— Советую, — сказал он. — Что тебе стоит?..
Ну вот. Так господа артисты относятся к литературному творчеству. Впрочем, точно так же и литераторы — к актерскому. Сыграй, что тебе стоит?.. А сомненья и муки?.. А бессонные ночи?.. А вопиющая недооценка дарования и заслуг?.. А обстоятельства принуждения и вынужденности, о которых говорил сэр Джон Фальстаф?..
И рыбу, и виноград мы съели довольно быстро, и Слава закурил. Сигаретный дымок был необыкновенно сладок, а зеленая панорама Нагойи волновала, как чей-то знакомый пейзаж…
Так факт это или слух? Если слух — наплевать и забыть. А если факт? Есть и третий вариант, если отнестись к делу философски. Не так важен слух, как факт его возникновения. А факты рождения слухов становятся частью нашей фантастической реальности. И основой сюжетостроения великой русской литературы! Даром, что ли, играем “Ревизора”, и неужели нас ничему не научило любимое “Горе от ума”? Слух о Хлестакове как члене ревизионной комиссии. Или сплетня о Чацком. “Вы слышали об Чацком? — Что такое? — С ума сошел! — Пустое! — Не я сказал, другие говорят! — А ты прославить это рад?”
Да не рад я, не рад, трах-тибидох-тандарах, а удручен!..
И не прославить, а принять, как черту падшего времени!.. А то мы все ностальгируем по тухлому советскому квасу, никак не отвяжемся!..
Не забудем также, что в обсуждении слуха участвовал не автор, а артист Р. И был удручен больше нашего, потому что все еще не знал, сколько лет исполнилось Гоге — шестьдесят восемь или семьдесят… И законный ли нынче юбилей с точки зрения календарной даты и отечественной истории!.. Маялся он еще потому, что как артист был постоянно готов правдиво и искренне соврать, такова уж его чудесная профессия, но стихи, которых от него ждали, хотели быть честными всегда и во всем!..
“Вот же, вот, сидит напротив меня Стриж, — думал он, — старший товарищ, можно даже сказать, друг и доброжелатель, и, рассказав новорожденный анекдот, советует на его основе написать героическую оду!..”
А между тем, слух только что подтвердился указом и тем самым сделал шаг в сторону факта! Теперь, хотим мы этого или не хотим, но оба думаем: а с кем договариваться ему, Стрижу? Кто лично будет помогать Владиславу Игнатьевичу, если черт покамест такое же антипартийное явление, как и Бог, и в высоких кабинетах все еще прячется за портьерой?..
Известен случай, когда один практикующий логопед предложил в пословице “нет дыма без огня” вместо “дыма” вставлять “слух”, а вместо “огня” — “факт”. Тут все лингвисты всполошились, и одни предложили присвоить ему степень кандидата наук, а другие — звание полковника. Спорят до сих пор, а логопед получает очень маленькую пенсию. А если начистоту, дело-то именно в ней!..
Так что не будем забывать, господа: “когда постранствуешь, воротишься домой, и дым отечества нам сладок и приятен!”.
Театр без слуха — не жилец, а тем более — легенда о театре…
Для непонятливых скажем проще: если театр — факт, ступайте и садитесь в первый ряд, билеты в БДТ все еще не так дороги. Нас на сцене вы, правда, уже не застанете, но зато похвастаете знакомым, что посетили…
А если театр — миф, вслушайтесь в эхо праздных речей и не побивайте камнями увечного автора: он и сам частица этого мифа, подслеповатый свидетель и токующий глухарь. И в руках у вас — не эгоцентрические “мемории”, а беспечный роман, трах-тибидох-тандарах-тарандах!..
Стриж выкурил сигарету, и мы пошли дальше…
— Владимир Эммануилович, неужели вы до сих пор не знаете? — спросила Ирочка Шимбаревич, секретарь и помощник Товстоногова, кладезь познания фактов, случаев и легенд. — Это уже давно всем ясно! Недавно я снова была в Тбилиси и опять пошла на Татьянинскую улицу… На одной стороне — табличка “Татьянинская”, а на другой — “Улица 25 февраля”. Там всего одиннадцать домов. Тут дом Гии Канчели, а напротив — дом Гоги, с мемориальной доской. И на доске написано: “В этом доме родился и жил с 1915 по 1946 годы выдающийся режиссер и общественный деятель Георгий Александрович Товстоногов”. Понимаете?.. Семидесятилетие можно было праздновать не только в 83-м, когда вы были в Японии, но еще раз, в 85-м…
— Так в каком же году он родился? — спросил заторможенный Р.
— Но это же так просто! — сказала Ирочка. — Вы помните, была такая передача, когда Урмас Отт задавал Георгию Александровичу вопросы?
— Кажется, помню.
— А вы не обратили внимания, когда Урмас его спросил о родине, Тбилиси, Гога ответил: “Откуда вы взяли эту ерунду? Я родился в Ленинграде!”. Представляете?.. Все были просто потрясены!..
— Хорошо, — сказал Р. — А где же он родился?..
— А вы подумайте, Владимир Эммануилович, — лукаво сказала Ира. — Я делала его жизнеописание и приставала к Георгию Александровичу с теми же вопросами. Понимаете, ни звание народного артиста СССР, ни депутатство, тем более что оно уже кончилось, ничего по жизни не дают. Настоящие, гарантированные льготы до конца дней дает только звание Героя Соцтруда. И он мне сказал: “Ира, я хочу получить “Гэроя” пры жизни! И пишите мое жизнеописание в соответствии с этой задачей: “Я родился и так далее, и так далее…” И я написала. Между прочим, у меня есть фотография, где я привинчиваю ему эту звездочку. Не такая уж она красивая…
И Суханов рассказывал, как однажды дома “у Гогочки” они, забавляясь, и, разумеется, в шутку стали цеплять на его пиджак все “рэгалии”, и Гогочкин пиджак стал похож на бронежилет…
В покупке феноменального кожаного пиджака Миньке ассистировал Басик. Дело было в Аргентине. Предмет мечты висел в известном магазине для моряков, хозяйкой была русскоговорящая полька взрослых лет, травленая блондинка с помадным ртом, и Миша уже не раз его примерял. Здесь случалось чудо: сшитый на другом полушарии пиджак вышел на заказ: плечи, талия, рукава, бедра, разрезы, пуговицы, ну просто отпад!..
Полька была дама непростая: разговорив некоторых гастролеров, купила у них водку и тут же заложила продавцов смотрящим. Оказавшись внутри пиджака, Волков спрашивал:
— Сколько пани хочет за вещь?
И та отвечала задумчиво и несколько в нос:
— Тши тысянчи песо…
— Но это слишком дорого, — раздевался Миша. — Мы уходим!..
— Як пан хоче, — отвечала хозяйка, с помощью длинной палки возвращала желанную обнову под потолок, и там, высоко, на вешалке, Мишин пиджак кокетливо поводил плечами…
Трех тысяч песо у Миши то ли уже не было, то ли было жаль отдавать, и он думал, как заставить гордую полячку снизить аргентинскую цену.
— Бас, я понял, — сказал он наконец, — Я знаю, как ее охмурить. Я беру свои ноль семьдесят пять, дарю ей, именно дарю!.. И она делает мне скидку.
— Идея неплохая, — сказал Бас, — но водки жаль.
— Зато какой пиджак! — сказал Миша, и они опять пошли в магазин. Моисейка нес бутылку в пластиковом пакете и в предвкушении блаженства напевал довоенный фокстрот. У него был такой эстрадный номер, и то под фонограмму, то под Володю Горбенко с аккордеоном он пел довоенные песенки и романсы. Покупатели открыли дверь со звоночком, и навстречу им приплыла помадная полька.
— Добрый день, пани! — с обворожительной улыбкой сказал Волков.
— Дзень добжий, — ответила хозяйка, улыбаясь в ответ.
Бас тоже улыбался. Миша вынул “Столичную” из пластикового пакета и широким жестом поставил ее на прилавок. Она была хороша: в экспортном исполнении, нарядная, как невеста, с винтом, не скобарская поллитровка, а высокая дворянка ноль семьдесят пять!..
Они помолчали, любуясь, и хозяйка, торговая душа, спросила:
— Цо пан хоче?.. Сколько песо?..
Миша гордо покачал головой и сказал:
— То подарунок!.. Русский сувенир!.. Для вас!… Пшепрошу, пани!..
— Дзенькую бардзо! — сказала хозяйка и убрала бутылку под прилавок.
— Так! — сказал Миша, — а теперь покажите мне этот пиджак!..
— Проше, — сказала полька и, достав с высоты пиджак, подала его Мише.
Волков аккуратно снял бежевый шерстяной, аккуратно повесил его на плечики, надел кожаный и, горделиво оглядывая себя, спросил:
— Так… Хорошо… А сколько же он стоит?..
— То будет стоить пану, — хозяйка задумалась, — тши тысянчи песо…
Миша остолбенел. Бас тоже.
— Две с половиной! — тоном увещевания сказал дрогнувший герой.
— Не так, — покачала головой хозяйка, — тши!..
Выходя из магазина в старом пиджаке, Минька сказал:
— Вот сука!.. Представляешь, какая сука!
— Я видел, — сказал Бас. — Волчьи законы рынка!..
— Трах-тибидох-мандарах! — сказал Миша. — Зачем я ей водку отдал?!
— Да, — сказал Бас, — водки, конечно, жаль. Представляешь, как бы мы обмыли пиджачок, если б ты его просто купил?..
19
По пути в Аргентину погибло оформление спектакля “История лошади”. Из экономии средств декорации отправили в Буэнос-Айрес морским путем, корабль плывет по океану, контейнеры принайтованы к палубе, слева по борту набегает игривая волна, дальше — больше, бортовая качка, морская болезнь, волны превращаются в шторм, свистать всех наверх, аврал там-тарарам, наверху темно от зеленой воды, трах-тибидох, седьмой вал кисти Айвазовского, трах-тарабах, и восьмой вал смывает с палубы контейнеры с декорацией, трах-тарабах-тандарах-трамбадах-тибидох!..
У нас свои игры, у океана свои…
“Поет океан. /Ревет ураган. / Кружится снег. / Мчится мгновенный век. / Снится блаженный брег”.
Вообще-то “Историю лошади” по “Холстомеру” Льва Толстого затеял на Малой сцене Марик Розовский. Родил идею, сочинил пьесу, начал репетировать. А Эдик Кочергин придумал взрывную декорацию. И в какой-то ответственный момент к делу подключился Г.А. Товстоногов.
Исполнитель роли кучера Феофана Юзеф Мироненко говорит, что перенести спектакль на Большую сцену подсказал Гоге Эрвин Аксер, польский режиссер и друг театра, поставивший в БДТ три спектакля. Мол, увидел Эрвин прогон на Малой сцене и дал глобальный совет…
Но память Юзефа тяготеет к легенде, а Эдик Кочергин хорошо помнит факт: задание переделать оформление для Большой сцены он получил от Гоги до появления Аксера. Эрвин только поддержал его в принятом решении и предложил Эдику показать декорацию “Лошади” в Варшаве, устроив там его персональную выставку.
Знаменитый холстяной задник с аппликациями выполняла рукодельница Татьяна, женщина редчайшего дарования и добросовестности, мастерица, каких теперь не делают даже и в Гамбурге. Понимаете, господа, Таня владела особым секретом и обладала навыком соединять продольные и поперечные нити любого холста!..
Задник, по замыслу Кочергина, должен был быть цельнотканым, и, когда Гога решил переносить спектакль с Малой сцены на Большую, возникла необходимость эту часть оформления нарастить как в высоту, так и в ширину. И вот эту художественную задачу — сделать обширные наросты почти незаметными — Татьяне удалось решить!..
Работа, конечно, шла лихорадочная, Кочергин дневал и ночевал в театре, и именно во время этого штурма у него начались первые сердечные приступы. А после премьеры и ее оглушительного успеха Эдик убедил Гогу заказать еще одно, параллельное оформление, предназначенное прямо для Большой сцены. И главным аргументом художника было то, что если Татьяна, не дай Бог, уйдет из театра на лучшую зарплату, сделать эту работу не сможет никто на нашей печальной земле.
В театре, впрочем, как и на других предприятиях, борются обычно две неподвижные идеи. Первая — каждый работник незаменим, а вторая — любому можно найти замену. Кочергин — убежденный адепт первого направления мысли, а завпост Куварин — его антагонист. В данном случае Товстоногов внял доводам Эдика, хотя Куварин, конечно, сопротивлялся: мол, зачем новые затраты, когда “дотянутое” Таней оформление переживет сам спектакль. Мысль, конечно, печальная, но не лишенная житейской логики…
Но раз Гога сказал “делать”, стали делать, и Таня опять проявила высокое мастерство. И когда процентов на восемьдесят холстяной задник сделали, трах-тибидох, под благовидным предлогом Куварин все-таки работу остановил. У них с Кочергиным противостояние непроходящее…
Но у нас — свои игры, а у Фортуны — свои… И над сценой повисает она, бессмертная Фортуна, лучший драматург всех времен и народов. Вернемся к началу эпизода и вспомним, что оформление к “Истории лошади” отправили в Аргентину водным путем… “Поет океан. / Ревет ураган…”
Катастрофа! срыв гастролей! что делать? кто виноват? и другие русские вопросы в штормовой атмосфере Гогиного кабинета. “Почему не доделали новое оформление?..” Выходи на ковер! отвечай Вова Куварин, свистать всех наверх! аврал! трах-тибидох! Кочергина — на палубу! со всеми цехами! полундра! только вперед! не сдадим врагу Фолклендские острова! берегись аргентинская хунта!..
Тут и подкрался к Эдику первый инфаркт, но ценой грядущего инфаркта и аврала на Большом драматическом корабле, ценой самоотверженных Таниных усилий довели холстяной задник до ста процентов и отправили новое оформление в Буэнос, не считаясь с затратами, воздушным, воздушным путем! браво! бис! восторг! аншлаг! триумф советского искусства!..
Молчит океан, ни всплеска тяжелой волны, и светит небесный фонарь в капитанские рубки, и шелковый простор не равен подводной судьбе. А там, в глубине, обратный закон, ржавеет дикое железо, и холстяной занавес не в силах развернуться, и морские коньки клюют закрытый контейнер, и на широком брюхе лежит сбитый “Боинг”, а южнокорейские знаки запорошило на крыльях, и старая одежда в тесных чемоданах тлеет, не выходя из моды, и мертвые статисты делают обманные движения, и гиблая субмарина сжимает родных моряков, Темирханов, Ринат, товарищ контр-адмирал, откликнись, и на одном языке говорят здесь корейцы, японцы и наши, и американский сенатор толкает безмолвную речь, и русские спят адмиралы, и дремлют матросы вокруг, у них прорастают кораллы меж пальцев раскинутых рук…
Уезжая из Нагойи, Ирик Рашидов сказал:
— Воля, у меня седьмого день рождения, в Токио отметим.
— И у тебя?! — восхитился Р. — Это надо же, сколько рождений на одну Японию!.. Но мы приезжаем восьмого…
— Отметим восьмого, — сказал он.
— Хорошо. А как насчет Стржельчика?.. Он тебя полюбил.
— Конечно!..
— Ирик, а что ты думаешь о театре Хамзы, почему они замолчали?— спросил Р. — Зовут, рассыпаются в комплиментах, а потом — тишина…
— Ты же знаешь наших, — сказал Ирик. — Они, как японцы, стараются не говорить “нет”. Но там уже все решено.
— По-твоему, они передумали?..
— Не знаю, — сказал Ирик. — Но у них уже все решено. Испорченные люди… Что я тебе смогу дать, это информацию. Приеду в Ташкент, спрошу у Ачила. — Ачил был братом жены и занимал в Ташкенте если не второй, то третий пост. — Я бы хотел, чтобы ты ставил…
— Зря я, наверное, отпрашивался у Товстоногова…
— Почему? У тебя же есть приглашение министра.
— Есть даже договор на инсценировку “Идиота”.
— Постарайся сделать быстрей и получи деньги, — сказал Ирик, и мы попрощались до Токио.
В результате беседы с Ириком Р. засомневался в своей узбекской перспективе и решил проверить ленинградскую.
— Георгий Александрович, — сказал он, приотставая от экскурсионной группы, — я назову идеи, может быть, вам что-то покажется…
— Назовите, — согласился он.
— Во-первых, “Ипполит” Еврипида в переводе Иннокентия Анненского. Представление современных артистов о древнегреческой драме и театре…
— Я не помню, — честно сказал он.
— Ну, это та же Федра, дама, влюбленная в пасынка Ипполита…
— А сколько там занято народу?..
— Пять главных ролей и хор. Но хор можно решать втроем, впятером…
— Это интересно. Хор можно сделать по радио, с реверберацией…
— Мне кажется, лучше через актеров, создать несколько конкретных ролей, ведущих, что ли…
— Ну почему же? Можно хорошо записать по радио, чтобы звучало как бы оттуда… И в то же время современная техника… Это интересней!..
— Может быть, — дипломатично сказал Р. — Кроме того, в театре появилась Фрейндлих…
— Она будет занята в “Блондинке”, — решительно сказал Гога; имелась в виду пьеса Володина, в которую раньше сватали молодую актрису.
— Я этого не знал, — сказал Р. — Есть еще Малеванная…
— Она играет мать, — так же решительно сказал он.
— А-а-а, — протянул Р., сомневаясь в логике назначения, он думал, что Алиса с Ларисой — ровесницы. — Вторая идея — чеховская “Дуэль”.
— Это сложно, — сказал Товстоногов, — это не поднять.
— Почему же, — сказал Р. — в институте были “Братья Карамазовы”…
— Но это — институт, — возразил он. — Вот Еврипида с молодежью — это может быть интересно.
— С кем же?.. Девочка, которую приняли в театр?.. Она способная?
— Очень, — сказал он. — Вот с ней и можно попробовать…
— Но ей двадцать лет, а Федра — взрослая дама, детная…
— Ну и что? — сказал он, и мы догнали общую группу…
После обнадеживающего разговора необходимость создания парадных стихов о Гоге смущала Р. уже не так сильно, как раньше. Возможно, на его душевном самочувствии сказалось также благотворное влияние доктора Сенда. Так или иначе, но на пути из Нагойи в Киото поясница почти не болела, и юбилейная ода стала складываться. Важным аргументом себе было то, что наш Герой — настоящий старатель и труженик. “Кто-кто, а он заслужил”, — думал переменчивый Р., и случайная рифма с налету клевала красную тетрадь…
В Японии, как всегда и везде, Миша Волков стремился к лидерству. Это ему не всегда удавалось, и с неутоленным стремлением были, видимо, связаны все его внутренние трудности. Однако держался он так, как будто все в полном порядке. А что?.. Красив, мужествен, строен, подтянут, ухожен. Чем не герой? Просто в нашем раскладе, при Паше Луспекаеве, Копеляне, Стриже, Басике, Лаврове, Юрском, то ли он чего-то недобирал, то ли ему недостаточно везло, но признаться в этом значило потерять само право на лидерство, а без него — что за жизнь?..
