Роман
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2004
От автора
В первые месяцы после войны мой отец, военный журналист, стоял под деревьями под дождем и смотрел на замок, в котором жил Гауптман. Он мог явиться туда как воин-победитель, пройти в грязных сапогах по навощенным полам… Но он стоял, кутаясь в плащ-палатку, и смотрел, как прогуливается по балкону живой немецкий классик, испытывая при этом робость и благоговение. И так и не посмел подойти…
Я родилась в Силезии, на мое рождение сотрудники военной газеты написали стихотворную оду. Заниматься литературой я была обречена. Культура вне национальных ограничений была и остается моим богом. Русская культура — моя Родина. Всю жизнь я живу в Белоруссии, я люблю эту страну и этот народ. Я написала много пьес, четырнадцать из них поставлены в театрах шести стран, побеждала на многих конкурсах, главный из которых — Первый Европейский конкурс пьес в Германии (г. Кассель, “Баловни судьбы”, Первая премия, 1994).
“Седьмая ступень совершенства” — третья публикация в “Знамени” (см. также “Восхождение Зенты”, 2000, № 4 и “Большое путешествие Малышки”, 2001, № 7).
Евгения положила в сумочку самое необходимое и вышла на улицу.
Было бессолнечное, серое утро, и мир стоял перед ее глазами во всей своей плоской, унылой неподвижности. Но Евгения знала, что это совсем не так. Главное в предмете не то, что видно глазу, а то, что скрывается за… Там, за пределами видимости, каждый миг идут превращения, мир распадается на миллиарды частиц, а в другое мгновение создается заново.
— Да, — сказала Евгения, — конечно, это только кажется.
— Вы что-то сказали? — спросил ее неизвестно откуда взявшийся прохожий.
— Нет, я сама с собой, — сказала Евгения.
Какое-то время он шел рядом, тихо шелестя плащом.
— Вы, наверное, одиноки? — спросил он наконец.
— Так же, как и вы… — сказала Евгения. — Думаю, не больше…
— Я совсем не одинок! — плащ зашелестел возмущенно. — С чего вы это взяли? У меня двое детей!
Евгения ничего не сказала, только посмотрела на него своими прозрачными, светлыми глазами. Это был простой, негромкий человек, с чертами, чуть размытыми усталостью.
— Я не одинокий, — с тоской повторил прохожий. И… отстал.
Евгения миновала несколько улиц и вышла к небольшому скверу недалеко от набережной. Недавно здесь был трехэтажный дом, и теперь пустая площадка под ним еще не до конца заросла травой, а сквер прежде был двором. Под деревом стояла Валя в коротком детском пальто из дешевого мнущегося драпа, умершая лет пятнадцать назад уже взрослой, прожившей свою жизнь женщиной.
— Деревья как выросли,— сказала Валя.
— Да, — подтвердила Евгения.
— Стало больше воздуха, но мне все равно жалко, что дома нет.
— Что поделаешь, — сказала Евгения. — Все меняется. С этим надо считаться.
Евгения из вежливости постояла с Валей, но недолго и на расстоянии, чтобы не быть ей в тягость, зная, что “они” не любят близких контактов.
Учреждение, в котором работала Евгения, располагалось на двух этажах огромного административного здания. Сначала Евгения вдумчиво и кропотливо перебирала и подшивала бумаги, а потом спустилась в буфет, несколькими этажами ниже, и выпила стакан холодного чаю. От лимона чай был почти прозрачен, на дне стакана кружили чаинки, напоминая испуганных, взлохмаченных чаек. Евгения думала о Вале, она давно уже не видела ее и теперь знала почти наверняка, что эта встреча не случайна.
После обеда пришла Хвоста, секретарша, — долговязая, в короткой кожаной юбке, со зловеще черной губной помадой. Когда она появилась впервые, был у нее плюгавый унылый хвостик, похожий на потрепаную кисточку. “Ну, Хвоста!” — сказал один из сотрудников. И хоть Хвоста давно носила короткую мальчишескую стрижку, кличка вцепилась в нее, и уже навсегда. Ломая длинное, угловатое тело, Хвоста наклонилась к Евгении и даже как-то интимно пискнула:
— Николай Павлович очень просит…
Николай Павлович сидел за столом, смотрел куда-то под ноги и делал вид, что ищет что-то в ящике. От него к Евгении метнулась тяжелая волна страха и беспокойства… Она села далеко, в противоположном конце большого кабинета, но и там эта волна — страха и беспокойства — была ощутима.