Миша играл героев, вспомним хотя бы “Еще раз про любовь” — Электрон Евдокимов или “Историю лошади” — жеребец Милый. И кино: “Путь в └Сатурн””, “Конец └Сатурна””. И телевидение: Джейк в “Фиесте” и т.д. В любом другом театре, с его данными и характером, он был бы абсолютным премьером, но судьба назначила этот, а каким образом это вышло, я расскажу.
Конечно, он следил за собой, понимая, что внешность — часть его редкого имиджа: волосы никогда не перерастали, маечки сверкали белизной, рубашечки были отглажены, брюки — в струнку, пиджачки — как влитые, туфельки — блеск. Каждое появление в театре — парадное…
И здоровье он тщательно берег, зная и чувствуя зависимость нашей профессии от физической формы. Если Р. от спектакля до концерта мог расслабиться, отлететь в литературных мечтах, стараясь утром доспать или понежиться, Волков — было время, когда на гастролях их селили вдвоем, — поднимал его на зарядку, призывая с укором:
— Ты же — артист!.. Артист! — И вкладывал в это слово что-то сурово-кастовое, понятное ему одному, может быть, рыцарское, но не в смысле романтического благородства, а в плане турнирной боеготовности…
Однажды скверный сигнал послали мозговые сосуды, и Волков сумел добраться до московских светил, чтобы понять, что с ним и как бороться с подлыми симптомами. А спецы-доктора, наблюдающие за здоровьем космонавтов, выдали ему оздоровительный комплекс — диету и зарядку, — которым он рад был поделиться с каждым, кто примет его уроки и лидерство.
Все три недели в Токио Минька, или хромой Моисейка, или Хромец — такие прозвища надавал Волкову артист Боря Лескин, ножки, мол, тонковаты, — будил звонком ленивого Р., поднимал Юру Аксенова, а Сеня Розенцвейг сам вставал прежде всех, и бегом выводил группу в парк Каракуэн, чтобы после приятной пробежки между экзотическими кустами, детскими качелями, песочницами и деревьями заставить свою команду выполнить космические упражнения. Не помню, когда и где безалаберный Р. вел себя так внушаемо, как по утрам вблизи “Сателлита”, а Сеня в течение всей зарядки радостно сопел, как будто рядом с ним машут руками не возрастные мужики, а юная прелесть, девушка Иосико.
— Начали, и — и — и… раз! — командовал Минька, и, следя за ним, мы повторяли чудодейственные “па” на счет восемь и на счет шестнадцать…
Басик так и не поддался, а Юра Аксенов напрягал тело, не снимая вечной улыбки. Может быть, это была защитная реакция, но Р. просто не помнил его сокрушенным или сердитым; улыбка — щит, и улыбка — меч…
Бас находил, что гастроли оказывают на Миньку благотворное воздействие, он расцветает и избавляется от комплексов; Р. возражал, считая это мнение излишне концептуальным, но возникавшую в Мише за рубежом легкость и бо’льшую покладистость не заметить было нельзя.
В Осаке Басик встретился с подругой жены. Она там работала, в Осаке. Потаскав Олега по магазинам в пользу дорогой им обоим Гали, подруга предложила поехать к ней, на домашний обед. Бас выдвинул встречное предложение: заглянуть в гостиницу, бросить покупки, глотнуть чайку и, отдышавшись, двинуть в сторону обеда.
Волков жил рядом и, услышав женский голос, затаился. Когда Олег и подруга пошли на выход, дверь Минькиного номера оказалась открытой на ширину цепочки, и оттуда неслась горькая декламация в манере Остужева:
— “Но есть, есть Божий суд, наперстники разврата!.. Есть грозный судия!.. Он ждет!.. Он недоступен звону злата!..”
Подруга жены страшно испугалась, и Олегу пришлось ее успокаивать:
— Это — шутка, Милочка, дядя Миша шутит! — объяснял он.
Сам Волков если и сталкивался на гастролях с посторонними женщинами, — а как не столкнуться, когда их полон зал, и половина рвется за кулисы, — то исключительно для поддержки здоровья и всегда был безраздельно предан семье — жене Алусе и дочери Леночке.
Так же, как Луспекаев, Лавров и Борисов, Волков начинал с Киева, и однажды, во время омских гастролей, в жаркий, длинный, свободный для обоих день, он рассказал Р. свою приключенческую историю.
Родился Миша в небольшом украинском городке Проскурове, в семье Давида Исааковича Вильфа, секретаря райкома партии, участника революции, гражданской, а позднее финской и Отечественной войн. Мать его, Анна Моисеевна, была врачом. Когда Миша дорос до школы, семья переехала в Киев, где высокого поста Давиду Исааковичу уже не досталось, и детство мальчика проходило в бедности, если не в нищете. Все лето он шастал босиком, и только глубокой осенью тетка подарила ему для школы футбольные бутсы.
В первые дни войны отца и мать мобилизовали и срочно послали на фронт, так срочно, что у них не осталось возможности распорядиться судьбой девятилетнего Миньки. Мама успела отдать ему немного денег да забросить, что было стоящего, в угол, а угол она загородила шкафом, поставив его наискосок. И отец, и мать думали, что вот-вот вернутся с победой, а ребенок их подождет. Так Минька остался один, а в Киев вошли немцы…
Первые дни он мотался с пацанами в поисках пропитания и научился ночевать в брошенных квартирах или на чердаках, потому что дворник-татарин давно его ненавидел из-за шустрого характера и мог сказать немцам, кто он такой. А так, со своим вздернутым носиком и прижатыми ушами, Минька на еврея не был похож.
— Шене кнабе (красивый мальчик), шене, шене, — говорили о нем немецкие солдаты, вспоминая своих детей, и один отрезал ему кусок хлеба…
Когда, приняв все меры предосторожности, он все-таки сунулся домой, шкаф в углу комнаты оказался отодвинут, а угол — пуст. Прячась за занавеской, Минька выглянул в окно: широкий, как шкаф, немец в сдвинутой на затылок пилотке затащил черноглазую девчонку, дочку дворника, в дощатый дворовый сортир и, не закрывая дверей, старательно и насильно донимал ее там, двигаясь совершенно по-собачьи…
Вместе с двумя приятелями Мишка решил бежать из города, догоняя своих. Они пошли по дорогам, не прячась, не зная, где север, где юг, и напоролись на воинский эшелон с нашими матросами, а те взяли их с собой. Впервые за много дней пацанов накормили, дали махорки, а старшой подарил Миньке алюминиевую кружку, которую он берег всю войну…
Поезд шел на восток в пропащую неизвестность, и на каком-то гудящем, задымленном узле Минька встретил отца. Вы говорите, что чудес не бывает, а я верю в военные байки и великую непредсказуемость жизненных сюжетов, поверил и тут. Да, отца для того и отпустили на короткое время, чтобы он мог поискать брошенного ребенка, и они столкнулись нос к носу, вот — ребенок, а вот — отец…
Три дня длилось семейное счастье, и было решено, что Миша поедет к бабушке, в город Барнаул. На дорогу отец выдал ему чемодан папирос — менять на еду или торговать, чтобы прокормиться. Они стояли на станции, уже попрощавшись, но еще не расходясь. Ну, ладно, еще минуту… Ну, ладно, еще… И тут на соседний путь подошел поезд-госпиталь.
— Давай спросим про маму, — сказал отец и не успел спросить, потому что из этого поезда навстречу им вышла мама…
20
— Ладно, о войне хватит, — сказал Миша Волков, — давай попросим кого-нибудь, чтобы нас щелкнул.
И какой-то случайный омич нажал на гашетку.
Полыхающим июньским днем восемьдесят первого года, за два лета до любимой Японии, мы сошли с набережной на белый иртышский катерок; Миша в темной безрукавочке под шею, тесных джинсах и светлой шляпке с узкими полями взялся одной рукой за леер, другая, конечно, в бок, и правда, красавец-мужчина, а рядом — Р., рубашонка навыпуск, рукава подкатаны и вельветовая шапчонка, темная с козырьком, тоже от буйного солнца. И оба держат улыбки не хуже Юры Аксенова. А солнце садит вовсю и греет крашеный катер, на котором мы стоим, и темную воду реки, и буксирчик “Б-1 206” на заднем плане, а там, в глубине кадра, и зеленый островок посреди большой воды, и дальние силуэты гастрольного города Омска…
Зачем он рассказывал свою биографию? Не просто же так, а что-то толкнуло. Что? Может, забыв свои премьерские закидоны, все-таки искал в артисте Р. верного товарища? Послушай, мол, мою историю и поймешь, почему я стал таким, а не другим, и не тем, кого во мне ищут. А может, потому что понял наконец: никто в нем давно ничего не ищет, и при всей нашей звонкой общности мы отроду одиночки, дети, брошенные в пасть тщеславной войны, на которой победителей не судят…
Родители с утра до ночи вкалывали, а Минька сроднился с улицей, куревом, водкой, матюгами, с оголтелой киевской шпаной, игрой, промыслом, подвальными тайнами и срамными картинками. Хорошо, учительница литературы завлекла чтением, а билетерша ТЮЗа стала пускать на галерку. Так и вышел ребенок в школьной самодеятельности играть партизана в отцовских штанах, с мотней, завязанной под самое горло: шене кнабе, шене…
Когда Миша окончил школу и сказал отцу, что поступает в театральный, отставной майор Вильф расстроился так, что, нацепив военные регалии, пошел на прием к ректору института Амвросию Бучме. Он доверительно просил великого артиста в студенты сына не принимать, сами, мол, понимаете, что это за профессия для мужчины, за редким, конечно, исключением, как вы. Глянув на Миньку проницательным глазом, Амвросий Бучма казав, т.е. сказал: “Цього хлопчика мы визьмемо!..”.
И Минька стал вторым институтским евреем. Первым был Толик Ротенштейн, который прошел войну от звонка до звонка, и отказать ему в поступлении было ну просто никак. А вторым — Минька, потому что родной отец просил его не брать. Если бы майор схитрил и попросил Бучму сынка принять, может быть, Амвросий Батькович казав бы: “Цього хлопчика мы нэ визьмемо”, и у парня была бы другая судьба…
По распределению Миша попал в Николаев, но скоро главреж Киевского ТЮЗа вернул его в Киев, и Вильф стал тюзовским премьером. Но потрясла украинскую столицу другая, околосценическая история…
Этот… мяхко ховоря… артист… на глазах усей киевской общественности… открыто, понимаешь… без усякого стеснення… увел молоду жену… у кого?.. у секретаря Центрального Комитета Радяньской Комунистичной партии Украины… по идеологии, — ты только обрати внимание, не по промышленности, скажем, и не по сельскому, мать его, хозяйству, а по идеологии, увел жену у самого Володимира Ефременки!.. И у то самое уремня, кохда идеологична борба достигла такого накала, понимашь!.. И — на тебе!.. Алла Ефременко, щирая украинка, красавица, умница, редактор радяньского радио, за кем пошла, у разгар борьбы нашей партии с разгулом сионизьма!..
Шутки шутками, но это была любовь, любовь без спросу и без оглядки, и Аллочка навсегда посвятила себя Мише…
Другая, волнующая и тоже не совсем сценическая история случилась в театре Леси Украинки, причем несколько раньше, когда Аллочка еще была одной из первых дам республики.
Павлик Луспекаев и Алик Шестопалов после совместного спектакля поспорили на тему, кто из них двоих является лучшим артистом. Они разгорячились, может, и не без помощи украинской горилки, и спор стал переходить в расширенные дебаты. Ни один, представьте, не хотел уступать, и от логических доказательств и ярких примеров начали переходить на личности, а когда задевают личность, возникает естественная ситуация защиты чести и достоинства и даже переход к сатисфакции, причем безо всякого оружия, с помощью одних голых рук. Темпераментом Бог не обидел ни того, ни другого, но насчет слепящей ярости и беспризорной привычки к сатисфакции с применением рук и ног Луспекаев был сильней. И он Алика Шестопалова отчасти даже и покалечил. Не мог остановиться…
Конечно, общественность и дирекция сказали свое веское слово, и Пашу должны были уволить из Леси Украинки окончательно и с волчьим билетом, то есть по такой статье, с которой его ни один театр в стране артистом не взял бы. А Паша был знаком с Аллочкой, так как она имела неосторожность приглашать на свои радиопередачи и его, и Алика Шестопалова, и других киевских артистов, в том числе, Мишу Вильфа, который, как мы уже знаем, решительно повлиял на ее судьбу.
Паша пришел к Аллочке на радио и стал ее просить устроить ему встречу с ее мужем, командующим всей украинской идеологией.
— Павлик, — сказала она, — я ни в какие его дела никогда не вмешиваюсь, у нас это не заведено, понимаешь?..
— Ну что тебе стоит, Аллочка? — настаивал виноватый Павел. — Меня ж до конца жизни дисквалифицируют!.. А ты ж ни о чем таком не говори, ты попроси у него одно: пусть только меня примет! — Паша знал, что может быть убедительным, и Алла, придя домой, изменила обычному правилу.
— Володя, — сказала она секретарю ЦК по идеологии, — у меня к тебе просьба: пожалуйста, прими артиста Луспекаева из Леси Украинки.
И Володя Ефременко принял Пашу в своем светлом кабинете, у них был содержательный разговор, и в результате приема прозвенел звонок в театр. А раз такой звонок прозвенел, то там слегка изменили свое отношение к сатисфакции и разрешили Луспекаеву уволиться “по собственному желанию”…
И тогда уж Паша пришел в БДТ, и дебютировал в роли инженера Черкуна в спектакле Товстоногова “Варвары”.
Судьба же артиста Алика Шестопалова осталась для нас покрытой мраком, из чего следует заключить, что в той давней киевской дуэли он был смертельно ранен и для искусства безвозвратно погиб…
Между тем, Миша с Аллой затевали решительный отъезд из Киева, чему споспешествовало приглашение в Москву, в Центральный детский театр под руководством Константина Язоновича Шах-Азизова. К слову, чуть позже Шах-Азизов приглашал и артиста Р. Прославленный директор сумел добиться для Миши Вильфа даже приказа о переводе из Киева в Москву от министра всей советской культуры Екатерины Алексеевны Фурцевой, и Алла с Мишей уже начали складывать чемоданы. Но вдруг, как гром средь ясного неба, в Киев с гастролями нагрянул БДТ…
Читатель, не переживший состояния гастролей, должен наконец проникнуться верой, что это всегда особое и вовсе не рядовое событие в жизни отдельного театра, любого артиста и самого города, куда их приводит Бог. Каждая такая встреча наэлектризована тайной и притягивает внимание вечных искусств. Да, да!.. Жанровые сценки, мелкие, казалось бы, случайные факты и приключения, летучие мимоходные реплики, обоюдный обмен капризными впечатлениями между театром и городом, беглые оценки лиц и скользящие касания дней дают узнать нечто, местным календарем скрываемое, но влекущее силой самой судьбы.
Если не верите автору, доверьтесь личному свидетельству артиста Р. Уже на следующих гастролях БДТ в том же самом знойном Киеве по абсолютному наитию угадал он, хотя и не тотчас, в летней простуженной незнакомке прячущуюся в туманных подтекстах героиню своего романа, и вовсе не литературную, а очень даже живую, и роман этот не увял, едва начавшись, а, наоборот, расцвел непредсказуемыми последствиями и привел к тому, что, как известно, совершается только в небесах. Посреди белого дня бездумно пригласил он соседку по днепровскому пляжу на обед в киевскую ресторацию, на что незнакомка сказала:
— Я не могу идти в ресторан, потому что я — в майке!..
— Ну и что? — сказал Р. — Я тоже в майке!..
— Но вы — Рецептер, — объяснила она, — а я пока еще нет…
И Р. долго смеялся, не зная, чем окончится пляжное знакомство.
Об этом романе автор еще когда-нибудь скажет, а пока ограничится одним волшебным именем Ирины Владимировны Рецептер. Слышите, как рокочут и переливаются в нем любимые “р”?..
А артист БДТ Четвериков приехал на гастроли в Чехию и женился на чешке. Оба они поступили, конечно, как настоящие безумцы, но такова, о читатель, светлая и судьбоносная сила театральных гастролей…
Город сошел с ума: спектакли “Сеньор Марио”, “Варвары”, “Не склонившие головы” не только с самим Копеляном, но и с тем самым Луспекаевым потрясли отзывчивые сердца киевлян. Дрогнули и артисты: это был не театр, а храм искусства, и не спектакли, а мессы!..
И вот под эти громокипящие гастроли коллега Аллы Ефременко по работе на радио добилась неординарного решения начальства о записи спектакля “Знакомьтесь, Балуев!”, в порядке исключения, на русском языке. И пригласила на запись многих, а главное — Пашу Луспекаева, которому предстояло сыграть свою ведущую роль не только в романе Кожевникова, но и в спектакле судьбы артиста Вильфа, впоследствии — Волкова.
Увидев Аллочку на радио, Паша приветствовал ее как свою спасительницу и стал расспрашивать, как протекает ее молодая жизнь.
— С Володей я разошлась, — призналась Алла, — вышла замуж за Мишу, и мы собираемся ехать в Москву, к Шах-Азизову в Центральный детский…
— Из детского — в детский? — удивился Паша. — А какой смысл? — И Аллочка задумалась, а рядом с ней задумался Миша. — Хочешь, я поговорю с Гогой? — спросил счастливый Луспекаев, и участник передачи Слава Стржельчик тоже спросил: — И я, хочешь?
— И на наше несчастье, — сказала автору уже через много лет Аллочка Ефременко, — мы согласились…
Не откладывая дела, Паша с Владиком пошли к Гоге и сказали ему, что хороший киевский артист уходит к Шаху. Когда Гога слышал, что где-нибудь приглашают артиста в театр, он всегда вздрагивал: а вдруг приглашенный пригодится ему?! К слову, чуть позже так же вышло с артистом Р.: когда он узнал, что после московских гастролей ташкентца позвали другие, он вмешался в его судьбу незамедлительно. “Не принимайте никаких приглашений, считайте, что вы уже работаете в БДТ”, — сказал он ему…
Получив от Стрижа и Паши тревожную весть о киевском Вильфе, Гога сказал: “Пусть приходит”, и Миша явился, как лист перед травой. Осмотрев артиста, “как жеребца” (выражение Аллочки), и оценив его стати, мэтр сказал: “Мы соберем худсовет и будем рэшать!”.
Расставшись со Смоктуновским, Гога искал исполнителя роли Чацкого, и ему показалось, что Миша и есть искомая замена. Так что, до принятия решения о Чацком — Юрском, а позже о Чацком — Рецептере, у него было два предварительных кандидата: сперва — Смоктуновский, а потом — Вильф. И, считая варианты капризной театральной судьбы, отметим, что если бы Смоктуновский, как и хотел, вернулся в БДТ, ни Юрскому, ни Рецептеру не видать бы роли Чацкого как своих ушей. А Вильф, начавший было репетировать, был через некоторое время переведен в Молчалины, и это тоже отразилось на его характере и судьбе…
Весть о том, что Товстоногов, вслед за Луспекаевым, берет еще одного киевского артиста, разорвалась в городе, как атомная бомба. К Гоге хлынули толпы страждущих, но он осадил массовые притязания.
— Это был единственный случай, — сказал он о Мише. — Остальные для показа должны приезжать в Ленинград!..
Когда театр играл премьеру “Сколько лет, сколько зим” по пьесе В. Пановой, Луспекаев у нас уже не работал, но пришел ее смотреть…
Уйдя из БДТ, он стал зарабатывать на жизнь, снимаясь на телевидении и в кино, может быть, в том самом “Белом солнце пустыни”, которое обессмертило его имя, но у него все сильней болели ноги, и пальцы на обеих ступнях пришлось отнять. Потом возникли новые угрозы, новые операции; Паша еле ковылял и перемещался только в машинах; а эта подлянка, которая на него напала, называлась “облитерирующий эндертериит”…
Не знаю, каким образом оформлялся его уход, “по собственному желанию” или по частичной инвалидности; не знаю, какой разговор у них состоялся с Гогой, но не могу представить, чтобы это было прощание навсегда, исключающее всякую надежду наперед. Даже если оба и думали так, то какую-то лазейку оставлять было нужно и, скорее всего, ее оставили; Луспекаев продолжал являться в театр, как к себе.
Какая-то черта, конечно, возникла, но мы делали вид, что ее нет.
Перед началом или в антракте он обязательно бывал в нашей, то есть в своей, гримерке, а иногда заглядывал так, мимоездом, входил, слегка поддатый, и, опустившись на свой стул, затевал обычный треп.
Был случай, когда со словами “Простите, ребята” Паша сходил по малой нужде в рукомойник, и долго сливал воду, ожидая чьего-нибудь комментария. Это было похоже на хитрость и даже проверочку: возразите, как будто я отрезанный ломоть, или стерпите как родного хулигана?..
Потом бросил объясняющую шутку:
— Только покойник не ссыт в рукомойник, — и глубоко со всхлипами вздохнул. — Болит, сука, трах-тибидох-тибидох твою мать!..
Конечно, театр святыня, но он же и быт.
Был случай, когда хорошо знакомый артист, работавший тогда в Александринке, пьяный в куски, обмочил императорскую банкетку. Ну, в императорском театре вся мебель императорская. Доложили худруку Леониду Сергеевичу Вивьену, что прикажете делать? Тот вздохнул: “Обоссался? Ну, что ж, это еще ничего, бывало и… похуже”. Очевидно, хорошо знал историю…
А в туманном Альбионе участник одних славных гастролей, прижатый долгой пешеходной нуждой, стал мочиться в знаменитом Гайд-парке. В блаженную минуту освобождения он даже составлял в уме спич в свое оправдание и надеялся его произнести на освященной традициями зеленой площади Свободы. Но до этого не дошло, потому что его взял за шиворот зоркий английский Бобби. Тут и нашлась наконец достойная работа для специальных посольских служб и приданных театру стражей государственной бдительности — вынимать артиста G. из цепких рук британской разведки, чтобы не выдал под пытками стратегических секретов родного закулисья…
Сюжет Пановой был такой: в закрытом по погодным условиям аэропорту встречаются бывшие любовники; у них давно другая, отдельная жизнь, свои семьи, но вот случайная встреча, и прошлое оживает. Ставил спектакль Гога, героев играли Шарко и Лавров, а их сценическое поведение складывалось из долгих неподвижностей в креслах, больших пауз с подтекстами и сидячих диалогов. Что делать, если самолеты не летят? Сиди и жди погоды…
Когда спектакль закончился, Паша зашел поздравлять участников и как бы между прочим бросил Кириллу:
— Сидишь?.. Это хорошо… Я тоже мог бы сидеть. — Мол, пьеса Пановой — тот самый повод, когда могли бы вспомнить Луспекаева, вспомнить и позвать на сидячую роль, уж с ней-то он бы справился!..
Отметим, что эпизод рассказывают теперь и по-другому. Будто реплика Паши прозвучала не за кулисами, а в буфете и под коньяк, и выговаривал он ее чуть ли не в слезах, и ни к кому, кроме безликой судьбы, не адресовался. Автору кажется, что так — хуже, но факт подвержен воздействию времени не меньше легенды, так что, господа, выбирайте версию по вкусу…
Как он играл? Никто толком не расскажет, хотя любой, видевший Пашу на сцене, охотно попытается. Да, Р. выходил на сцену в одних спектаклях с Луспекаевым: “Варвары”, “Четвертый”. Самый непосредственный контакт был в “Поднятой целине”: Макар Нагульнов — Паша стреляет из нагана, а одноглазый Лятьевский — Р. ловит пулю спиной и падает за тын, как подрезанный. После премьеры “Мещан” Луспекаев подарил Р. свою фотографию: улыбается во весь рот, судя по всему, крепко дунувши, а на обороте приятная надпись: “Володя, ты хороший парень и хороший артист. Будь счастлив!”.
Двое в театре, и вправду, были близки к гениальности — Смоктуновский и Луспекаев. В чем беспечный автор видит актерский гений? В беспредельном доверии к самому себе, своей природе, которая сама одолевает трудности, в легкости, свободе, наконец, в радости…
А может быть, великий артист, и вправду, — редчайший зверь, несгибаемый хищник, вечная опасность для укротителя?.. И он уходит, в конце концов, уходит из общей клетки, чтобы умереть на свободе…
Возврата Смоктуновского, думаю, просто побоялись, своей ненормативностью опять спутал бы все карты, как же ценить заслуги и дарования остальных?
А с Пашей вышло еще дурней…
Это был заколдованный круг: схватка с болью, работа в пределах сил и — загул, как скорая помощь, стакан и женщина, женщина и стакан…
А женщины любили его и сострадали этой боли; как было не любить и как не жалеть, хотя он и сам был преисполнен мужского сострадания.
Одна артистка в растерянности сказала при нем, что ж, мол, делать, врач обнаружил фиброму в заветном месте.
— Рыбонька моя! — откликнулся Паша — А я на что?! Я ж ее изничтожу, сотру в порошок!..
С другой, бешеной, как и он, не надо было дела иметь, и он это чувствовал, избегал как мог, но куда денешься, хитростью проникла в номер, осталась после всех, изнасиловала, загрызла, как с цепи сорвалась. И опять вышла мордобойная история, по типу киевской, шухер на всю гастроль. Ладно. Замяли…
— Володька, записывай адрес!.. Бери коньяк, приезжай!.. Тут такие рыбоньки собрались!
По одному адресу встреча прошла мирно, а по другому, куда Паша вызвал артиста Татосова и драматурга Володина, вышел большой грех, потому что в горячке всенощного кутежа исчез луспекаевский перстень, тяжелый, массивный, который он купил на гонорар “Белого солнца”. В магическую силу перстня Паша поверил неистово и так же неистово стал его искать, поставив на уши веселую квартиру и обнаженную хозяюшку…
Так и не нашел…
Тогда талисманом была назначена трость с могучим набалдашником, на которую он опирался, как на Божий посох…
— Потеряю — умру, — говорил он.
Не потерял, а украли светлой ночью на берегу Невы. Подошли прикурить, заговорили, ушли, а трости нет. Паша побелел…
Так он и погиб после загула, грохнувшись в рост в гостиничном туалете, накануне большой киношной роли, в неурочные дни столетнего юбилея товарища В.И. Ленина. Эпизод известный. И автор, в числе других, его касался. Но по прошествии времени все же становится ясней, какой это был позор, когда театр отказался хоронить со своей сцены Павла Луспекаева.
— Он у нас больше не работает!..
Хороший мотив, формально беспроигрышный, сдобренный коллективной заботой о достойном проведении всенародного праздника.
Единым строем предали брата.
И первым предал Р., сосед по гримерке, “хороший парень”, сострадательный собутыльник. Водку в больницу носил, а выступить со своим мнением струсил. Конечно, он, а не так, как вы подумали!.. Не только коллегиальные безымянные органы, не только дирекция, худсовет, партком, профком, — и вся великая персоналия, вся до одного!..
Все-таки есть случаи, когда человеческая порядочность могла и должна была пересилить всеобщий страх. И это был тот самый случай! Перед бесспорностью смерти отступала иногда и партия, руководящая и направляющая сила ушедшей эпохи…
Лучше всего на общий счет выразился Юзик Мироненко, хотя и не по этому поводу, однако, повторю, чтобы не забылась, хорошую цитату:
— Все мы были хорошие бздуны!
Потом, позже в портретной галерее закулисного фойе, вблизи нашей гримерки, появится его портрет в роли Макара Нагульного, в серой папахе с закрученными усами и орденом Красного Знамени на высокой груди: “Вот какие артисты работали у нас!..”.
Труппа — летящая стая, машет крыльями, машет, скосит круглые глаза на подранка и — дальше, а тот, хоть и отстал, а сердцем — с ними и тоже машет, машет!..
Все!.. Улетели… Они — живые, а он — за чертой, нечего, нечего!..
Как это у Брэма? Естественный отбор? Ну, да, правда, естественный.
Но разве мы не люди? Разве не видим, что делается с отставшим, тем, на кого неотступная подлянка уже напала? Может, вернемся, потянем время, протащим на себе метров сто? Он же еще здесь, со всеми, а мы — в отрыв!..
Когда станет совсем поздно, стая опомнится, станет жалеть…
Может, опомнится, а может, нет…
Паша, давай опомнимся и мы, давай оглянемся вместе, давай спросим у хозяина черной рулетки, что стало с Аликом Шестопаловым, которого ты победил, как он, где?.. Там или здесь?..
Или вы встретились мирно, пролетая над городом Киевом, и присели за столик, и обнялись в слезах?..
Прощай, Паша, прощай!.. Долго я буду о тебе думать, починяя ветхую пьесу для гастролеров под названием “Кин, или Гений и беспутство”. Долго буду думать и всегда поминать…
Похороны на “Ленфильме” в юбилейные ленинские дни взял на себя смелость устроить директор Илья Киселев.
— Положу партбилет! — сказал он. — А Пашу похороню!..
И потрясла несмышленого Р. артистка Инна Кириллова, Пашина тихая вдовица, которая в слезах отпущения, одна зная, за что, просила:
— Прости мне, Паша, прости, прости!..
21
А теперь, благородный читатель, давайте спросим путающегося автора: кто же все-таки, по его непросвещенному мнению, виноват в отступничестве, кто труслив и жесток — сам Театр, Его Железное Величество, Кровавая Богиня Мельпомена или принимающие решения и пока необъявленные конкретные лица? В повести “Прощай, БДТ!” он упирал на то, что у Мельпомены грязная работа, что это она режет, как мясник, и тут ничего не поделаешь; терпи, страдай и жертвуй собой во имя искусства.
Удобная позиция, удобная… И никого не обидел, и сам не виноват!..
Но за широкой задницей Мельпомены все тогда и отсиделись — и передовой отряд горделивых членов, и ярые “прогрессисты”, и беспартийная шваль, все, как один, поступились долгом памяти ради заспиртованной карлы в мавзолейной кунсткамере!..
Вижу, вижу, монолог грешит анахронизмами, но когда-нибудь пора и понять, и покаяться, лучше поздно, чем никогда, и, отвечая на вопрос без всяких уверток, сказать: “В этом больше всех виноват отщепенец Р., не взявший на себя никакой ответственности. А уж после него, в убывающей степени, остальные, то есть третьи, вторые и первые, чем первее, тем невиноватее, по причине сердечной преданности столетнему Ленину. А меньше всех виноват начальник пожарной охраны БДТ Андрей Рыдван…”
Из партии выходили двумя группами. “Авангард” сдал билеты завкадрами Алле Ахмеровой, и она снесла их в райком, на угол Фонтанки и Невского, во дворец Белосельских-Белозерских. Там нынче культурный центр и выставка восковых фигур, по примеру музея мадам Тюссо. Очень полюбили в России восковые фигуры, безопасные воплощения опасных людей…
Куда девались сданные передовиками партбилеты? Несведущие мнутся, отмахиваются ручкой, а сведущие молчат, как восковые…
“Арьергард” держался до самого ГКЧП и доверил партийные книжки Андрею Рыдвану; во-первых, тот всегда в театре, а во-вторых, у него — железный ящик для взносов. Качнет жизнь в одну сторону — билеты сданы, качнет в другую — вот они, достаты из ящика и опять у сердца. Кто-то сдал открыто и втихую забрал. Наибольшее расположение отсталого автора почему-то вызвали те, кто откровенно хранил билеты и верность идеям. Таких, если он не ошибается, было двое: артисты Иван Пальму и Сева Кузнецов.
Хранитель железного ящика — бывший детдомовец Андрей Иванович Рыдван встретил врага на белорусской границе. Он отвоевал всю войну, послужил начальником погранзаставы в Туркестанском военном округе и демобилизовался в звании капитана, вся грудь в медалях и орденах.
Андрюша досконально знал все театральные закоулки, подвалы, лестницы и чердаки. Соединяя в одном лице должности начальника пожарной охраны и гражданской обороны, он, как “домовой”, в любой момент мог объяснить назначение любых труб, кранов, шлангов, ящиков, лазов, главных и запасных защитных комплектов, подручных средств, назвать адреса бомбоубежищ и пути отхода.
— Андрей, если завтра война, какое у тебя предписание, где спасешь коллектив от смертельной опасности?..
— Не беспокойся, Володенька, станция Пестово Московской железной дороги примет с дорогой душой!.. В Пестове будет все, как надо!..
Его привел или принял в театр Леонид Николаевич Нарицын, заядлый охотник и рисовальщик, сперва наш директор, позже — начальник Управления культуры, тоже фронтовик, призванный со студенческой скамьи Академии художеств и закончивший войну в особых войсках.
Дежурная комната — напротив выхода на сцену, а актерская явка и лист расписок — чуть правей. Начальство и нас с добродушной улыбкой встречает Рыдван. Не помню случая, когда бы его не было в театре.
— У нас все в порядке, Леонид Николаевич! — бодро докладывал он идущему за кулисы Нарицыну.
— Все в порядочке, Владимир Александрович! — рапортовал он преемнику Нарицина, Вакуленко.
— Все в полном порядке, Геннадий Иванович! — утешал бессменный Рыдван директора Суханова…
Кроме охраны и пожарки ему поручили возглавить еще один внутренний орган — “народный контроль”.
Когда за спиной Андрея оказался ящик с партбилетами, степень его ответственности за театр резко возросла, и, несмотря на военный и пограничный опыт, он заволновался.
В тревожный августовский момент, — все в отпуске, а по телевизору, соревнуясь с “Лебединым озером”, трепещет ГКЧП, — Андрей дрогнул и бросился звонить на дачи партийцам из “арьергарда”.
— Что делать, ты мне прямо скажи! А ящик?! А билеты?! — кричал он.
Неизвестно, что и от кого он услышал в ответ, но в гараж вошел успокоенный и, оглядевшись, решительно сорвал цветные плакаты с изображениями голых девиц. Водители удивились.
— В чем дело, Андрей Иванович?
— Теперь у вас такого безобразия уже не будет! — сказал он и вышел.
Вот, собственно говоря, и все.
История российской государственности пошла своим путем, но августовская встряска привела к резкому обострению частных отношений между директором и заврадиоцехом, в которые опять оказался замешан Андрей Рыдван. Полного сценария событий не восстановить, но кое-какие свидетельства остались.
— Это довольно грустная хохма, — с обидой сказал Геннадий Иванович, — я ведь о людях плохо не говорю, но Изотов сочинил обо мне настоящий пасквиль!.. Представьте, вторая половина августа или двадцатые числа, театр закрыт, но я в театре, а он на даче. Дачу он купил у Вали Ковель. Она была умная женщина и вовремя отказалась от месткома, а этот человек стал председателем вместо нее. Потом хотел стать замдиректора и очень лез в директора!.. Тогда, как ему казалось, он бы навел порядок! — Суханов уже не работал в БДТ и пестовал дорогую внучку, но прошлое в нем не унималось, так же, как во всех нас. — Дача довольно далеко, на Волхове, а вся паника длилась примерно полтора дня. Он приехал с дачи и пустил слух, будто бы я позвал Рыдвана и приказал ему вооружить всех оставшихся работников! Зачем?.. Чтобы поддержать это самое ГКЧП!.. Вы представляете?!. Но Рыдван для него — фигура подставная, а мной могли очень даже заинтересоваться!.. И тогда автор версии мог бы взлететь!.. Я вызываю Рыдвана: “Слушай, Андрей, а чем я мог вооружить людей?..” Рыдван говорит: “У нас два стартовых пистолета и несколько винтовок из “Тихого Дона”. Но ведь они — сверленые, Геннадий Иванович!..” Вот вам анекдот!..
В развитие темы он коснулся международного положения и вновь обнаружил политическую зрелость и государственный подход. Ошибся он лишь однажды, неосторожно спросив у Р., “как дела”. Тот тоже почему-то завелся, заобъяснял, и Суханов по-отечески предостерег:
— Экономьте себя, Владимир Эммануилович, экономьте!..
— Чепуха! — сказал на это Юра Изотов. — Насчет вооружения ничего я не говорил. Или Суханов бредит, или сильно испугался. Ну, понадеялись на партию, соскучились по дисциплине, ну, сорвал Андрюша голую девку в гараже, подумаешь, грех!.. Железный ящик стоит до сих пор… По-моему, на третьем ярусе… Парткома, Володя, нет, так же как и месткома. Но есть еще один железный ящик, и этот мне недавно притащили в студию. Там — все профсоюзные билеты, в том числе твой. И учетные карточки тоже… Гогин я решил сохранить, на нем фотография в 23 года, худенький такой… А еще принесли мое личное дело, все доносы на меня. Был такой сумбурный момент, менялся начальник спецотдела Андеев, полковник КГБ, и он говорит: “Юра, не теряйся, можешь все дела изъять и лишнее уничтожить”. И в подарок приносит папку в полиэтиленовом мешке, все, в чем я обвинялся, а потом как бы реабилитация в мою пользу. Я подумал: покажу-ка своей подруге. А потом думаю, зачем это ей? Понес на помойку, в последний момент просмотрел, разорвал каждый лист на четыре части и бросил. Три дня назад. Так что этот кусок жизни, Володя, уже на помойке.
— Зря, — сказал Р. — Документ — вещь историческая. Некоторые уничтожили, а потом жалели…
— Понимаю, — сказал Юра. — Я первый раз увидел лицо отца, когда мне было за сорок. Привезли из Вологды. Родственники. Фотограф отретушировал, увеличил… Я смотрю, и он смотрит. Расстрелян в тридцать седьмом…
На восьмидесятом году жизни Андрея Рыдвана разбил паралич.