— Помоги, — сказал Николай Павлович, делая над собой явное усилие и называя ее на “ты”.
— Я не работаю с деньгами, — сказала Евгения.
— Это от тебя зависит, — Николай Павлович поднял голову, снял очки и близоруко уставился в ее сторону. Вместо лица Евгении он видел только расплывающееся пятно, и это давало ему возможность вроде бы смотреть и в то же время не смотреть ей в глаза.
— Я не работаю… с деньгами, — опять сказала Евгения.
— Не спеши, подумай, — сказал Николай Павлович. — Я очень прошу… — его голос упал и на последней фразе окончательно съежился и умер.
— Я подумаю, — сказала Евгения.
Вообще-то у Николая Павловича были все основания называть Евгению на “ты”. Когда-то они жили не только в одном дворе и в одном доме, но и на одной лестничной клетке, и мама Евгении брала маленькую Евгению с собой, когда шла поболтать с матерью маленького Николая Павловича. Они сидели в большой комнате, сверху донизу забитой трофейной мебелью — резной, ореховой, красного дерева, среди картин в золоченых рамах и гравюр, изображавших величественные горные пейзажи, а также сцены охоты, рядом с сервантом, полным фарфоровых сервизов, по которым плакали, наверное, обедневшие фрау где-то в Мюнхене, Дрездене или Берлине… Матери болтали, а Евгения и Николай Павлович — уже тогда в круглых очках — ели крошащийся бисквит и болтали ногами, потому что их ноги еще сильно не доставали до пола. Дверь в другую комнату всегда была закрыта, только иногда Евгения слышала оттуда какой-то шум, какое-то таинственное движение и приглушенные звуки: бу-бу-бу… Один раз эта дверь оказалась неплотно прикрытой и от сквозняка отворилась, и тогда Евгения увидела странное существо — с огромной головой, расширявшейся к затылку, глазами-щелочками и тонкими, как у паучка, ручками и ножками. Существо сидело в особом, поддерживающем его креслице, било себя по узким губам паучьей ручкой и тянуло один нескончаемый звук: бу-бу-бу… Матери тревожно переглянулись, а мать маленького Николая Павловича поспешно встала и закрыла дверь. В грудь маленькой Евгении вдруг ударило что-то горячее и обжигающее и, еще не понимая саму себя, она сказала:
— Пойдем отсюда! Тут все не их, тут все чужое… Он умрет и его мама тоже.
Маленький Николай Павлович смотрел на Евгению глазами, полными ужаса, его рот, курточка и руки были в бисквите, а круглые очки вместе с остатками этого бисквита полетели на пол, туда, где ковер уже не прикрывал жесткий паркет, и разбились на множество осколков.
Весь вечер маленькая Евгения простояла в углу, не понимая за что.
Гидроцефал Даня умер через несколько лет, послав в пространство свои невнятные, одинокие, прощальные позывные (бу-бу-бу!..). А еще через несколько лет умерла его мать…
Никогда больше не играла она с маленьким Николаем Павловичем и не приходила к нему в дом. Он избегал ее в школе, потом в институте и даже через много лет, когда они стали работать в одном учереждении. Видно, когда-то она слишком ранила его детское сердце…
Весь вечер Николай Павлович просидел в своем кабинете, маленькими рюмочками потягивая коньяк. Потом вызвал шофера и поехал домой, по дороге заглянув в ночной магазин и купив кое-какую еду.
Дома уже все спали. Жена, сонная, промелькнула в ванную и обратно в прозрачной ночной рубашке. Николая Павловича это не тронуло. Это была третья его жена. (Где ты, мама?.. Тебя одну ищет каждый мужчина в пропастях женского естества… Бедный Николай Павлович не нашел.) Они жили параллельно, и хоть жили уже больше десяти лет, она никогда не знала, что у него на душе, да и не хотела знать, что у него на душе, довольствуясь той ее частью, которая имела отношение лично к ней.