До этого он много лет ходил за лежачей женой, а Полина Алексеевна была женщина полненькая, и переворачивать ее, перестилать и все такое было нелегко. Но долг — счастливое состояние, как верная служба, как исполнение приказа, как знакомый путь. Она была медсестрой, вместе воевали, вместе служили в Кара-Кумах, нажили троих детей…
Некоторым казалось, что с одним из бойцов охраны, Анной Ефимовной, женщиной красивой, статной и доброй, у Рыдвана многолетний роман, но театральный народ болтлив и держится скользящих нравов, а доброе отношение начальника с подчиненной, их товарищескую дружбу, ввиду болезни жены, могут принять за нечто. И Бог с ними, главное-то не в том…
— Главное, Володичка, — сказала Анна Ефимовна, — какой он честный! Честнее его человека не было! Он же трудяга и дружелюбный какой!.. Никто этого не чтит, а в данный момент таких людей не хватает… После него уже четвертый начальник… Все Андрюшу часто вспоминают…
Умирал он в июле 98-го, во Пскове, в домике дочери, когда театр был на гастролях. Дочь служила в церковном хоре и побежала к батюшке. Хотя Андрей веры не знал, но и не отрицал, на все пошел с охотой. Батюшка его соборовал, и все церковные почести ему отдали. А жена, Полина Алексеевна, сказала, как хотите, везите меня на могилу. На носилках, на машине. Надела костюм. На руках донесли.
И через два месяца похоронили рядом…
Майя умирала первой, и Сеня ходил за женой, как за маленькой, пытаясь скрасить последнее время. Вообще-то ее мучили почки, но тут вдруг запрыгало давление, а она не соглашалась лечь. Потом случился гипертонический криз. Потом перестало работать сердце…
Так вышло, что, не сговариваясь, они успели вспомнить самое начало: парадное вступление красноармейцев в Прибалтику и то, как он шел, время от времени поворачиваясь спиной вперед и лицом к своему оркестру; их случайную встречу на площади, когда он взял ее за руку и все стало ясно.
Сеня сидел у ее постели, они ненарочно встретились взглядами, и теперь она прикоснулась к его руке…
Потом он ухаживал за тещей, которая в свои 88 сломала шейку бедра.
Потом похоронил ее рядом с Майей…
— Одиночество, Володя, — сказал он. — Остался в полном одиночестве…
Они столкнулись на Литейном и не могли разойтись.
— А дети? — спросил Р.
— Дочка в Израйле, одна, то есть с ребенком, очень тянет к себе… А сын… Формально говоря, подвизается в каком-то театре. У нас же “окно в Европу”, так он выскочил в это окно. Живет в Голландии, имеет в виду Германию. Развелся, оставил ее с дочкой. Женился на девочке со своим ребенком, и у них родился сын. Вообще говоря, надо подбивать бабки, — он засмеялся. — Не деньги, нет, я говорю, пора закрывать лавочку, и я понемногу забираю в сторону, понимаете?..
— Хотите уехать к дочке?..
— Вопшем, хотел… Продал дачу, машину, гараж… Думаю, надо жить для детей, внуков…
— Господи, и вы туда же! — не выдержал Р. — Сидеть в канотье на пороге чужого дома!.. Маэстро, вы ведь всю жизнь в деле!..
— Да, вы правы, когда дошло до дела, я подумал про это и решил: “Нет, не поеду!”. Слишком много хвороб. Насколько меня хватит, не знаю. Честно говоря, немного трушу… Надо съездить к сестре, в Астрахань…
— А театр?..
— Ну, что вам сказать? Работа не очень интересная, это вам не при Гоге. Не шибко… Я живу, потому что очень люблю музыку и у меня большая коллекция. Смотрю видик, слушаю “Хитачи”. Система работает! У вас тоже? Знаете, Володя, приходите ко мне! Послушаем что-нибудь или посмотрим, какой-нибудь мюзикл. Недавно меня навестил Заблудовский, мы с ним слушали “Кандида” Бернстайна. Это — по Вольтеру, вам было бы интересно, я же знаю. Потом, у меня есть “Кармен” с Пласидо Доминго. Между прочим, там такая необычная Кармен, ни на кого не похожа! Артистка мюзик-холла, представляете? Постановка Франческо Рози… Знаете, когда оперу переносят на пленэр, она немножко теряет условность, а натура как-то отвлекает. Вопшем, вопрос спорный, но я — за!..
— А “Чио-Чио-сан” у вас есть? — спросил Р.
— Два варьянта! — Он сделал цезуру и сказал: — Переписываюсь с Иосико, вы, конечно, ее помните. Она замужем, у нее двое детей… Чудные дети… Кстати, Володя, недавно я опять читал о Блоке. Отчего он все-таки умер?.. Легкие?.. Нет… Сердце?.. Сорок один год, вы подумайте!.. Существует подозрение насчет нехорошей болезни…
— Семен Ефимович, вы знаете хорошие?..
— Хороших, конечно, не бывает, но все-таки… С женой он не жил, но были же другие женщины. Так отчего он умер, как вы считаете?..
— По-моему, он умер от ужаса, — сказал Р. — Понял, с кем был… И на что тратил последние силы…
— Вы думаете, театр тоже виноват?.. Нет?.. Володя, вы рассуждаете с общих позиций, а я имею в виду медицинский аспект.
Он не знал, что предстоит ему самому. И хорошо, что не знал.
Услышав, что Блок при смерти, Ахматова примчалась из Царского Села и вечером была на Пряжке. Ни увидеть, ни проститься, но ей передали, что перед кончиной, в бреду, он сказал про нее: “Хорошо, что она не уехала”.
Реплику сообщила Мария Сакович, доктор Больдрамте, хорошо знакомая Ахматовой. Все последние дни Сакович не отходила от постели Блока…
На другой день Анна снова была там и в день похорон с толпой провожающих прошла весь путь.
Белый на панихиде 8 августа “узнал лишь Ахматову (в черном трауре, в креповой, густой вуали)” и предположил, что “она очень огорчена”.
Никто и догадаться не мог, что она чувствовала на самом деле…
Блок был неузнаваем. Собираясь делать посмертный портрет, Анненков долго не мог приступить, потом записал: “Перемена была чрезвычайна. Курчавый ореол волос развился и тонкими струйками прилип к голове, ко лбу. Всегда выбритое лицо было завуалировано десятидневной бородой и усами. Перед положением в гроб Блока побрили…”
Отношения Александра Александровича с церковью были непростые: он служил у большевиков, а эти начали шлепать священников с восемнадцатого года. Митрополит Вениамин с близким окружением был расстрелян в том же, 21-м, и, хотя в Александро-Невской лавре есть его надгробие, Владыки Вениамина там нет.
Верующие поминали убиенных как великомучеников, и она не могла этого забыть.
“Отпусти, Господи, рабу Твоему Александру аще согреших!..”
День похорон оказался тяжелый и душный. От Пряжки до Смоленского, где покоились предки матери, долго шли пешком, а Блока несли на руках, в открытом гробу. Через Николаевский мост. Через весь Васильевский…
На этом пути она узнала об аресте Гумилева.
Отпевали не в церкви Смоленской иконы Божией Матери, что внутри кладбища и напротив часовни Ксении Блаженной, а перед самым входом, в церкви святого Воскресения, которой теперь нет. У могилы речей не было.
“Прими, Господи, душу усопшего раба Твоего Александра, Владыко, — просила она вместе с молящимися.
Группа артистов положила на гроб пунцовую розу и белый крест.
Нина Флориановна Лежен сказывала Р., что розу и крест принесли наши, а Анна Андреевна назвала артистов театра Гайдебурова. Он носил имя Передвижного и, в отличие от Больдрамте, по мере сил сохранял независимость от большевиков…
После похорон Ахматова написала “А Смоленская нынче именинница…”, словно не своею волей отпуская грехи и обеляя “Александра, лебедя чистого”. Как будто Смоленская заступница поручила это именно ей…
Ахматовский отрывок “Пушкин и дети” артист Р. прочел в феврале, а план юбилейного вечера, где он был назначен чтецом “Поэмы без героя”, Ахматова составила в марте того же, 65-го, стало быть, чтение отрывка не оттолкнуло. Сумел бы Р. прочесть в то время “Поэму без героя”?..
Автор почему-то сомневается, но ему вдвойне интересно, чем руководствовалась Анна Андреевна. Не модой же на Р. и его “Гамлета”… Чем тогда?..
Тем, что прибыл из Ташкента, “Константинополя для бедных”, который стал “волшебной колыбелью” поэмы?.. Что-то здесь есть, но этого мало…
Оттого, что думала о новой форме поэмы, приближающей ее к драме?
Оттого, что Р. не чтец, а актер, и карнавальная многоликость “Поэмы” требовала многоголосья, как в “Гамлете”, которого он играл в одиночку?..
Или потому, что не только актер, имеет отношение к стихам, а за всеми голосами должен звучать единый авторский голос?..
Или просто оттого, что заболела дорогая ей Нина Антоновна Ольшевская и поневоле понадобилась замена?..
Но ведь подумала о нем, подумала!..
Спасибо вам, Анна Андреевна!.. Ни за одну роль никому не кланялся, а за эту, несыгранную, низкий поклон…
— Вы верите, что “Гамлета” написал актер?.. Вы всерьез думаете, что актер мог все это написать? — она искренне недоумевала.
Артист Р., в свою очередь, пожимал плечами, уверенный в обратном. Актер Мольер тоже недурно писал, и это не требовало доказательств. Втайне он болел за честь мундира и, не показывая Ахматовой, писал стихотворный цикл “Театр └Глобус””. В его стихах, как “пузыри земли”, булькали аллюзии, связанные с родным БДТ и бесстыдным временем, а Шекспир был артистом до мозга костей.
Так же, как у Юрия Домбровского в повести “Смуглая леди сонетов”. Домбровский в своих письмах к Р. стихи о Шекспире хвалил и агитировал добавить к циклу балладу о черте в Стретфорде, для чего присылал роскошные выписки из старинной книги В. Фулька. Книга называлась: “Приятнейшее путешествие (прогулка) по саду созерцания природы, которая позволит нам исследовать естественное происхождение всевозможных метеоров — огненных, воздушных, водяных и земных, к которым принадлежат огненные звезды, падающие звезды, небесные огни, гром, молния, землетрясения и т.д.
Дождь, роса, снег, облака, родники и т.д. Камни, металлы и почва.
Господу во славу, людям на пользу. Лондон 1640 г.”.
— Вы обращали внимание на то, что все подписи на документах разные? — спрашивала Анна Андреевна. — Как это могло быть? Образованный человек, знавший все на свете, не знал, как пишется собственное имя — Шакспер или Шекспир?.. На показаниях суду так, а в свидетельстве о покупке дома — иначе?.. А завещание вы читали?.. Он оставляет жене “вторую по качеству кровать”, да еще с “принадлежащей к ней утварью”!.. Нет, вы только подумайте!..
Ахматову покидала обычная невозмутимость, она вставала из-за стола, делала два-три шага, повторяя возмутительное распоряжение о кровати, и смотрела на Р. так, как будто это он так ужасно обошелся с женой. Чего же еще можно ждать от артиста?..
22
Остановимся, господа. Для полной ясности автор вынужден рискнуть доверием публики и заявить читателю, не заставшему наших времен, что Р. был неплохим артистом. Не то, что какой-то задвинутый Шекспир, который и играл-то всего лишь тень отца Гамлета. Наш Р. играл не только самого принца датского, но и всех остальных, включая Офелию и Гертруду (не путать с Героями Социалистического Труда, которых называли тем же именем).
Кроме того, на сцене товстоноговского БДТ он исполнял роли Чацкого, Тузенбаха, Петра Бессеменова, а также и Григория Неделина, Электрона Евдокимова и кое-кого еще, то есть ведущие партии в классических и советских пьесах. О его дарованиях и заслугах открыто говорили ему не только зрители и критики, но и коллеги-артисты, например, сэр Лоренс Оливье, да, да, автор не шутит. Однако о встрече с титаном позднее, а сейчас рискованное заявление необходимо для того, чтобы уверить читателя: артист Р. был изначально убежден, что актерская профессия — лучшая на свете, а он… Ну, сами понимаете…
Возможно, Р. отчасти заблуждался как по поводу профессии, так и насчет себя, но в заблуждении своем был тверд.
Впрочем, так же, как многие его коллеги, особенно артисты товстоноговского БДТ, который, как мы помним, был лучшим театром всех времен и народов, а “Мещане” — лучшим спектаклем самого Товстоногова. Одна из подруг Р. по великому театру до сих пор говорит: “Я ради профессии пойду на все”, помня свой открытый творческий и тайный личный роман с Гогой, она прощает ему измену и поет осанну, подавая оставшимся в живых возвышенный пример. Так что один факт участия в “Мещанах” поддерживал артиста Р. в его ошибочных или безошибочных — выбирайте сами — представлениях о себе, мире и театре, что, как сказал Шекспир, одно и то же. “Мир — театр, все женщины, мужчины в нем — актеры, и каждый не одну играет роль”. И хотя эти слова произносит Жак-меланхолик, мы-то знаем: Автор с большой буквы вкладывал в уста героя любимую мысль, что, по его примеру, делаем и мы, выставляя артиста Р. действующим лицом, свободным от авторской воли. Если сам Пушкин не стеснялся писать “по законам отца нашего Шекспира”, мы должны им следовать тем паче.
Теперь вопрос. Что такое артист?
И ответ. Невосковая персона, которая ищет нравиться и не хочет не нравиться.
Теперь секрет. Даже когда артист скрывает это под маской скромности, он смерть как любит нравиться и терпеть не выносит не нравиться. Или слушать что-то худое о себе и своей профессии. И это неотменимо, даже когда он — неглупый человек и пишет на досуге якобы стихи и типа прозу, а редактор это печатает, клюнув на актерское имя. (Кстати, Р. здесь в виду не имеется, он, как помним, дурак с идиопатическим отклонением от ординара.)
Теперь пример. Идут в Японии “Мещане”, в зале “Кокурицу-Гокидзе” человек двести, все артисты друг другу нравятся, особенно каждый себе, и имеют на это полное право; поклон, “возьмемся за руки, друзья, и Гога, Гога вместе с нами”, а в первом ряду — феноменальная японка в белом европейском платье, невообразимая красавица, почти как девушка Иосико, а, может быть, даже наравне с ней, и она смотрит именно на артиста Р., следит его поклон с улыбкой, обещающей земной рай, и, сколько он ни кланяется, держа за руку самого Гогу, японка смотрит только на него и глаз не отводит. И он, конечно, то же самое, и занесся в смелых мечтах, и уже оторвался от пола, и парит в районе горы Фудзияма вместе с ней, и вот они летят, как на картине Шагала, летят все дальше и дальше, свободные, как цапли и буревестники (автор птицы — Максим Горький), и хищные, как орлы!..
А теперь представьте себе зал Чайковского, а в нем — около двух тысяч лиц, и сидят даже на ступеньках, а в первых рядах много красивых женщин, и все до одной смотрят только на него, а на кого же еще смотреть, если на сцене никого больше нет и он играет в одиночку, и, несмотря на сценическое одиночество, не думает пропадать, а залетает еще выше, и вот ему, парящему орлу, буревестнику и цапле, говорят, что артист не может быть автором “Гамлета”, хотя именно он, Р., лично и каждый раз заново его сочиняет!..
Вот ведь в чем дело, господа!..
Но говорит это не кто-нибудь, а сама Ахматова, и Р. поневоле впадает в задумчивость…
Теперь вернемся к ее аргументам и, объективизируя картину, послушаем, что она говорила ученому-физику Георгию Васильевичу Глекину. Текст этот им записан, передан в ЦГАЛИ, и — один к одному — совпадает с тем, что слышал от Анны Андреевны артист Р.
— Как же это получилось, что мы всех современников Шекспира знаем, и о характере Бен-Джонсона, и о дикой смерти Марлоу, и о всех других, а о самом Шекспире — он же и тогда был знаменитостью! — никто ничего не написал? Нет. Под портретом в так называемом прижизненном издании есть таинственная надпись Бен-Джонсона — “Пусть этот портрет так же скрывает его лицо, как эта книга его мудрость”. И сам портрет. Вот смотрите, узкая полоска идет ниже подбородка. Ведь это — маска! Портрет человека в маске. А кто под ней?.. Да и откуда бедному актеру было знать все тонкости придворного этикета? А он их очень хорошо знал, даже не знал, а они были прямо-таки тем воздухом, которым дышал автор “Гамлета” и “Хроник”. И сами его Ричарды, и Генрихи, и Макбет написаны вовсе не по Голенштадским хроникам, а по той, хранящейся в Тауэре или во дворце хронике, которую опубликовали лишь в XIX веке, а в те времена могли знать лишь Елизавета и ее самые доверенные люди. Например, Бэкон. Елизавета была очень талантливая и своеобразная женщина… И ее соперница — ученица Ронсара — тоже… Все это странно…
С артистом Р. на “Гамлете” и “Макбете” Ахматова задерживалась.
— От казни Марии Стюарт до появления “Макбета” прошло не так много времени, — объясняла она. — Событие не слишком отдалилось, примерно так, как от нас — убийство Кирова… Ее первый муж, Франциск, умер от воспаления среднего уха, и яд, влитый в ухо старого Гамлета, конечно, напоминает именно это. А второй, Дарнлей?.. Его, как Дункана, заманили в тихий домик возле Эдинбурга, там был сад, и он отдыхал, выздоравливая. Убийцы вошли ночью, когда он спал…
— “Когда я спал в саду”, — вежливо подчитывал Р.
— Вот, вот, — одобряла Анна Андреевна. — И следы оспы на его коже — это язвы, о которых говорит ваш Призрак… Конечно, “Макбет” и “Гамлет” произведения одного человека, но не того, кто писал “Ромео и Джульетту”… И этот запрет вскрывать могилу в Стратфорде, смущая бедный прах. Там ведь доходит до проклятия тем, кто потревожит эти кости… Как будто бы делалось буквально все, лишь бы сохранить тайну…
Далее шли великолепная пауза и окончательный вывод:
— Ему повезло. Ему удалось скрыться.
“Макбет” всегда считался вещью, опасной для театра, и не из-за провала, а из-за проклятия, которое обращалось на игроков. Но Гоги уже не было, и решения принимали люди, еще более несуеверные, чем он. Роль Дункана получил Стржельчик, а Росса — Волков.
Сначала текст стал “выпадать” у Миши. Он неожиданно останавливался, путал, возвращался к началу и просил повторить кусок. Повторяли, и опять случалась осечка. Миша и сам понимал, что происходит нечто странное, это ведь видно, когда артист хочет сделать, как надо, а у него не выходит. Вот — страшный сон, проклятье профессии, когда просыпаешься в поту, увидев на сцене себя, забывшего текст. Да и сам его текст был вязок, мрачен и наводил на мысль о том, что мы “прогневали небеса”. — “Уж по часам давно дневное время, / А солнца нет как нет. Одно из двух: / Иль одолела ночь, иль день стыдится / Лицо негодным людям показать…”
Ждали, когда Миша сам попросит о замене. И дождались. Тексты Росса решили разделить между Ленноксом и Сивардом. Сиварда репетировал Соляков, ему и досталась львиная доля…
У Стрижа болезнь обозначилась резче. Он приходил в хорошем настроении, шутил, хорохорился и даже успевал ущипнуть кого-то из новых красоток. Подходил монолог Дункана, и Владик брал внимание на себя. Скажет несколько строк, спутает слова, опять начнет, опять споткнется.
— Извините, я сейчас. Давайте повторим! — И снова сбой, и снова; Стриж выходил в курилку и спрашивал: — Странно, что там со мной происходит?
Это дикое ощущение описано Пушкиным так точно, будто он сам — актер: “Бледнеет, ролю забывает, / Дрожит, поникнув головой, / И, заикаясь, умолкает / Перед насмешливой толпой…”.
Оказалось, что у Волкова начал развиваться необратимый дефект психики, или деменция, осложненная болезнью Альцгеймера, а у Стржельчика дала себя знать опухоль мозга.
Надменный Михаил Давыдович стал робок, отрешен и похож на потерявшего себя Гришу Гая. Он оказался неадекватен в быту, и его пришлось поместить в дорогостоящий приют для безнадежных ромали. Иногда в немощном и почти неузнаваемом пациенте вспыхивал огонек, и он, собрав вокруг себя кучку безгласных теней, начинал рассказывать им о боевых эпизодах фильмов “Путь в └Сатурн”” и “Конец └Сатурна””, где он, он, он, а не кто-то другой, играл лихого разведчика.
Еще до помещения в приют Аллочка нашла Мишино письмо, в котором он просил похоронить его в Пушкине, вместе с ее родными, то есть на том же кладбище, где лежал Гриша Гай. В письме содержалась еще одна просьба: никого из коллектива славного театра к его гробу не звать…
Стржельчика приговорили в Военно-медицинской. Сказали, что оперировать бесполезно. Будущий министр здравоохранения Юра Шевченко говорил Люле Шуваловой:
— Люда, он красиво жил, дайте ему красиво умереть!..
Но в нейрохирургическом имени Поленова оперировать брались, и она поняла, что, не использовав этот шанс, будет сживать себя со свету. Оказалось, что это — глиопластома, одна из самых злокачественных и быстрорастущих опухолей…
Потом его держали в 122-й медсанчасти и в “Дюнах”, но с каждым днем становилось яснее, что до начала сезона ему не дотянуть. Опять был консилиум из Военно-медицинской, они увидели, что Владика по сути уже нет и во что превратилась бессонная Люля, и забрали его в свою реанимацию…
С тех пор Люда Шувалова обходит “Макбета” стороной и говорит, что смотреть его не пойдет, чем бы это ей ни грозило…
— Настоящий японский ламан очень похож на узбекский, — сказал Ирик, орудуя у плиты.
— Если так, зачем ты уезжаешь? — спросил Р.
Жена Ирика вместе с детьми успела улететь в Ташкент.
— Пора, — лаконично ответил Ирик.
— И нам пора, — сказал Стржельчик.
Ирик заехал за нами в любезный “Саттелит” в день возвращения труппы в Токио, и мы достали свои подарки — стальной нож из Аргентины и черную икру, которую сберегал Влад. Хозяин готовил классную еду — мясное чахохбили и steak с жареной картошкой, и она вызвала наш искренний восторг. А если добавить сюда ноль семьдесят пять “Беловежской пущи” и полную неспособность предугадать, что станет символизировать это название в нашей исторической перспективе, легко представить, как хорошо мы сидели втроем в просторной токийской квартире моего одноклассника…
— Выпьем за тебя, — сказал Стриж, — за твой день рождения, за твою семью, выпьем за твой орден… У тебя Боевого Красного Знамени?
— По-моему, это хороший орден, — сказал Р.
— Очень хороший, в ту войну его зря не давали, — сказал Владик и уточнил: — За Афганистан?
— Да, — сказал Ирик и попросил: — Давайте об этом не будем, а?..
— Хорошо, — согласился Стриж. — Выпьем за то, что ты настоящий товарищ, и дай тебе Бог здоровья и удачи на новом месте!
Мы выпили, и никто не подумал о том, что здоровье — это и есть удача, и каждому в каком-то месте его может не хватить.
— Я здесь часто ездил на рыбалку, — сказал Ирик в прошедшем времени, как будто уже уехал и вспоминает здешние места издалека. — Звоню, хочу, мол, порыбачить в районе Одовари или Цугиура, беру разрешение и еду…
— Давайте выпьем за Японию, — сказал Р. и получил поддержку.
Потом пили отдельно за каждого из гостей и каждую из их жен, потом за детей, а Р. и С. сказали алаверды друг о друге, мол, оба они наивны и все такое, а Р. к тому же еще и ленив…
Когда пили за жен, Стриж счел нужным подчеркнуть для Р., что имеет в виду его нынешнюю, и привел мотивы; а когда подымали тосты за детей, возникла заминка: сколько же их у нас?..
С Ириком все было ясно, его Барно — одна, и одна из всех припосольских жен сумела родить четверых. А с Р. и С. выходило сложнее. “Беловежская пуща” шла хорошо, и количество детей не поддавалось учету.
В ответ на этот невинный вопрос Стриж уклончиво засмеялся и посмотрел на Р., понимает ли тот причину смеха. Р. понимал, недавно у одной из мастериц родился красивый мальчик, по слухам, похожий на Стрижа, и театр с нежностью отнесся к закулисному ребенку. Даже если его отцовство было легендой, Владик ее не отвергал, и его смущение было трогательно.
Чтобы помочь товарищу, Р. отвлек внимание на себя и стал рассказывать, как на гастролях в Тюмени его обобрала черная цыганка и, тыча пальцем в его левую ладонь, кричала на всю Сибирь, что у Р. не один сын, а двое, двое детей, и он почувствовал себя виноватым и вспомнил, что одна красивая докторица сказала ему про свою дочку, мол, это его дочка, а не ее мужа, хотя ни муж, ни дочка никогда этого не узнают, и Р. тоже бы не узнал, если бы крепкая семья не уезжала в Австралию.
И в тот момент все трое мужчин снисходительно посмеялись, потому что любили своих жен и были им верны, но надо же понимать, мужчина есть мужчина, и кем не играет случай. Оставалось выпить “на посошок”, но выпили только Р. и С., Ирику предстояло сажать гастролеров в “тойоту” и отвозить в “Саттелит”. А в “тойоте” крепко дунувший Р. успел подумать, что эти веселые речи когда-нибудь им отольются, и новый Гришка Незнамов рванет в чей-то адрес свой бешеный монолог…
23
Перед трепанацией черепа композитору Р. обрили голову. Брил Шура Торопов, и прикосновение бритвы отвлекало от боли.
Под влиянием наркотика Сеня осторожно хмыкал и пытался шутить с сестрой. Та понимала все, слышала, в чем дело, от врачей и отшучивалась как ни в чем не бывало.
— А что у вас новенького в БДТ?..
— У нас… все новень-кое… А что вы… хотите?..
— Лучше с музыкой! — Она знала, чем он занимается.
— Ну, это… я вам обес-чаю. Он плохо говорил, потому что последнее время голова болела страшно.
Опухоль оказалась величиной с пятак. Она дала себя знать властно и внезапно, и Сеня позвонил Торопову.
— Где вы, Шура, где вы, я умираю!.. Вы знаете, я просто умираю! — Но он говорил это про боль, а не про смерть.
За месяц до этого композитор Р. прекрасно выглядел, сияющий, подтянутый, в синем блайзере. Правда, тесноватые джинсы были чуток не по возрасту, но все-таки. И вдруг — от тошноты и боли не может наклониться, убрать квартиру, накормить котов. Фомка и Коша, не понимая, в чем дело, стали покрикивать на него: “Мя-я-са!..” “Урр-ыбу!..”.
Сначала Шура отвез его в клинику диагностики на Сикейроса, потом — в Бехтеревку. Шансов практически не было…
Прежде Сене везло, хотя медкарту ему давно не показывали. Сначала — рак кишечника, правда, без метастазов. Операция, терпение, строжайшая диета, только свежий кефир по утрам…
Лет через семь — вакханалия с легкими, ему сказали, что это воспаление, но нужна операция. А это снова был рак. И вот теперь — рак мозга.
Розенцвейг лежал на столе и ждал, когда дадут решающий наркоз.
“Хорошо, что я не голый, — думал он. — И простыня не белая. Такой приятный защитный цвет. Если бы можно было что-то исправить. Вопшем. И в частностях. Только бы выкарабкаться. Тогда стало бы ясно, что исправлять и как. Может, уравнять шансы для Фимы и Риты? Хотя он все-таки мужчина и на полном пенсионе у немцев. Платят, правда, не шибко, но все-таки. А она — одна, с ребенком. Если бы кто-то подсказал. Нет Майи, Майи нет. Шура Торопов — золотой человек, но он прав: решать должен я… Что-то они тянут с наркозом. Интересно, в чем дело?.. А ноты, что будет с нотами? Кто разберет, Рюрик? Конечно, он мог бы, но… Какой архив? Кому это нужно? Все выбросят на помойку и сделают ремонт! Разве я не знаю? А скрипка? В чьи руки она попадет? Радость моя, тебя продадут за гроши! А коллекция музыки? А японский уголок? Есико, уточка моя! Золотко мое! Девочка!..”
Сене дали наркоз и попросили считать вслух, но он улыбнулся и тихонько запел:
— Шесть та-та-ми, шесть та-та-ми, ай-яй-яй-яй-яй!.. Е-дем, е-дем к Фудзияме, ай-яй-яй-яй-яй… Ай!..
Когда Кара-Караев или Мотя Табачников давали ему свои небрежные почеркушки, а он должен был их разбирать, расписывать, разрабатывать, делать за них партитуры, он все-таки обижался на Гогу и обижался всерьез.
— Шура, конечно, невэтомдело, но что, я не мог бы это написать?! — и разводил руками: — О чем речь?!
Недооценка, недооценка дарования и заслуг, змея подколодная, вот где наша погибель!..
Вы не скажете мне, господа, отчего в театре периодически происходят самоубийства? Играют, играют, мажут физиономии, подпрыгивают, хватают фальшивые мечи, делают вид, что они — рыцари, а не только чеховские интеллигенты, а там, гляди, раз!.. И кто-то повесился… Отчего, господа?!
Ведь это же все понарошку!.. Нельзя же к этой профессии подходить, как к военному делу!.. Цена билета какая?.. Вот… А цена жизни?.. Что за дураки, что за несчастные!.. Дали роль, отняли… Ну и хрен с ней, как говорится. Невэтомдело! Нет чтобы переквалифицироваться в управдомы или открыть ларек!.. Переживают, режутся, как артист Петровский, уволенный из БДТ с приходом Товстоногова… И даже если не берут веревку, не пьют горстями люминал — “умереть, мол, уснуть”, — даже если не бросаются вниз головой в пролет лестницы, как великий актер и чтец Владимир Яхонтов, у них начинает развиваться миокардит и психостения, портится кровь и подступают кошмарные недоумения…
Толика Подшивалова помните? Играл беспризорника в “Республике Шкид”, другие кинороли и в БДТ, например, в спектакле “Перед ужином” младшего брата Гриши (а Гриша — артист Р.). Темперамент, заразительность. Упал на твердое головой прямо на репетиции, гематома, трепанация черепа, другой человек… И однажды, уже больной и прооперированный, был отодвинут от роли. Пристроил веревку, тут же, на сцене БДТ, на колосниках, и… Слава Богу, вовремя заметили, вынули из петли, велели жить. И Толя жил, ходил в массовке, как тень, пока наконец не умер…
А его товарищ по студии БДТ — Константинов Юра? Отнесся к профессии всерьез, после нашей окончил школу-студию МХАТ, хорошо работал в Ленкоме с Опорковым и Сиротой, внутренний кризис и — вниз головой с высокого этажа…
А Люся Крячун, уйдя из БДТ, где ее карьера застопорилась, скромная, милая, в нее без памяти был влюблен наш Валерьян, завтруппой, уехала назад в свою провинцию, а там главреж, обещавший райскую жизнь, как на грех, скончался к ее приезду. Люся созвала гостей на день своего рождения, накрыла стол, а сама за час до их прихода — на крючок от люстры и — “Здравствуйте, Константин Сергеевич!..”.
Господи, прости меня, грешного, и ее, грешницу, прости!..
Мало вам?.. Леня Дьячков — дивный артист! “Человек со стороны”, Раскольников, моноспектакль “Мертвые души”… Перешел из Ленсовета в Александринку, сел на место самого Николая Симонова, не заладилось, заболел душой, в тяжкую минуту вышел на балкон, снял тапочки, аккуратно составил рядом и с пятого этажа — на смертельный асфальт. Верующий человек… И сразу после просмотра картины, где он сыграл такую же смерть…
Леня уходил в самоволку в виду собора Святой Живоначальной Троицы лейб-гвардии Измайловского полка, и душа его совершала прощальный облет близко к голубым маковкам…
И что важно: не уважают на театре своих самоубийц!.. Театру подавай кремневых солдат, чтобы всякую психическую атаку или позорное отступление, и окопную вонь, и сумасбродство сержанта, и бездарный каприз генерала выдержал, исполнил: а главное, чтобы победил во что бы то ни стало, не считаясь с кровью или дурным запахом…
Как-то Мандельштам сказал Ахматовой: “Я уже готов к смерти”. Так вот, господа, артист, кажется, никогда не бывает к ней готов, только репетирует или играет: “Я — не я, кондрашка не моя!..”. И вдруг — бац! — и, как пел Андрюша Миронов, “уноси готовенького!..”.
Что же вы молчите, господа?.. У вас есть мнение?.. Отчего некоторые позволяют себе самовольные выпады против жизни?.. От неумеренных амбиций?.. От чуждого времени?.. От недооценки дарования и заслуг?..
Как родилось у артиста Ханова — “стыдно быть старым артистом”?..
И вот еще, отчего литераторы относятся к актерской братии, словно это — зараза?.. Знаете, что Виктор Шкловский сказанул про одну? “Она талантливейший человек, но только актеры, они ведь не настоящие люди — они — чучела…” Как же он смел, когда в опере Леонковалло “Паяцы” прямо сказано: “И актер — человек!!!”.
А вот критик Р., друг и брат, а не кто-нибудь, отвечая на стон о враждебных происках и недооценке дарования и заслуг, просит артиста Р.: “Не будь актрисочкой…” — и повторяет, смягчаясь: — Милый, не надо тебе становиться актером… Ведь тот же Z. — это ужасно… Страшная штука актерская трясина!..”. И другой друг, поэт Коржавин, тому же Р.: “Не позволяй в себе пробиваться актерству. В тебе его мало, меньше, чем в других, но его всегда много, сколько бы ни было”. Что же они, сговорились?..
Правда, К.С. Станиславский называл дурные свойства профессии — “каботинством”, но ведь вся его система и титанический труд — попытка этически оправдать лицедейство…
Поэтому и Ахматова поверить не могла:
— Вы думаете, актер мог написать “Гамлета”?..
…Или оттого, что были однажды прокляты и зарывали их за кладбищенской оградой?..
Ну ладно. Тогда один встречный вопрос, он же ответ: — а как себя ведут признанные литераторы — те же X., Y., Z.? Или даже P., J., S.?.. Гляньте-ка на них, ведь это те же чучела и актрисочки, со всеми вытекающими из них последствиями!..
Стоп!.. Больше про всякую больную публику мы говорить не станем, но заметим, что как-то между прочим Ахматова сказала Чуковской:
— А профессиональных болезней во мне нет… Я не литератор…
— Вы обращали внимание на противоречие в “Макбете”? Или это мое наблюдение?.. Леди кормит грудью, муж просит ее рожать ему только сыновей, а потом выясняется, что Макбет бездетен. Это еще один намек на Марию Стюарт. И все сведения из архивов, к которым имели доступ только лица королевской крови. Настоящий автор имел права на престол!
В ее словах была такая убежденность, что любые возражения были бы неуместны.
Потом, после ее смерти, говоря с Арсением Александровичем Тарковским, Р. слышал пересказ его беседы с Ахматовой о Шекспире. И ему она говорила об этих архивах и наследных правах, почти слово в слово.
— Ему повезло. Ему удалось скрыться, — дразнила она артиста Р.
Что же касается пьесы “Энума Элиш”, или “Пролог, или Сон во сне”, или “Ташкентская драма”, то Р. клятвенно уверял автора, что в январе 1965 года Анна Андреевна много рассказывала ему о трагедии, которую пишет, и в этом разговоре из ее уст звучали фрагменты “Большой исповеди”:
— “Позвольте скрыть мне все: мой пол и возраст, / Цвет кожи, веру, даже день рожденья. / И вообще все то, что можно скрыть. / А скрыть нельзя отсутствие таланта / И кое-что еще. Остальное ж / Скрывайте на здоровье”… “Довольно нам таких произведений, / Подписанных чужими именами, / Все это нашим будет и про нас…”
— Володя, вы написали? — спросил Розенцвейг, переступив порог императорского дворца в Киото.
— Что, Семен Ефимович? — не понял Р.
— Поздравление Гоге; вы будете читать его до капустника или внутри?
— Господи!.. Да мне все равно…
— А что такое? — Розенцвейг как будто удивлялся, а на самом деле подначивал. — Мы хотим, чтобы все было с музычкой. — Он снял туфли и остался в носках.
— Нет, я прочту по бумажке и все!..
— Смотрите… Мы собираемся репетировать, Аксенов хочет петь, Волков — тоже, я подумал про вас…
— Нет, нет, петь я не буду, — нервно сказал Р.
— Хорошо, — улыбнулся Розенцвейг, — читайте так…
И мы ступили на поющие полы…
Вот уже больше двадцати лет артист Р. работал у Товстоногова. Было у них всякое, и доброе, почти дружеское, и скверное, несуразное. Все, казалось бы, перемололось на общей мельнице, былое сделалось мукой, а жизнь — хлебом, который он ел каждый день; попадался в хлебе сладкий изюм и мышиный помет, что делать, на то и мельница, мели Емеля, твоя неделя, твои двадцать лет. Почему же от совершенного пустяка, нескольких рифмованных строк, сделанных левой ногой, мутилась башка и лезли проклятые вопросы о “Генрихе” и “Розе и Кресте”, почему не дал играть Гарри и зачем обидел перед премьерой Блока, а потом спохватился и стал ласковым?..
А тут еще разные театральные “штуки и экивоки”, известная каждому недооценка дарования и заслуг, неточные передачи произнесенных прилюдно текстов, и так далее и тому подобное!.. И что интересно, как только речь заходила о ком-нибудь другом, ну, скажем, о Стриже или Волкове, Р. отчетливо видел и понимал, чего они ждут и хотят от Гоги, и чего Гога ждет и хочет от них. А по собственному поводу как будто все шторки опускались: полный глухарь и совершенный слепец. Наверное, это было его защитной реакцией от суровой правды, но, видимо, именно она, нависая грозовым облаком, мешала ему создавать и зачитывать свое произведение.