Николай Павлович прошел в кабинет и сел на резной диванчик. Со времен детства он любил дорогую, красивую мебель и вообще дорогие, красивые вещи… Он располнел немного, но костюм на нем всегда сидел идеально. Оправу для очков он покупал только хороших фирм, рубашки, галстуки и даже носки — все это тщательно выбиралось и покупалось про запас, в больших количествах.
После коньяка и какого-то временного успокоения начался откат, сердце зажало тоской, и билось оно в этой зажатости довольно-таки отвратительно. Николай Павлович вскочил и тихо, чтобы не разбудить домашних, стал метаться по кабинету. Остановился у книжного шкафа еще из родительской квартиры. По краям дверцы ползли, извиваясь, деревянные тевтонские драконы, угрожающе разевали пасти, протягивая к нему жалящие языки.
“Они во всем виноваты! — подумал Николай Павлович с ненавистью. — Они виноваты!”
Он вспомнил мать, отца, брата Даню…
Когда он родился, брат уже был, и он рос с сознанием, что только так и должно быть. Мать подносила его к Дане, к его огромному лицу и говорила: “Это твой брат…”. И только когда прошло несколько лет, он понял, что брат никогда не скажет ему даже двух слов. Но он понимал его своим особым образом, понимал, когда ему чего-то хочется и когда у него тоска… Потом он стыдился его ужасно, но любил, все равно любил… Этот образ, символ старшего брата, остался в нем навсегда. Пусть и расплывчатым образом, запечатленным в мозгу младенца.
Маленьким Николай Павлович любил играть с фотографиями довоенной Европы, и он хорошо помнил, как однажды, после обеда, выпив перед тем несколько рюмок водки, отец взял у него из рук эти фотографии и вдруг ударил кулаком по столу, так что жалобно взвизгнули роскошные саксонские фарфоровые тарелки, и победоносно воскликнул: “От этой Европы не осталось камня на камне!”.
Много лет спустя Николай Павлович увидел, что осталось от той Европы…
“Подлецы, — думал Николай Павлович, глядя на завивающийся узлом драконий хвост. — Подлецы! Меня даже не крестили… Может, в церковь сходить?”
Он не пошел в церковь ни на следующий день, ни через неделю. Он так и заснул у себя в кабинете, одетый, на коротком диванчике, свернувшись в позе эмбриона.
После работы у себя в квартирке Евгения приняла двух пациентов. Первым был ребенок восьми месяцев с несчастным, опухшим личиком. Евгения тут же потребовала отправить его в больницу, потому что его нужно было отправить в больницу. Второй была рыхлая, слезливая женщина с диабетом, она отняла у Евгении гораздо больше времени. Когда женщина с диабетом ушла, Евгения, не закрыв за ней дверь, села в кресло и сидела, не зажигая света, хотя за окном уже стемнело. Последние годы она как-то ослабела и не занималась тяжелыми больными, вот и сейчас, посмотрев только двоих, она чувствовала усталость, расслабилась, ни о чем не думала и только наблюдала за надвигающейся темнотой. Вот тогда-то и пришли двое.
Они не звонили в дверь, не стучали, просто вошли, впрочем, как входили и другие по установленным правилам еще с тех времен, когда такого рода практика особенно не поддерживалась законом. Итак, двое проникли в квартиру и бесшумно вошли в комнату — один высокий, другой пониже и поплотней.
— Включите свет, — сказала Евгения.
Зажегся свет. Один — длинный, худой, второй — пониже, основательный, коренастый, с квадратным лицом. Но глазки у этого второго суетливо бегали, и это как-то противоречило всей его основательной внешности.
— У вас зуб удалили два дня назад, — сказала Евгения Длинному. — А три года назад была язва, впрочем, она зарубцевалась.
От неожиданности Длинный отступил и ударился спиной о дверной косяк.
— У вас абсолютно все в порядке, но через несколько лет могут появиться проблемы, — сказала Евгения Коренастому.