Будучи неравнодушным к артисту Р., автор хотел было скрыть его малозначительную оду на шестьдесят восьмую годовщину Товстоногова, но это было бы нечестно по отношению к читателю. Скрепя сердце приступаем к отчету о торжестве в посольстве, которое, как пельмени в отеле “Сателлит”, слиплось в нашем сознании с гулянкой в большом буфете БДТ, имевшей место быть вскоре по возвращении из Японии. По мнению двух или даже трех авторитетных лиц, ода вышла произведением значительным, но даже если это и не так, сюжет гастрольного романа неумолим, как палач, и требует ее текста, чтобы показать целиком, как голову казненного…
Посол СССР в Японии тов. Павлов, не утративший за время нашего путешествия по о. Хондо загадочного сходства с аборигенами, поздравил Гогу по всем правилам дипломатического искусства, с учетом острой международной обстановки, особой значимости гастролей в такие дни и любви к юбиляру партии и правительства, так высоко оценивших его дарование и заслуги. Не скрыл тов. Павлов и свою личную склонность к БДТ и его Мастеру. Его речь с большим вниманием вбирали подчиненные, некоторые жены и журналисты, и в теплых поздравлениях советских колонистов мы почувствовали крепкую руку Родины.
Если автор не ошибается, кормили на этот раз сдержанно, артист Р. запомнил бы нечто выдающееся; суши? бутербродики? шампанское? саке?.. Зато в Ленинграде было тепло некой домашности, и вареную картошку поливали грибным соусом. Жена директора Суханова собственноручно сделала большой домашний торт, а членам коллектива и гостям раздали портрет юбиляра: в три четверти к нам, со знакомой негаснущей сигаретой, затемненные очки, глубокое раздумье, факсимильный автограф наискосок, размер шесть на четыре и заколочная булавочка, чтобы каждый мог пришпилить фотку на то место, где у самого Гоги уже красовалась Звезда. Отметим, что пиджак на нем был коричневый, и посоветуем запомнить цвет тем, кто ждет сходного награждения…
И в посольстве, и в буфете Юра Аксенов исполнил песню своего содержания на мотив монтановского шлягера, аккомпанемент по типу караоке наладил Изотов, а припев был таков: “Мы любим вас, сенсей!..”. Как вы догадались, Юра пел с обворожительной улыбкой, артистично и сдержанно, потому что за долгие годы привык выходить на сцену БДТ, заменяя заболевших игроков…
Вадик Медведев и там, и тут неподражаемо играл свежую пародию на самурайские фильмы. Работая то воображаемым веером, то мечом, он делал женские па и мужские выпады, то ворковал на “японском” волапюке, то грозно рявкал, и все это было остро нацелено на Гогу, выражая нежную любовь и готовность защитить от недругов собственным телом…
Незабываемым был и токийско-ленинградский дубль Миши Волкова, причем в Японии его приношение выглядело условней, а дома реалистичней, так как было костюмировано вышитой рубашкой и рушником. Певучая украинская мелодия, украинская речь, мягкие притопы и плавные жесты кистью, с неизменным от всей души “гаком”: “Гей-гей!..”. Хотя артисту Р. показалось, что исполнитель был внутренне напряжен…
Когда же подходила очередь самого Р., он выдвигался на положенные паркетные места без улыбок и читал хотя и по листку, но с выражением мужественной простоты и глубоко скрытого чувства. “Гога настоящий труженик и настоящий Герой!” — таков был его антипафосный подтекст, но оба раза он почему-то вспоминал Игоря Квашу в роли рубаки-правдолюба из “Голого короля”. Читал он вот что.
— Не приспособлен Товстоногов / к веденью праздных диалогов, / подбросит слово и дымит; / и, как находки и везенья, / мы ждем знакомого сопенья, / мы ждем, что роль заговорит. / И к подведению итогов / не приспособлен Товстоногов, / идет работа, как всегда, / и в новом блеске золотистом / дает понять своим артистам, / как стать героями труда. / И к обиванию порогов / не приспособлен Товстоногов, / его забота — мастерство. / Неся всемирной славы бремя, / он так умеет слышать время, / что время слушает его.
Скажем прямо, успех был, и, прежде всего, у самого Героя.
В Ленинграде он даже проявил нетерпение и спросил, “почему Володя не читает своего стихотворения”, а Валя Ковель взяла и тут же его объявила. И если в Токио Р. жали руку посол и советники, то дома ему показала большой палец сама Дина Шварц, легендарный завлит.
А бывший директор театра, ставший начальником Управления культуры всего Ленинграда, Леонид Николаевич Нарицын прямым текстом сказал:
— Хороший стих написал. — И добавил: — Хороший поэт.
О чем еще тут можно было мечтать?..
“Ну вот и все, — думал Р., возвращаясь на свое место. — Был неподведомствен, стал под… И — в живых… А ты, дурочка, боялась…”
Кроме своих, получали слово и гости.
От “Современника” тоже выступил автор-исполнитель — Валентин Гафт. А известный вокальный квартет Театра Комедии (Лев Милиндер — Валерий Никитенко — Борис Улитин и кто-то еще) на мотив танца с саблями из балета Хачатуряна “Гаянэ” благодарил юбиляра за то, что он отрывает от сердца Юру Аксенова и бросает его в их хищную комедийную пасть…
Хотя на ленинградском чествовании не было Лаврова и Лебедева, — один снимался, а другой болел, — зато был сын Жени и Нателлы, т.е. Гогин племянник, Алеша Лебедев и все его сыновья с близкими девушками, включая даже одного побочного.
Глядя на принцев крови, Наташа Караваева, в девичестве Лаппо, растроганно произнесла тост за то, что Гога оставляет после себя красивых детей. И, хотя формулировка была явно преждевременная, потому что Герой еще не думал никого оставлять, а, наоборот, надолго подсел к молодой актрисе, удачно пародировавшей Нани Брегвадзе, все с удовольствием аплодировали и выпивали за красивых детей…
Неподалеку от Р., схватившись за бокал, порывался встать с тостом концертный антрепренер Рудик Фурман, но его сурово осадил Вадим Медведев. Он советовал Рудику “лечь на дно”, пока не забудется недавний, черт знает какой прокол.
И тут в соревнование миннезингеров вступил друг театра корреспондент газеты “Смена” Лев Сидоровский и на обе лопатки уложил и Р., и Гафта, и всех остальных, потому что надел настоящее канотье и на мотив “На Дерибасовской открылася пивная” с блеском исполнил вариации на гастрольные темы. “Опять поведал Соляков ему секреты”, а он “сложил на них японские куплеты”.
— Валюша Ковель без сомненья всем знакома, / она, конечно, украшение месткома. / Общаясь с ней, поймешь всю мудрость афоризма, / что профсоюзы — это школа коммунизма! — О, какой восторг, какая буря радости, какой аплодисмант, и как талантливо кланялась героиня куплета!..
А Лева продолжал, глядя на сестру юбиляра:
— Нателлой Сановной любуемся всегда мы. / Во всей Европе нет такой прелестной дамы! / Все посетила — Авиньон, Киото, Ниццу, / и БДТ с ней тоже ездит за границу! — Хохот, овация, плеск заслуженной славы, и, перекрывая всех мощью своего темперамента, Валя Ковель требует:
— Виват сладкой Нателке!
И все кричат “Виват”, но тут Лева Сидоровский, как настоящий психолог и снайпер, новой стрелой попадает в общую болевую точку:
— С тех пор, как кончились японские гастроли, / все машинально проговаривают роли. / В мозгу у каждого одна лишь мысль стучится: / Прийдет контейнер или что-нибудь случится! — И все разом вспоминают, что техника действительно еще не дошла, и хлопают уже не так горячо, а Р. смотрит на угол стола, где все это время молча сидит друг юбиляра артист Г. — Григорий Аркадьевич Гай, бледный и отрешенный. Он здесь, за столом, и вызван на общий праздник из своего закута, и ест картошку в грибном соусе вместе со всеми, но душа его там, за чертой, и ликующая стая далека от него и уже невнятна…
24
“Дорогой Семен, — вывела Иосико, — как Ваша жизнь? Я скучаю и думаю, пришло время увидеть снова. Я стараюсь делать, как Вы считаете, и работаю над русским языком. Местоимение множественного числа “Вы” в обращении к одному лицу — форма вежливости и появилась в начале XVIII века, но что почти неизвестно даже среди носителей русского языка. Вы для меня один заменяете многих, даже всех. Я всегда чувствую Вашу боль, нет никакой жизни без болезни, но сила человека против болезни все-таки очень сильная и способная. Я знаю, что скоро Вы уйдете из больницы и боли и все наступит хорошо”.
Она запечатала конверт и не бросила в ящик, а понесла его на почту, письма шли очень долго, а это должно было добираться воздушным путем, и вскрыть его предстояло Шуре Торопову.
Пока Иосико шла по улице, композитор Р. плавно уходил от боли. “Потому что горы со всех сторон, до Киото бомбовозы не долетели, — вспомнил он. — Храм Хейя оранжево-красный, а ворота из камфарного дерева”.
На этом столе все-таки сильно пахло больничкой…
Тут он увидел самого себя, как, присев на корточки, снимает уличную обувь и остается в носках, чтобы ступить на поющие полы. Соловьиные половицы почти не звучали, очевидно, никакой опасности вблизи не было. Но вверх поднялись белые цапли и стали махать крыльями так сильно, что ветер коснулся ресниц и повернул его курсом на Фудзияму.
Сквозь бег облаков проступали знакомые лица, и он со всей глубиной откровения увидел, что никогда в жизни не был одинок. Это была радостная новость, которую никак нельзя упускать…
И в подтверждение ее навстречу ему стал спускаться Бог, держа огромный и сияющий геликон по всем правилам, а тот играл без усилий Бога, сам по себе, нежным альтовым голосом…
И Бог, и все оркестранты улыбались ему, показывая на семисен и стройно выводя “Аве Марию”. Гершвин и Горовиц были похожи на свои портреты, но вдруг их раздвинул Гога Товстоногов в сияющем белом кимоно с красными цветами и огромных роговых очках.
— Семен Ефимович, я вас давно жду, — сказал он с упреком и стал нараспев читать вкусным голосом: — “Только я глаза открою, / Предо мною ты встаешь. / Только я глаза закрою, / Над ресницами плывешь…”
Над сомкнутыми ресницами Сени появилась Иосико, держа за руки двух красивых детей, мальчика и девочку, и он успел догадаться, что в каком-то новом и высшем смысле это и его дети…
“Где стол был яств, там гроб стоит”, — вспомнил артист Р., да так оно и было: гроб Сени стоял в большом буфетном фойе, том самом, где обмывали Гогину Звезду. Взгляд избегал его измученного лица, стараясь задержаться на чудесном портрете. Композитор Р. в парадной бабочке и со счастливой улыбкой смотрел на нас, ожидая положенных слов.
— Ты скажешь? — легонько толкнул артиста Р. артист Лавров, и тот почувствовал, что на этот прощальный миг они опять — одна стая.
— Да, — отозвался Р. и стал думать, что именно сказать, потому что многое, без чего для него композитор Р. не существовал и что было необходимо для будущего, оказалось бы вовсе некстати здесь и сейчас…
Маленький оркестр играл в очередь с говорящими. А когда Сенин гроб взяли на плечи и понесли к выходу, по парадной лестнице и у билетных касс пролетел слух, что буквально сейчас, ну просто вот-вот, умерла в больнице Валя Ковель, и через два или три дня предстоят новые похороны…
Михаил Сергеевич Горбачев вместе с Раисой Максимовной собрался на юбилей Киры Лаврова, а попал на похороны Стрижа. Выходило, как в “Бобке” Достоевского. Иван Иваныч К., литератор, которого играл Р. в спектакле “Лица”, так и говорил: “Шел на юбилей, попал на похороны…”.
Это Гога ему подбросил: когда говорят мертвецы на кладбище, — глаза закрыты, а когда Иван Иваныч осмысливает их речь, глаза открываются…
У Р. болело сердце; тяжелое дело хоронить товарища, а в случае с Владиком особенно, но к этому прибавлялась новая боль, та самая, что стало давать его идиопатическое отклонение от ординара, и из-за которой уже светила кардиологическая операция…
Владик, как и Сеня, невыносимо страдал, и, когда его обрили, стал похож на больного ребенка. Он был совершенно беспомощен и только и мог бормотать “да-да”, “да-да” на все, что ему скажут.
“Ну что, что тебе подать?..” — “Да-да”. — “Тебя повернуть или не надо?” — “Да-да”. — “Соку или водички?” — “Да-да…”
Люлечка вела себя героиней и несла свою вахту, стараясь не подать вида. Самое страшное для нее было то, что театр все еще в отпуске, и они с Владиком одни на всем свете. Когда ему становилось совсем плохо, она смотрела из окна на Петропавловский собор и молилась Богу, чтобы он пожил еще, ну, еще и дожил до начала сезона, когда соберется вся стая…
Горбачев выступил дважды, и вблизи был так похож на себя, далекого и экранного, что казался почти пародией. Сказав на сцене, он спустился в зал, сел рядом с женой, а она положила ему руку на руку, как бы одобряя сказанное и успокаивая. Раиса Максимовна была в черном, но по юбке сбоку шел высокий разрез, и было видно, что коленка у нее перевязана, как будто недавно ушиблась…
В буфете Михаил Сергеевич опять говорил и, как будто боясь ошибиться, называл Люлечку не по имени, а “семья”, хотя, несмотря на приезд из Москвы ее брата, она и была у Владика всей семьей. Горбачев уже давно не был главой государства, но его присутствие на этих домашних все-таки поминках придавало им какой-то расширительный характер, и Р. вспомнил, как Владик сказал про Высоцкого: “Вот был гражданин. Совсем себя не щадил”. Теперь по смыслу выходило, что человек и смерть роют тоннель навстречу друг другу, и каждому предстоит пройти свой участок; щадишь себя, бережешь, экономишь, значит, протянешь чуть дольше. И наоборот. Но Р. в это не очень верил; как себя ни экономь, косая то и дело берет встречный план и ставит на свой участок то скоростной рачок, то другие ударные штучки и побеждает в соревновании, судьба есть судьба…
— Ты не прав, — говорил Р. Володя Вакуленко, один из наших директоров. — Владик был целиком на стороне партии!.. Он был кандидат в члены бюро обкома, этого даже Лавров не достигал!..
Алиса Фрейндлих, которая все последнее время играла со Стрижом “Последний пылко влюбленный” и ездила с ним в разные гастроли, включая Израиль и Америку, сказала тост в его память, из которого выходило, что Владислав Игнатьевич и был последний пылко влюбленный. Поэтому она и призвала оставшихся мужчин быть такими же внимательными, чуткими и рыцарски любящими женщин, как Стржельчик.
— Нам это так нужно, нам так этого не хватает, — сказала Алиса и снова о Люлечке, ее мужестве и героизме…
Несмотря на растущую в сердце боль Р. поддержал и этот тост и, видимо, уже опьянев, спросил своего однокурсника Юзефа Мироненко, имея в виду партию коммунистов:
— Юзик, как же вы развалились?.. Была такая контора…
— Воля, не спрашивай, — сказал Юзеф, взглянув на Горбачева, — это темная тайна… Давай лучше выпьем за Владислава Игнатьевича!..
— Давай, — сказал Р., и они опять выпили.
— Понимаешь, — сказал Юзеф, — в 89-м Стриж поехал делегатом на съезд… Выбирали в райкомах, приходили “выборщики”, голосование тайное… Я сам был направлен надзирать за таким собраньем… Когда он съездил, я спрашиваю: “Что там было?”. И Стриж ничего не рассказал… Потом его приглашали поговорить в Большой дом… И опять — молчание…
— “Дальше — тишина”, — сказал Р. — Перевод Пастернака…
— Вот-вот! — подхватил Юзик, они же играли в Ташкенте перевод Пастернака, он — Лаэрта, а Р. — Гамлета. — Воля, с виду все было просто… Ну, в рамках события поменяли парторга…
— Пустохина? — спросил Р.
— Нет, после Пустохина был Валера Ивченко, а тут вместо него выбрали Валеру Матвеева… И — все… И пошли билеты сдавать… Либо они сами хотели развалить, чтобы потом все собрать, либо… Не знаю…
— И я не знаю, — сказал Р. — Давай спросим у Михал Сергеича!..
— Остаешься артистом, — сказал Юзеф. — Я, Воля, прихожу к выводу, что было направленное действие, и вдруг кто-то все развалил…
— Ради личной власти? — спросил Р.
— Не знаю, — сказал Юзеф. — Может быть. Так что даже не напрягайся. В этом всем есть огромная тайна, и ты про это не узнаешь никогда!
Они выпили за тайну, и Р. по пьяному делу сказал:
— Юзик, а что, если эти ребята разыграли спектакль? И перед нами, дурачьем, и перед всем миром, понимаешь? Разбились на две команды, вы, мол, за “синих”, то есть за демократов, а мы — за “красных”, капэрээф, будем, дескать, бегать по полю, для понта воевать, валить вину друг на друга, а из тайного бункера тайным бандитбюро втихаря управлять процессом…
— Но это же распад, — сказал Юзик. — Как управлять распадом?
— Юзик, — сказал Р. — Термоядерный взрыв — это распад атома. Термоядом мы управляем. Извлекаем энергию… А что говорить о толпе?..
Тостов они не пропускали.
— Слишком сложно, — сказал Юзеф.
— А что тут сложного? — хорохорился Р. — Это ж все мастера… Думаешь, только Рейган — артист?.. Михал Сергеич тоже играл в самодеятельности… Звездич в “Маскараде”. А Ельцин что, не артист?..
— Артист, артист, — сказал Юзик, — ты успокойся!..
— Они же всю жизнь играли спектакли, почище БДТ!.. Интересно только, чем это кончится и кто выйдет на поклон вместо Шекспира!..
— Воля, давай я тебя провожу, — сказал Юзеф.
— Нет, Юзик, еще не вечер, — сказал Р. — Это же — сериал!.. Просто мне Владика жалко… И Люлю Шувалову.
Тут ему пришлось доставать валокордин, и одна картина стала вытеснять остальные.
Когда почти все простились с Владиком на сцене, одна бездетная актриса привела за руку молодого человека, заставила подойти к изголовью гроба и, бросив одного, ушла. Так он и стоял у Славиного лица минуты две или три, стоял и смотрел, впервые, наверное, в жизни так близко.
— Это — сын? — спросил Р. активную актрису.
— Да, — сказала она. — А как ты догадался?..
— Потому что ты подвела. Он актер?
— Да. Похож?
— Да. А мать?.. Н.?..
— Да.
— Как его зовут? — спросил Р.