— Какие? — усмехнулся Коренастый, и глазки его опять побежали, побежали, ощупывая комнату.
— Точно сказать не могу, — сказала Евгения. — Поговорим через несколько лет.
— Надо немного прокатиться, — сказал Коренастый. — Если будете хорошо себя вести, ничего плохого с вами не случится, — но в голосе его почувствовалось какое-то злое раздражение.
— Со мной ничего плохого и не случится, — сказала Евгения, спокойно надевая теплый жакет.
Окна были затемнены, и Евгения не видела, куда ее везут. Перед тем как выйти из машины, на глаза ей надели черную повязку. Длинный осторожно вел ее под руку и всякий раз, когда впереди были ступени, говорил:
— Осторожней, ступени… — и даже как-то немного приподнимал над землей.
Евгению долго вели по этим самым ступеням, коридорам, а потом опять ступеням и наконец сняли повязку. Она оказалась в небольшой, узкой комнате, в которой были только старый, кожаный канцелярский диван и несколько стульев напротив. На диване сидел совершенно седой, но вовсе еще не старый, сухощавый мужчина и в упор смотрел на нее. Когда сопровождавшие Евгению вышли, Седой сказал отрывисто и довольно грубо:
— Садитесь.
Евгения села.
— Ну? — сказал мужчина.
— В смысле? — сказала Евгения.
— Только не валяйте дурака! — закричал Седой. — И запомните — сегодня вас ни о чем не просили. Забудьте об этом!
— А о чем меня просили?
— Не валяйте дурака! — опять закричал Седой.
— У вас голова болит и повысилось давление, — сказала Евгения.
— Не беспокойтесь за мою голову, — огрызнулся Седой. — Со мной это не пройдет. Я не верю во все это шаманство! Вы знаете, где у меня будете? Вы с уголовницами сидеть будете!
— За что? — поинтересовалась Евгения.
— За нелегальное, вредоносное знахарство!
— Но я не беру денег, — сказала Евгения.
— Тем хуже для вас, — нехорошо как-то усмехнулся Седой. — Ни себе, ни людям… — он помолчал, потом сказал мрачно: — Ладно. Подумайте. Потом поговорим.
Ушел и закрыл дверь на ключ. Евгения осталась одна. Какое-то время она оставалась сидеть на стуле, а потом перебралась на диван и даже немного подремала. Неглубоко, как бы невсерьез. Была уже глубокая ночь, и только в окне полная луна неприкаянно болталась в небе. “Полнолуние, — подумала Евгения, — поэтому они все так возбуждены”.
Опять в дверях повернулся ключ, и на цыпочках вошел Длинный.
— Пойдемте, — сказал он. — Только тихо…
Тихо и, можно сказать, крадучись, он повел ее по коридорам и каким-то лестницам, бережно поддерживая под локоть, пока не вывел на улицу. Когда шли по двору, он вдруг сказал:
— Вы знаете, у меня иногда болит… Ночью… — и в его голосе послышалось что-то от жалующегося ребенка.
— Ничего, — сказала Евгения. — Это бывает. Пройдет.
Она провела рукой по воздуху, поймала в ладонь острый, колкий лучик боли, а затем осторожно спустила вниз, в землю.
На другой стороне улицы уже стояло такси.
— Не беспокойтесь, — сказал Длинный. — Шоферу заплачено, — и захлопнул дверцу.
Прекрасный день суббота. Долгий, долгий день… Прекрасный день воскресенье, тоже долгий, долгий день, но суббота даже прекраснее, потому что воскресенье впереди. Прекрасны долгие-долгие дни, суббота и воскресенье, если не проводить их в праздности. Евгения не провела их в праздности, хотя почти ничего и не делала. Она сидела в кресле, прислушиваясь к дыханию окружающих ее вещей, пытаясь почувствовать их скрытую силу, а за нею их смысл.
В отличие от Евгении выходные Хвоста провела просто ужасно. Суббота еще куда ни шло, так. Зато воскресенье!..
Утром из командировки приехал муж, на радостях они отвезли дочку к бабушке, а сами отправились в большой магазин, чтобы эту радость еще больше усилить. Они долго бродили по магазину, мечтая, прицениваясь, примеряя, прикидывая, прикасаясь к самым разным предметам и вещам, выпили кофе с круассанами, а потом добавили шоколадку и, наконец, решили все-таки что-то купить. И купили славную такую штучку — машинку для нарезки хлеба. Дома они эту машинку тут же испытали, в азарте нарезав хлеба чуть ли не на неделю. Хвоста приготовила курицу, и они ели эту курицу и выпили бутылку отличного красного вина. Затем еще что-то съели и стали грызть орешки. И вот тут-то, во время разгрызания и поедания орешков, все и началось, слово за слово, слово за слово, и непонятно уже, что за слово, кто начал первый, а кто второй, да и при чем здесь все это? Короче, они стали жутко ругаться, жутко, так что под конец каждый припомнил родственников противной стороны до седьмого колена. Потом муж хлопнул дверью и ушел ночевать к другу. Опухшая от слез Хвоста заснула только к середине ночи, между тем как на кухне коченела омерзительно разворошенная, недоеденная курица и высыхала гора нарезанного на неделю вперед хлеба.
Утром, в понедельник, Хвоста курила в женском туалете, вид у нее был совершенно несчастный, в манере затягиваться сквозило что-то надрывное, а пепел то и дело сыпался прямо на замшевую юбочку, купленную два месяца назад в дорогом бутике. Когда в туалет заглянула Евгения, Хвоста даже сделала шаг, вся подалась навстречу, чтобы хоть что-то сказать и облегчить душу, но Евгения скользнула по ней светлым, спокойным взглядом и… вышла. Евгения знала, что Хвосте ничем помочь нельзя.
Однако Хвоста обозлилась и, когда Евгения зашла в приемную, посмотрела на нее крайне недоброжелательно, можно даже сказать, злобно и вместо того чтобы ответить, у себя ли Николай Павлович, демонстративно отвернулась к окну.
Евгения постучала и вошла. Николай Павлович стоял у окна и постукивал пальцем по стеклу. Выглядел он скверно.
— Я попытаюсь, — сказала Евгения.
Вместо того чтобы сказать Евгении “спасибо” или что-то в этом же роде, Николай Павлович только как-то дико на нее взглянул и бросился к столу. Он сделал несколько торопливых звонков, а потом сел и стал постукивать пальцем уже по поверхности стола.
Сначала пришел главный бухгалтер. Возможно, он и не был выше Николая Павловича, но казался гораздо крупнее, потому что был рыхл и неподтянут. В бороде его порой после обеда оказывались остатки пищи, остатки же пищи оказывались у него и на груди. Одет он был тоже крайне неряшливо, костюм пузырился, а над старым, до неприличия потертым кожаным ремешком нависал бесформенный живот. Между тем, маленькие глаза его глядели остро, и был он, как все уверяли, — ума палата. При виде Евгении Бухгалтер расплылся в самой ласковой улыбке и даже, в знак расположения, похлопал по ее руке своей большой чуть липкой ладонью.
Потом появился Петя, шофер Николая Павловича, молодой, но всегда сонный парень — он действительно спал все время в машине, когда Николаю Павловичу не надо было никуда ехать, — и сказал, что машина подана.
Когда шли по коридору, Николай Павлович и Бухгалтер как-то отделились, и Евгения поняла, что они не хотят, чтобы люди видели, что они идут куда-то с ней вместе.
Поехали.