— Григорий, — сказала она. — Гриша Незнамов…
Присказка “Кто выйдет на поклон вместо Шекспира” появилась у Р. с тех пор, как он вернулся к своим разговорам с Ахматовой. А вернулся он к ним, когда Виленкин обязал его писать мемории. Виталий Яковлевич был составителем и имел двойные права: во-первых, обязать Р., так как сам с ней знакомил, а во-вторых, включить в сборник, своя рука владыка.
Коря себя за глупость, — мало записал, немного запомнил, — Р. обратился к истории шекспировского вопроса и кое-что прояснил для себя заново. Но самую важную сцену он, конечно, помнил прекрасно, потому что она льстила его актерскому самолюбию.
В одном из последних разговоров, в ответ на подначку Анны Андреевны, мол, мог ли все шекспировское богатство создать малограмотный артист, Р. неожиданно для себя стал подыгрывать ей. Стоило вообразить, что Автор с большой буквы, скрывшийся за спиной артиста Ш., это — принц крови Гамлет, и все становилось на свои места.
— Анна Андреевна, — сказал Р., — а что, если всерьез послушаться всех этих намекающих надписей и сделать именно то, чего от нас просят. То есть… То есть обратиться не к гравюре Дрюйшота — “маске” и не к раскрашенному бюсту в стрэтфордской церкви — еще одной “маске”, а к тому, что написано в самой книге… Искать в пьесах не мелких биографических совпадений, тут все аргументы будут слабы, а одну конкретную ситуацию, в которой Автор очевидно и намеренно прячется за актера.
— Что вы имеете в виду? — заинтересованно спросила Ахматова.
— Ну вот хотя бы тот же “Гамлет”. Второй акт, приезжают бродячие актеры, хотят сыграть, но материал выбирают не они, а принц. Он “заказывает музыку”, он просит их сыграть “Убийство Гонзаго” и редактирует пьесу, да?.. Он пишет ударную вставку, помните?.. Гамлет спрашивает Первого актера: “Скажи, а можно будет в случае надобности заучить кусок строк в двенадцать-шестнадцать, который я напишу и вставлю, — можно?..” И Первый актер отвечает: “Да, милорд”. Вот вам и ситуация. Получается уже не “Убийство Гонзаго”, а “Мышеловка”… То есть принц Гамлет, скрывшись за переписанной пьесой и Первым актером, становится Автором с большой буквы…
— Продолжайте, — строго сказала Ахматова, и Р. совсем разошелся.
— На сцене возникает реальная ситуация, назовем ее “ситуация инкогнито”… И смысл ее в том, что подлинный автор скрыт от одних персонажей и известен другим — актерам, так?.. Но в то же время и всем зрителям… Ведь эта механика возникает у них на глазах… Ну да, на глазах у зрителей, если “Гамлет” идет в “Глобусе”, и у читателей, если они открыли in folio и читают ту же пьесу. Ведь надпись просит сделать именно это — не обращать внимания на маску-портрет, а читать саму книгу…
Анна Андреевна кивала красивой головой, обходясь без лишних реплик и междометий. Получалось, что она добилась своего, довела артиста Р. до свидетельских показаний против себя и актерской братии.
— И таким образом, — заливался Р., — в “Мышеловке” отражается действительное, т.е. английское положение вещей. За Гамлетом скрывается Автор, имеющий права на престол, за Первым актером — актер Шекспир, доверенное лицо автора, за бродячей труппой — театр “Глобус”… И спектакли “Глобуса” втягивают в эту игру и королевский двор, и лондонскую публику. “Убийство Гонзаго” — пьеса про итальянские дела, “Мышеловка” — про датские, но “Гамлет” идет в Лондоне, стало быть, Гамлет помешался на “нашей” почве, английской… Или на той, на каком языке он говорит… По-русски — значит, на русской… Убийство мужей Марии Стюарт заставило вас вспомнить убийство Кирова. Такой механизм у этой пьесы! Между прочим, ситуация повторяется. “Театр в театре” у него не один раз. “Сон в летнюю ночь”, там группа самодеятельных артистов, и “Буря”… В “Буре” все действие создает Просперо, — артист Р. мечтал об этой роли и неплохо знал пьесу. — “Он силою искусства своего устроил так, что все остались живы”, а сам, как Гамлет, следит за действием, скрывшись. И, между прочим, тоже имеет право на престол! Может быть, именно Просперо — разгадка характера этого Автора. Ведь Просперо — “чудак! Уж где ему / С державой совладать! С него довольно / Его библиотеки…” Сидит себе и пишет.
Наконец Р. иссяк и сделал паузу.
— Вы понимаете, что вы сейчас произнесли? — спросила Ахматова. Она понимала, что он не понимает.
Р. сказал, что попытался стать на ее точку зрения, потому что привык играть “диалоги”, и за себя, и за того, с кем спорит…
— А вы понимаете, что это звучит впервые за последние триста лет?..
Р. был польщен, и немудрено, что эти фразы отпечатались в его памяти на всю жизнь. Видно, на такой шоковый эффект и рассчитывала Анна Андреевна. Пусть, мол, думает, авось, еще что-нибудь выдумает.
Откуда взялись “триста лет”, было непонятно. Шекспировский юбилей был четырехсотлетний, “Гамлет” написан три с половиной сотни лет назад, точнее, триста шестьдесят пять. Гораздо позже Р. показалось, что он додумался откуда. Ахматова любила “Макбета” и, конечно, знала стихотворение Ходасевича: “Леди долго руки мыла. / Леди долго руки терла. / Эта леди не забыла / Окровавленного горла. / Леди, Леди! Вы как птица, / Бьетесь на бессонном ложе. / Триста лет уж вам не спится — / Мне лет шесть не спится тоже”. Двадцать второй год. А в двадцать первом в БДТ вместе с Ходасевичем они слушали последнее выступление Блока…
Может, она забыла про меня и отнеслась к другим собеседникам, более близким ей. И вспомнила другие тайны и гибели, случившиеся на ее веку…
— Вы непременно должны об этом написать, — сказала она артисту Р.
25
Интересно было бы задать тот же вопрос сэру Лоренсу Оливье, вот уж кто был шекспировский артист! Так, мол, и так, сэр Лоренс, кто, по-вашему, мог выйти на поклон вместо Шекспира? Говорят, Олег Ефремов сэру Джону Гилгуду вообще никаких вопросов не задавал, а просто похлопал по плечу и сказал, неизвестно о чем: “Вот так, сэр Джон!”. Но артист Р. такого со старшими себе не позволял, азийское воспитание, да и времени на встречу с сэром Лоренсом было в обрез. Как вышло, что Оливье увидел игру артиста Р.? Его величество гастрольный случай. Причем по этому поводу ему пришлось крепко поработать. Хотите узнать как? Извольте.
И.М. Смоктуновский снялся в роли Гамлета, и у английского продюсера мистера Добини возникла идея привезти его в Лондон; слух о Мышкине Смоктуновского и прежде докатывался до островов, а теперь, после выхода на английский экран русского “Гамлета”, Добини стало ясно, что с этим артистом он не прогорит. Одна загвоздка: спектакля “Идиот” на это время нет, и Смоктуновский ни в каком театре не работает. Что делать?
По слухам, мистер Добини вышел на связь с мистером Товстоноговым, который ставил “Идиота” со Смоктуновским, и Мастер оказался перед выбором: звать Иннокентия Михайловича несмотря на его звездное поведение, восстанавливать спектакль и ехать в Англию или предлагать продюсеру что-то другое и возникающей поездкой рисковать. Конечно, Мастер слегка занервничал, потому что, когда Смоктуновский хотел вернуться в БДТ, худсовет ему, как помните, большинством голосов отказал. А теперь от одного Кеши зависит, поедет это большинство в Лондон или будет смотреть английские фильмы в кинотеатре “Родина”…
При чем тут артист Р.? Потерпите…
В Японии идеалом разрешения любой ситуации является компромисс, и если вы готовы идти на уступки, то можете смело рассчитывать на успех. Но умные люди живут не только в Японии. Поэтому Товстоногов предложил Добини в порядке компромисса, во-первых, включить в состав гастролей еще одно название, пьесу Н. Думбадзе “Я, бабушка, Иллико и Илларион”, во-вторых, показать БДТ не только Лондону, но и Парижу, а в-третьих…
Впрочем, за то, что “в-третьих” было, автор ручаться не может, хотя в беседе тет-а-тет Мастер сообщил артисту Р., что “будет ставить перед англичанами условие: в очередь со Смоктуновским роль Мышкина играет молодой актер, недавно приглашенный в театр, и это — именно он, артист Р.”.
Разумеется, наш Р. принял этот фантастический план, как саму реальность, и стал работать над ролью Мышкина с трепетом и самоотвержением. Для восстановления, а верней, для постановки второго варианта “Идиота” был приглашен не только Смоктуновский, но и режиссер Сирота, и страда началась. Без Иннокентия, потому что он где-то снимался и пока не мог. А с того момента, как он уже смог и появился на сцене, Р. тотчас оказался зрителем, что было тоже по-своему интересно.
Нет, сэра Лоренса автор не забыл…
Имейте в виду, господа, что театр — это производство. И на время европейских гастролей руководство решило работу на Фонтанке не прекращать, а, наоборот, интенсифицировать по западному образцу, дав подряд десять или двадцать спектаклей “Еще раз про любовь” Э. Радзинского. Заметим, что Р. играл в этом спектакле лучшего друга главного героя, а до главного героя дорвался наконец Миша Волков.
Главную женскую роль в пьесе Радзинского играла Таня Доронина, но ее заняли как Настасью Филипповну в “Идиоте”, и вместо нее в “Про любовь” ввели артистку Эмилию Попову. Значит, в этой серии спектаклей Миша должен был любить не Таню, а Эмму…
А в это самое время сэр Лоренс Оливье готовился к своим гастролям, к поездке в Москву, и выбирал транспортные средства для путешествия. Итак, БДТ со Смоктуновским, Дорониной и большинством худсовета выезжает в Европу, Оливье — к нам, а Миша Волков с Эммой Поповой, артистом Р. и другими играют на Фонтанке “Еще раз про любовь”, и еще раз, и еще, и еще…
Тут случай и вплетает в наш сюжет еще два важных обстоятельства.
Первое. Оказывается, в разговоре тет-а-тет Мастер обещал артисту Волкову, что за трудовой подвиг его возьмут не то в Париж, не то в Лондон, и он догонит стаю в одной из столиц. Но это обещание в связи с сутолокой отъезда невольно забывается.
И второе. Сэр Лоренс решает плыть из Лондона на корабле, высадиться в Ленинграде утром и, проведя день в городе, ночной “Стрелой” убыть в Москву. Вечером же этого дня великий артист хочет смотреть спектакль БДТ, с которым успел (или не успел) познакомиться в Лондоне. Конечно, этот визит умные люди пытаются предотвратить: стоит ли, сэр Лоренс, театр, в основном, в Европе, а здесь идет скромный современный спектакль, но сэр уперся: “Хочу в БДТ! и баста”.
А в БДТ полная паника. Причем не из-за сэра Лоренса, а из-за Миньки Волкова, потому что он внезапно заболел. Как заболел? Так заболел. Будет играть? Не будет играть. И не надо видеть в этом премьерские закидоны. Он не будет играть не потому, что его не взяли в Париж или Лондон, а потому, что за-бо-лел. Вот — доктор, а вот — бюллетень. И, несмотря на то что, вернувшись из гастролей, сам Гога будет кричать ему: “Премьер! Премьер!”, автор держится мнения, что прав был все-таки доктор.
Как быть? Отменять? Или кланяться в ножки больному: “Не щади здоровья, выручай театр!” Такие подвиги у нас приняты как норма.
Был ли звонок в Париж или Лондон, автор не знает, но знает, что этот форсмажор накрыл артиста Р. Свистать всех наверх! Аврал! “Шумит океан, ревет ураган”. Трах-тибидох-тандарах-трамбадох! Вводить на роль главного героя “лучшего друга”, артиста Р., а на роль “лучшего друга” другого артиста! Когда вводить? А сейчас вводить! Ночью учить роль с Юрой Аксеновым, утром репетировать с партнерами, а вечером — играть!.. Вот какие узоры плетет иногда гастрольная судьба, и на глазах великого актера должны любить друг друга не Доронина с Волковым, а Попова и Рецептер.
Читатель, не переживший наших штормов, должен знать, что такие случаи на театре вообще нередки, а БДТ хоть и лучший театр всех времен и народов, но все же — театр. И Товстоногов всю жизнь предпочитал резкий ввод и форсмажорную встряску плановой подготовке второго исполнителя. За редкими, конечно, исключениями, которых мы тоже успели коснуться…
Кроме того, нужно понять, что в данном эпизоде, идя на поводу у артиста Р., автор сосредоточился, конечно, вынужденно, не на передовых и ударных частях, покорявших Европу, а на тыловой, оборонительной линии наших рубежей. Не все же Р. скакать по Япониям и Аргентинам, надо и дома посидеть и посмотреть, каково достаются эти посиделки тыловым арьергардным частям, которые могут надеяться в лучшем случае на трофейную щедрость победителей, то бишь на скромный сувенир из рук вернувшегося товарища. Но как раз в данном случае — не знаешь, где найдешь, где потеряешь — Р. был награжден личной встречей с великим английским артистом, который, сам того не зная, приехал его смотреть…
Правду говоря, думали, что после первого акта он уйдет. Но ни сэр Лоренс, ни еще двенадцать артистов, включая молодую Ванессу Редгрейв, по свидетельству Юры Аксенова, который показывал Оливье световой занавес и получил от него настенное блюдечко “Веджвуд” с барельефом артиста Шекспира, никуда не ушли, а после сэр Лоренс двинулся за кулисы.
Да, судя по блюдечку с барельефом, вопроса о том, кто выйдет на поклон вместо Шекспира, ему можно было даже не задавать…
У нас, “тыловиков”, имелось одно важное поручение: если появится какая-нибудь звезда, — заставить ее расписаться на потолке в гримерке Юрского—Басилашвили—Гаричева. Теперь Олег даже ведет такую телепередачу — “С потолка”, где, в связи со знаменитыми автографами, рассказывает разные истории и размышляет о жизни. Так вот, Юрский и Гаричев были в Европе, а Басик — с нами, т.к. он играл в “Про любовь” неудачливого соперника и бывшего сослуживца главного героя. Озаботиться автографом Оливье было его прямым делом. Но после спектакля Басик вдруг забастовал и даже сказал, что сэр Лоренс не такой уж хороший артист.
— Ты что?! — изумился Р. — Он — фантастический артист!.. Как он умирает в “Леди Гамильтон”!..
— Нет, — сказал Бас. — Он играет так, что видно, что он хорошо играет. А играть нужно так хорошо, чтобы этого не было видно. — Сказал и ушел домой, так что расписка Оливье целиком зависела теперь от артиста Р.
И сэр Лоренс запросто пришел за кулисы вместе с переводчицей и фотокором, Р. поднес ему на выбор два пузырька с красной и синей краской и кисточками, О. выбрал синий и вывел на потолке свое бессмертное имя.
И разговор у них тоже состоялся, потому что артист Оливье, прежде чем ставить автограф, сказал артисту Р. комплимент. Тот и раньше хорошо запоминал относящиеся к его игре комплименты и легко забывал замечания, а на этот раз сам Бог ему велел.
Теперь комплимент. На этот раз автор даже не станет советоваться с критиком Р., а без всякого совета его приведет. И не только потому, что читатель должен наконец узнать, каков у нас один из героев повествования на самом деле, а потому, что из всякого факта должна родиться правдивая легенда, а иначе зачем писать гастрольный роман?..
Так вот, пожимая руку артисту Р., артист Оливье сказал:
— Wonderful! — и добавил, с трудом произнося приготовленную по-русски фразу: — Вы пуэквасный а-а-тист!..
И артист Р. не остался в долгу, а тут же, с помощью переводчицы, отфутболил сэру Лоренсу, что он — абсолютно потрясающий артист, и какой у него трубный голос в “Генрихе V”, и какой настоящий принц его Гамлет, и как прекрасно он умирает в “Леди Гамильтон”…
Тут милая переводчица нашла нужным сообщить господину Оливье, что артист Р. тоже играет “Гамлета”, причем один и все роли, а Р. посетовал, что О. видел не Гамлета, а современную роль, на что артист О. сказал, что, судя по тому, что он видел, артист Р. должен быть настоящим Гамлетом…
И эту возвышенную беседу дважды запечатлел фотокор. Вот улыбающийся сэр Л. О., с большим ухом, глубокой, выразительной вертикальной морщиной на правой щеке, в крепких очках с темной оправой и двуцветным значком на лацкане. А вот, — с другой точки, — сэр Л. О. уже слева по кадру, сильно в профиль и слегка размыт, а на него с восторгом и обожанием смотрят милая переводчица и артист Р. К несчастью, в эйфории он не запомнил имена переводчицы и фотокора, приславшего карточки, так что, если та или другой прочтут эти страницы, автор просит их написать ему прямо в знаменитый журнал “Знамя”, где он воображает напечатать гастрольный роман.
С этого, в сущности, незначительного эпизода Р. испытывал по отношению к Л. О. неоправданно горячее чувство и известие о его смерти воспринял как личную потерю. Идя по Фонтанке в сторону Невского, он держал перед глазами тот малый поворот головы и меркнущий свет в единственном глазу адмирала Нельсона, который запечатлелся в нем на всю жизнь. И по своей дурацкой манере рассеянный пешеход шевелил губами:
— Надеюсь, вы не очень страдали, сэр Лоренс. Вы умели умирать, как никто. Надеюсь, вы сыграли свою смерть так же хорошо, как смерть героев. Прощайте. Прощайте. “Дальше — тишина”…
Письмо Иосико год лежало в Сенином столе, пока опять не приехала дочь Рита и, перед продажей квартиры на Финляндском проспекте, решила ящики вскрыть. Так оно попало в руки Шуры Торопова, и он написал в Японию несколько осторожных слов. Иосико ответила, что догадалась о случившемся по долгому молчанию, и попросила прислать фотографию…
В мае 2001 года она оказалась на стажировке русистов в Москве и дала знать Шуре, что собирается в Петербург, с единственной целью — прийти на Сенину могилу. Готовя эту встречу, Торопов позвонил в Америку, и Лора Данилова разрешила взять у соседки ключи, чтобы Иосико могла ночевать на Манежной, в их брошенном доме. Он купил также билеты на оперу в театр Мусоргского и на “Стрелу” обратно до Москвы.