Евгения сидела рядом с Петей, а Николай Павлович с Бухгалтером разместились на заднем сиденье. Проехали город, проехали далеко за город, потом лесом и, уткнувшись в забор, поехали вдоль. Забор тоже тянулся довольно долго, пока не показались большие распахнутые ворота. Из ворот, как будто только их и ждал, выскочил невысокий мужичонка в дешевой куртке из кожзаменителя с маленьким, остреньким, злым лицом. Он что-то быстро, сбивчиво лопотал как бы на иностранном языке, на самом же деле это был самый настоящий русский, но до того косноязычный, что понять его было трудно. Вот так лопоча на этом странном иностранно-русском, он повел их по заводскому двору мимо оголенных, заброшенных, пустых цехов с зияющими, без стекол и рам окнами. Небольшое административное здание тоже было совершенно разорено, даже двери сняты с петель, а на втором этаже, видимо, в кабинете директора, стоял письменный стол без ножек и ящиков. И вот тут-то Николай Павлович вдруг набросился на этого несчастного мужичонку, завалил на этот самый стол без ножек и стал душить. Мужичонка яростно отбивался и при этом вопил совершенно гнусным голосом. Бухгалтер, неловко размахивая руками, принялся Николая Павловича оттаскивать, в то время как Петя со своей неизменной сонной миной спокойно наблюдал за всем этим и вроде бы даже что-то насвистывал. Наконец Николай Павлович немного успокоился и мужичонку отпустил, тот оказался на удивление живучим, тут же пришел в себя и опять что-то залопотал. Николай Павлович посмотрел на пустынный заводской двор, на котором вдруг появились несколько собак и стали справлять собачью свадьбу, и из горла у него вырвалось что-то вроде:
— Ы-ы-ы-у-у-а-а!..
Так, наверное, выла бы какая-нибудь его прапрабабка, если бы волки загрызли ее корову…
Было время обеда, поэтому на обратном пути заехали в придорожное кафе. Николай Павлович опять пил коньяк, как он заметил, очень плохой, и брезгливо ковырял холодный бифштекс. Бухгалтер коньяка почти не пил, зато с заметным аппетитом съел большую порцию каких-то заплесневелых блинчиков с творогом и даже заказал еще. Что ж, неизбалованный был человек.
— Ну? — спросил Николай Павлович уже в конце обеда. — Что ты обо всем этом думаешь?
— Пока ничего, — сказала Евгения. — Что у вас пропало?
— Двенадцать вагонов, — сказал Николай Павлович и нехорошо, очень нехорошо усмехнулся.
На прощанье он отдал ей свой мобильный телефон, на всякий случай, для связи.
Конечно, каждому материальному объекту соответствует некий денежный эквивалент. Какой денежный эквивалент соответствует двенадцати вагонам с непонятным содержимым, Евгения, конечно, не представляла, но какое-то смутное ощущение “этого” у нее было. К концу рабочего дня она не спеша обошла все два этажа своего учреждения. Деньги были повсюду — маленькие суммы и побольше, в карманах, портмоне, кошельках и сумочках. Особенно сильная волна, напоминающая даже какой-то хор Краснознаменного ансамбля им. Александрова, шла от дверей бухгалтерии. От дверей же главного бухгалтера не было никаких сигналов, разве что чуть-чуть — на две порции блинчиков с творогом. Уже при выходе из здания Евгения услышала сдавленный писк и нагнулась — там лежал сморщенный рубль старого образца.
Уже вечером, часов в восемь, по мобильному позвонил Бухгалтер.
— Зайдите-ка ко мне, — сказал Бухгалтер. — Мы с вами живем рядом, — и назвал адрес.
Он действительно жил неподалеку в небольшой, душной квартирке, забитой старыми вещами и дешевой, засаленной мебелью. Евгения слышала, что дети его живут в Америке и жена в основном тоже. А если и наезжает эта жена, то редко. Так что запущенно жил Бухгалтер, заброшенно. Встретил он ее в домашнем, изношенном пуловере с заплатками на локтях, усадил в скрипучее кресло, сел напротив и посмотрел четким, конкретным взглядом, как-то даже и контрастировавшим с окружающей вокруг неопрятностью и разрухой. На журнальном столике перед ним лежала дорогая авторучка с золотым пером, и в этом тоже была какая-то неестественность.
— Дорогая… — сказал Бухгалтер воркующим голосом. — Дорогая моя… Жизнь сложная вещь… Да… Я глубоко уважаю… да… женщин и женский ум, но даже теоретически… лучше всего, разумнее, когда женщина… существо слабое от природы… Самки всегда мельче самцов, вы не согласны? Забудем про пауков или там про кого-то еще, исключения подтверждают правила, вы не согласны? Так вот, лучше всего, когда женщина сидит в защищенном, теплом, уютном месте… и вяжет чулок, — при этом взгляд Бухгалтера переместился на фотопортрет довольно-таки суровой женщины со строптиво поджатыми губами, должно быть, все той же жены, находящейся в Америке. — Я слышал, слышал, да, что у вас, да, какие-то особые способности… Допускаю, хотя лично я и не сталкивался с подобными явлениями… Но люди, да… Некоторые, да… Некоторые верят… Это хуже… Для вас, я имею в виду.
— Почему? — спросила Евгения.
— Дорогая, — продолжил Бухгалтер. — Не будем вдаваться в подробности. Я вас прошу и, если хотите, умоляю, не возвращайтесь домой, поживите у родственников, у друзей… Я мог бы предоставить вам свою берлогу, но вы видите, здесь не очень комфортно.
— Спасибо, — сказала Евгения. — Я найду место.
— Вот и ладненько, — сказал Бухгалтер с облегчением. — Вот и слава Богу!..
Он провел ее по прихожей, заваленной старой обувью, и, уже снимая с дверей цепочку, прошептал:
— Я мирный человек, понимаете? Мирный… Я не люблю происшествий…
— Я тоже, — сказала Евгения, понимая, что происшествия ей уже не избежать. И это неизбежно, как судьба.
Евгения вовсе не испугалась, но она была благоразумна и поэтому считала, что к подобным советам надо прислушиваться. Она тихо шла по темной, пустынной улочке так, вроде бы никуда. Потом вынула из сумки мобильный телефон Николая Павловича и набрала номер. Почему именно этот, Евгения не задумывалась — она просто доверяла себе.
— У тебя можно переночевать? — спросила она у Кларки.
— О чем разговор! — заверещал в трубке Кларкин голос. — Бери троллейбус! Я встречу!
С Кларкой, бывшей однокурсницей, она не виделась очень давно, да и в институте как-то не дружила. Разве что один раз ей помогла.
Рыжая Кларка лежала на койке общежития под солдатским одеялом и истекала кровью, а ее обычно во все времена года веснушчатое личико так побледнело, что почти сливалось с давно не оштукатуренной стеной, а веснушки вообще куда-то разбежались, словно их и не было.
— Ну, сволочи! Ну, сволочи! — кричала Кларка. — Фашисты!
За несколько часов до того “фашисты” без наркоза избавили Кларку от греха, и, полежав полчасика на какой-то замызганной клеенке, охая и стеная, она сбежала домой, потому что вообще была такая, а также потому, что на другой день у нее был экзамен — не то политэкономия, не то история КПСС. Девчонки уговаривали ее вернуться в больницу, но Кларка только кричала:
— Нэвэ! Никогда! — и только еще больше бледнела.
Тогда к ней и привели Евгению.
Евгения взяла горячую Кларкину руку и держала почти всю ночь, сидя у нее в ногах на шатающейся койке. Утром Кларка поднялась и как ни в чем не бывало поехала на экзамен. Вообще, ужасным существом была Кларка и вечно попадала в какие-то невероятные истории с милицией, иностранцами и танцами в ресторанах на столах в полуголом виде. Причем из всех этих историй она выпутывалась тоже самым невероятным образом, имея, по-видимому, в потустороннем мире какого-то особенно одаренного ангела-хранителя. И когда стояла Кларка у дверей деканата, протягивая очередному преподавателю зачетку, взгляд у нее был настолько наивен, простодушен и трогателен, ну прямо взгляд рыжего агнца, что даже самый суровый из них не мог устоять и ставил зачет.
Именно эта Кларка через столько лет встретила Евгению на троллейбусной остановке — в норковой до пят шубе, наброшенной на халат, и стоптанных домашних шлепанцах.
— Привет!!! — заорала Кларка, прямо-таки душа Евгению, словно огромный норковый медведь.
И потащила, потащила к ближайшему дому, а потом на третий этаж в огромную квартиру, как потом выяснила Евгения, состоявшую из соединенных нескольких. Часть квартиры была в отличнейшем состоянии после евроремонта, но на второй половине Кларка, видимо, выдохлась, что было совершенно в ее духе, и там уже отличного состояния не было. И даже на просторной кухне, сияющей современным кухонным дизайном, стояло в углу старое, заплеванное ведро с мусором и валялись какие-то доски. За столом сидели две девочки-близняшки лет десяти, хрупкие, вытянувшиеся ростки и, синхронно склоняя блекловолосые головки с остренькими носиками, поклевывали из баночек йогурт и пили чай, и чай проливался в их нежные горлышки с чуть слышным Евгении серебряным клекотом.