Встречая Иосико, Шура поразился скромности ее внешнего вида, невзрачному пиджачку, серым брюкам, маленькому рюкзаку за плечами, в котором были календари на этот год и другие сувенирные мелочи для японского уголка. Но все равно она смотрелась девочкой и была хороша…
На другой день по приезде у Иосико случился сердечный приступ, и практически все три дня она провела в пустой квартире Даниловых с окнами на Конюшенную церковь. Оказалось, что ее здоровье расшатано: удалена почка, митральный клапан нуждается в замене, и встревоженный муж настаивал в телеграмме, чтобы она отказалась от поезда и летела в Москву самолетом. Билеты на “Стрелу” и в театр Мусоргского так и пропали…
На Волково поле, где лежал Семен, поехали на Шуриной машине, и по дороге Иосико успела рассказать, что ее семья переехала на юг Японии, в провинцию Тоттори, где она начала составлять туристический справочник на четырех языках, в том числе и на русском, и сожалеет, что владеет им не так хорошо, как ей бы хотелось. Торопов в ответ сказал, что у нас, к сожалению, плохо обстоят дела с охраной авторских прав, и какой-то вурдалак догадался подложить Сенину музыку под рекламу майонеза…
До могилы Иосико дошла с трудом, не раз останавливаясь и придерживая сердце. Тут она положила свои цветы, зажгла плоскую свечу в круглой алюминиевой плошечке и заплакала.
Шура отошел в сторону и, обернувшись, увидел, что они говорят…
В императорском дворце древнего Киото пели полы. Их так и представили нам — соловьиными полами. Когда-то и кого-то они должны были предупредить об опасности, мол, враг не дремлет и крадется уже по дворцу. А теперь они скрипели для нас. Это была совершенная и совершенно японская декорация, с резными колоннами, деревянной скульптурой и экзотической утварью, в которой двигались некрупные наши фигурки, послушно прислушиваясь к тающим музыкальным скрипам. Шло нас человек сорок или побольше, все в носках и робкие, как дети. Молчали нарисованные павлины, цапли и гуси. Замерли драконы и черепахи. А под подошвами полуевропейцев тихонько щебетали поющие полы…
Здесь крылся какой-то, не до конца ясный композитору Р. образ, в этом осторожном шарканье пешей стаи по поющим половицам императорского дворца. Вот только какой?.. Что родится из ощущения хрупкой случайности и доверенной избранности?.. Радость и скованность?.. Нет, еще не то… Нежность и боль… Да, дикая нежность и страшная боль… И эту смесь нужно записать нотными значками… Только слушать, верить себе и записывать… И на миг Сене показалось, что он сумеет это сделать…
“Пусть продлится держава нашего императора тысячу, да, тысячу лет… Вот они, наши гейши и самураи со стадиона Каракуэн!.. Ничего похожего, и все-таки… Я вам скажу, что общего!.. Беззащитность перед судьбой, вот что!.. Краткость века!.. Привычка разыгрывать день и костюмировать вечер… Смотрите: духи умерших микадо по углам и шут на одной ноге, настороживший розовое ушко… Скрип… Скрип… Скрипочка… Ум-па, ум-па-па… Ты моя уточка… Ум-па-ум-па-па… Шесть татами, шесть татами, тим-тарарам-тадарам!.. Выше, выше, к Фудзияме, там-тира-рам-падарам!.. Скрип… Скрип… У нас за спиной тоже не что-нибудь, а — империя!.. А мы — солдаты имперского театра, а не вшивая артель!.. Имейте в виду!.. Сказано, сказано, спето!.. Скрип, скрип, скрип… Неужели нам грозит опасность? Неужели нам скрипят полы?..”
Автор не может сообщить читателю, кто именно стал для артиста Р. вестником смерти Анны Андреевны. Весть была так неожиданна и сильна, что переносчик от нее вдруг отстал и растворился в смысловой волне, как в гуле большого колокола наверху пропадают бормотанья наземных реплик…
Р. сдался течению непреложных событий и постарался пройти этот путь: Никольский собор, Дом писателей, кладбище в Комарово. Благо, что театру был не нужен в тот день. Впрочем, взаимно, по этому случаю и театр был ему вовсе ни к чему…
У гроба все время оказывалось так много близких и активных, так плотно стояли вокруг имеющие больше прав, что Р. в голову не пришло выставлять плечо и протискиваться поближе. И он вставал на цыпочки, тянулся издалека, но только изредка видел запрокинутое, отодвигавшее всех лицо с черной молитвенной повязкой на высоком лбу.
Теперь она вновь обретала тех, с кем давно рассталась, знакомилась с жизнью, которой не видно с земли, и проникала наконец в недоступные здесь тайны. В скором времени Анне Андреевне предстояло встретить и того, кто не шел на поклон, посылая за себя артиста Шекспира…
Если бы поэт Глеб Семенов без вечного своего берета, сутулый, с прической и характером сродни Ходасевичу, не взял его за локоть и не потянул к себе, Р. не попал бы в Дом писателей. Ехать киношным автобусом в Комарово позвали с собой документалисты, снимавшие в театре репетиции “Трех сестер”, а теперь, по чистому своеволию и в нарушение приказов, — похороны Ахматовой. Командовал у них режиссер Семен Аранович. Большую часть снятого материала кагэбэшники изъяли, пленку засветили, а Семена на два года разжаловали в ассистенты, на нищую зарплату, не давая никакой режиссерской работы. Хорошо, что он догадался пару коробок утащить домой и задвинуть глубоко под кровать, а то никакого документального свидетельства о похоронах Ахматовой у мира бы не осталось. Эту историю рассказал артисту Р. сам режиссер во время съемок своего первого художественного фильма, в котором Р. оказался замешан. Дочь Семена Арановича вышла замуж за сына Марины Адашевской и Жени Горюнова, артистов БДТ, и тот же рассказ превратился в домашнее предание…
Оказался Р. сведен случаем и с художником-кузнецом Всеволодом Петровичем Смирновым, который сковал большой крест на могилу Анны Андреевны. Был Всеволод Смирнов силен и добр, звал домой и в кузню-мастерскую, возил на дачку под Псков, угощал крепким питьем из высокого посоха. Пили не раз и псковскую, и ленинградскую: в середине восьмидесятых Р. ставил “Розу и Крест” еще и во Пскове, а Смирнов сковал к премьере по черной розе ему и героине. На железную память. Из одной кузни и из одних рук роза у Р. и крест на комаровской могиле. Так в его частной судьбе еще раз встретились Александр Блок и Анна Ахматова…
Проводя дни в Комарове, Р. всегда старался сходить к Анне Андреевне и, по мере возможности, продолжить диалог. Раз или два, не скажем, по какому поводу, он получал от нее негромкие, но внятные ответы.
Однажды в Москве, распив ноль семьдесят пять “Синопской” завода “Ливиз” под веселую гостиничную закуску, артист Р. и критик той же литеры заговорили о настоящем и будущем. Раскроем карты: речь шла о том, открывать поллитровку “Санкт-Петербург” того же завода или воздержаться. Поскольку они никуда не спешили, в разговор вплелись ностальгические нотки, и, коснувшись завершившейся карьеры артиста Р. в Больдрамте, критик Р. мимоходом сказал:
— Они тебе, конечно, хребет сломали.
На что артист Р., с обычной для дураков уверенностью в себе, отвечал:
— Нет, не сломали.
— Сломали, сломали, — повторил критик Р. с обычной для умников верой в свою безошибочность.
— Нет, — повторил своевольный Р.
Но вопрос остался неразрешенным, потому что во время этого диалога поллитровка неожиданно оказалась открытой. Как это вышло, ни тот, ни другой объяснить бы не могли, но спорить с судьбой посчитали глупым…
Читатель, не переживший наших времен, не должен удивляться тому, что артист Р., находившийся внутри протекших событий, часто ничего в них не понимал, тогда как автор, не по чину взявшийся их описывать, делает вид, что понимает. На то и было отпущено последнему драгоценное время, чтобы хоть что-то с трудом сообразить. Поэтому, если сегодня авторские оценки чем-то отличаются от его же прошлых, а тем более, от оценок артиста Р., тут не надо искать противоречий или непоследовательности. Наоборот. Сама последовательность перехода от полной глупости к частичной и составляет драматическое содержание и нарративную структуру гастрольного романа. Ученое слово “нарративная”, то бишь повествовательная, приведено с единственной целью — произвести умное впечатление на читателя.
Однако, если автор до чего-то все же допер, это не абсолютная случайность, а тяжелая работа трудолюбивого Хроноса. Если же нет, прощения просим, — повод для параллельного диагноза.
В любом случае не следует обижаться на него дорогим коллегам, с которыми Р. изредка встречается если не на новых представлениях, то на новых похоронах. Разница в понимании протекших событий не так значительна, как может показаться, и связана, видимо, не с состоянием стареющих умов, а, скорее, с административным подчинением. Продолжая расписываться за горькую получку в кассовом закуте любимого театра, поневоле догадаешься держать про себя несогласованные оценки славного прошлого…
Будем, однако, надеяться, что наступивший недавно новый век, а тем более тысячелетие, называемое красивым словом “миллениум”, все различия мнений ласково согласуют и тихо примирят в рамках всеобщего договора о дружбе и сотрудничестве петербургских погостов…
И все же это отступление появилось вовсе не для красоты, а для закрепления новой очевидности: автор, подумавший было, что годы прибавили ему крупицу ума и толику знания, а стало быть, и права на отдельные суждения, на самом деле явно ошибся. Заслоняясь доморощенным текстом, он вздумал, что имеет право касаться различных табуированных в прошлом тем. Но это доказывает лишь то, что за отчетный период он не просто поглупел, а стал глуп, “как сивый мерин” (Н.В. Гоголь), и любыми его суждениями в будущем разумнее всего пренебречь.
Коты встречают исчезновение хозяев не так остро, как собаки, и Фомка-Третьяк с Кошей не составили исключения. Некоторым казалось, что их волнует лишь проблема пропитания, но это была неправда. Только настоящий и чуткий знаток мог бы прочесть в их глазах звериное несогласие с нарушением гармонии, навеки связанной для них с обликом, голосом и прикосновениями Семена Ефимовича. Теперь их судьбу решали другие люди, и гладкую шерсть холодили ужас и пустота.
После похорон возникла тема кошачьего приюта, временный выход помогли найти соседи, предложив до продажи квартиры поселить в ней их племянницу-студентку, которая будет убирать жилье и готовить кошачьи обеды. Так и вышло. Коша и Фомка продолжали тосковать и все же постепенно смирялись с судьбой. Но месяцев через девять приехал с детьми Ефим, племянница вернулась в общежитие, и в дом зачастили покупщики. Варить котам стало некогда и некому. Когда продажа жилья решительно осуществилась, кинулись искать для его последних обитателей хорошие руки, но ничего толком не находилось. Наконец истопник из ближней котельной дал согласие взять умницу Фомку. И Фомка, рожденный за кулисами великого театра, переселился в котельный подвал. А Коша, доведенный переменами до нервного срыва, прыгнул из окна на магазинную крышу и надолго исчез. Жизнь бомжа оказалась ему не по силам. Кошу искали до последней минуты, пока не заметили на той же крыше его серое неподвижное тело…
27
Между тем, справа и слева от скрипящей стаи густел оружейный орнамент. На белых платках скрестились клинки самураев, мерцали кинжалы с насечкой, в красном углу поднимался алтарь — токомона. Все японские уголки сошлись, как в талантливом сне. Черноволосые, в лентах, красотки, и те, у кого колчаны за плечами, и стрелы, летящие с разных сторон. Иероглифы падали с неба на длинных полотнах и достигали поющих полов. А соловьиные половицы страстно отвечали скрипучим пожатьям преданных родине стоп…
Скруп-скруп-скруп… Вадим А. Медведев… Простим времена, не сбрендив… скруп… Ботиночки жмут не дома… Тамагавк в секретаре райкома… Скруп… Смешной номер… Скрип… Сыграл, да помер…
Скряп-скряп-скряп… Валентина П. Ковель… Половина Вадиных кровель… Скряп… Твоя Валентина… Япония… Аргентина… Скроп… Держись, дорогая… Скрип… Смешная какая…
Скреп-скреп-скреп… Мария А. Призван… Муж ейный давно призван… Мама моя в “Мещанах”… Скрап… В развитых странах… Скрип… Открыточки… Даты… Мама моя, куда ты…
Скри-и-ип, скри-и-ип… Лебедев А. Евгений… Грипп… Вечных сомнений… Скряп… Таня-то наша… Скруп… Две правды, папаша… Скажи, где Гога, Нателла? Времечко опустело…
Скрип-скроп-скруп… Владислав И. Стржельчик… Вот и сплав — сечи и речи… Скроп-скроп-скроп… Роли да роли… Вот и сноп воли и боли…
Скроп-скроп-скроп… Михаил Д. Волков… Покорил… Слухов и толков… Хруп да хруп… Жеребец Милый… Скруп да скруп… Где твои силы…
Скрап-скрап… Всеволод А. Кузнецов… Преданный скрипу отцов… Скрап да скрип… Зимою и летом… С водочкой… С партбилетом…
Скрип-па-па, скрип-па-па… Михаил В. Данилов… Каков улов… Таков вылов… Скрип-па-па… Скрип-па-па… Что за глупая толпа…
Скряп-скруп… Юрий А. Демич… Скряп-скруп… Ласков и груб… Чуб…
Крип… Сип… Сип… Иван М. Пальму… Скрип-сип… Сип-сип… В фильму… И концерт… На десерт…
Скрип-скрип. Георгий А. Товстоногов. Без забот и предлогов. Скрип… Скриб… Скря-а-бин… Только я глаза закрою… Предо мною ты встаешь…
Скрипели полы…
Они шли, сняв жесткую обувь, и прижимали к древнему дереву беззащитные ступни. “Враг близок, — пели полы, — он уже рядом. Запасайтесь последним оружьем, просите у Бога терпенья, любите, прощайте обиды, готовьтесь к последним боям”. А потом пенье прекратилось, потому что они оторвались от пола и, как были, в носках, поднялись вверх. То есть они продолжали движенье, но уже не касаясь полов. Отрывались порознь и поодиночке, но там, наверху, снова сбились в тесную стаю…
Артист Р. плелся в хвосте и думал о новом спектакле. Как и все остальные, он не знал своей судьбы. Ему хотелось ставить, играть, выходить на поклоны и складывать баулы в новую гастроль. Но именно здесь, в императорском дворце древнего Киото, на соловьиных полах в его душе родилась новая тяга к красному дневнику. Он достал его из своей офицерской планшетки и, ощутив странное нетерпенье, раскрыл на ходу.
Некстати и не ко времени Р. вспомнил фразу Анны Андреевны и захотел ее тут же записать. Нет, эту он прочел, а не услышал. Но таковы были свойства ее голоса, что и после смерти все, что исходило от нее, Р. почему-то воспринимал как речь. “Проза всегда казалась мне тайной и соблазном”, — сказала она в тот день.
В ноябре 20… года, не успев развязать важные узлы и заполнить лакуны, автор был грубо отвлечен от гастрольного романа. Виною тому стали выданные на руки в 40-й поликлинике медицинские карты. Оказалось, что ему, так же как и его давнему приятелю, артисту Р., необходима срочная операция на сердце. В случае отказа обоим в самом близком будущем была обещана внезапная смерть. И тот, и другой отнеслись к сообщению легкомысленно, но врачам сдались.
Вышло так, что за них хлопотали, и оба оказались в одной палате Второй многопрофильной городской больницы в районе Озерков. Под смешные рассказы артиста Р. о его бесконечных гастролях подготовка к операциям прошла почти незаметно. Одного из них взялся оперировать генерал А.Б. Сорин, а другого — полковник В.К. Сухин.
Начальник Военно-медицинской академии, впоследствии министр здравоохранения, Шевченко от всех талантливых кардиохирургов постарался избавиться, и они создали лучший в городе кардиохирургический центр во Второй больнице.
Утром 28 ноября артист Р. потерял из виду автора и, как положено, на колесных носилках, голый и выбритый, под легким одеяльцем поехал на второй этаж в отделение эндоваскулярной хирургии. Ему было неловко ввиду того, что влекли его, хотя и без видимых усилий, молодые и хорошенькие сестры милосердия. И наркотический укол сделала ему совершенная ангелица. С этого момента Р. сделалось весело и интересно, и он с удовольствием рассматривал по монитору, как тяжко и напряженно работает его заезженная корда. “Интересное кино”, — думал он.
— Градиент сто восемьдесят шесть, — сказал мужской голос.
Через стекло из соседней комнаты представление наблюдала группа молодых врачей. Некоторые прижимали лбы к прозрачной перегородке, потому что такой операции в Петербурге никто никогда не делал.
— Сейчас будет больно, — сказал Сухин часа через два.
— Да, больно, — весело подтвердил Р. и для точности добавил: — Очень…
Он и раньше пытался болтать, отвлекая хирурга от дела, но теперь стиснул зубы и замолчал. В операционный блок влетела знакомая стая и стала кружить вокруг сияющих ламп. Все птицы были в носках, но держались с достоинством и с любопытством смотрели по сторонам.
— Привет, — беззвучно сказал Р., и все названные покивали ему свободными головами. Лампы прибавили света, и ближе всех оказался Гога.
— Понимаете, Георгий Александрович, — сказал Р. — любой роман можно поставить, но нельзя же путать “Тихий Дон” с “Доктором Живаго”.
Гога не отвечал… “Ну, вот, опять обиделся”, — подумал Р. и испугался, что тот не даст ему постановки. И тут же, не успев пережить испуг, он понял, что роман — это и есть спектакль, который он уже ставит, а все непослушные персонажи, у которых своя жизнь и плевать кому на режиссуру, отлично играют свои роли, стоит их вовремя отпустить и не обижать подсказкой.
И нечего задавать глупые вопросы минувшему веку или искать смысла там, где его нет. Стоит только свести два романных полушария, как между ними начнет искрить и возникнет энергия мировой поруки, скрепленной не параллелями и меридианами, а извилистыми линиями гастрольных скитаний. Только судьба подбирает рифму, только судьба. И пора оставить хлопоты о старых артистах, бросая их по японскому обычаю в снежных горах.
Куда спешить, если ты сам — театр для себя и двух или трех любимых?
Прощай, брат мой. И ты, друг, прощай.
Я хочу, чтобы ты не чувствовал без меня одиночества.
Бог даст, мы еще соберемся на главное представление и, глядя глаза в глаза, будем верить друг другу так бескорыстно, как могли здесь.
И я скажу тебе “браво”, а ты положишь на мою могилу розу и крест.
Из разговорника, присланного Иосико Шуре Торопову:
“От Тоттори до Киото примерно три часа на поезде…
До Токио примерно час на самолете…
С правой стороны видна гора Дайсэн…
Большие дюны Тоттори — самые большие дюны в Японии…
Я провожу вас в исторический музей Манье…
В музее Нагасибина выставлено много старинных кукол, изготовленных ко дню девочек…
В Тадзили стоит памятник похороненным здесь русским морякам, погибшим во время японо-русской войны…
При раскопках Камадзити, части города Аоя, были найдены человеческие черепа с хорошо сохранившимся мозгом, восходящие к периоду Яйой…
Вы меня понимаете?.. Вы меня слышите?..
Ничего. Все будет хорошо…
Берегите себя, пожалуйста…”