— Мои! — закричала Кларка, обнимая сразу обеих. — Мои! А теперь — спать!
Когда девочки покорно ушли, добавила с простодушным самодовольством:
— Держу в ежовых рукавицах! — и сама же захохотала.
Конечно, ей не терпелось поговорить и, когда Евгения сказала, что хочет спать, очень огорчилась, но тут же провела в небольшую, довольно-таки уютную комнатку с голубыми стенами, синим диванчиком и кокетливыми, небесного цвета занавесками в мелкий белый горошек. Правда, и в этой комнатке не все было закончено — в угол сметен строительный мусор, и на боку лежала банка засохшего столярного клея.
Евгения сразу заснула, спала глубоко, без сновидений, а утром сквозь дрему слышала, как Кларка собирает девочек, как они переговариваются тихо, нежно, словно полусонные птички… Только Евгения вышла на кухню и включила чайник, как вернулась Кларка, проводившая дочерей в школу, — в шубе на халат и тех же стоптанных шлепанцах. Шубу она забросила куда-то на холодильник, вытащила из кармана халата сигарету, из другого кармана зажигалку и с жадностью закурила, уставившись на Евгению еще припухшими, но уже начинавшими оживленно блестеть глазами.
— Хорошо живу, Женечка, — сказала Кларка. — Все как у людей. Только ску-учно! Ты ж меня знаешь!
— Знаю, — сказала Евгения.
Выглядела Кларка, даже заспанная, с всклокоченными волосами, еще вполне, ну а фигура, перетянутая халатом, была хороша по-прежнему. Она докурила сигарету и достала новую.
— Не много ли? — сказала Евгения.
— А, — махнула рукой Кларка. — Дай оттянуться! Ты ж меня знаешь!
— Знаю… — повторила Евгения.
В благодарность за понимание и чтобы отпраздновать встречу, Кларка предложила тут же, несмотря на довольно раннее утро, распить бутылочку вина и даже как-то мгновенно достала эту бутылочку и рюмки, но Евгения отказалась, сославшись на дела.
— Так я тебя отвезу! — сказала Кларка, и в голосе ее послышались даже какие-то слезливые нотки. — Что ж мне тут одной по квартире ползать?
Евгения согласилась, и Кларка, обрадовавшись, бросилась переодеваться. Пока Кларка переодевалась, Евгения позвонила Николаю Павловичу.
— У вас есть (Евгения упрямо продолжала называть Николая Павловича на “вы”) какая-нибудь вещь, предмет, бумага… что-нибудь, что досталось вам от этих людей? — спросила Евгения.
— Да, — сказал Николай Павлович, и Евгения почувствовала, что при этом он покраснел.
— Мне нужно “это” увидеть. Встретимся через полчаса у Оперного театра.
Кларка, на этот раз в брючках и коротенькой меховой курточке, уверенно и даже дерзко вела машину, так что они подъехали к Оперному театру раньше чем через полчаса, но на ступеньках перед центральным входом уже виднелась внушительная фигура Николая Павловича. Евгения попросила Кларку немного подождать и быстро пошла ему навстречу.
Скорее всего накануне Николай Павлович опять переборщил с коньяком, его знобило, и лицо посинело от холода, но когда он открыл дипломат и показал Евгении “то”, что ему досталось от “этих” людей — туго перепеленутые пачки денег, лежавшие на дне дипломата — посиневшее его лицо залилось темно-красным от прилива крови.
— Спасибо, — великодушно сказала Евгения. — Мне достаточно, — и пошла обратно к машине.
Для начала она попросила у Кларки карту города. Евгения разложила помятую, засаленную карту, на которой, наверное, не раз ели гамбургеры, к себе на колени и долго всматривалась в ее морщинистую пестроту.
— Что ты там колдуешь? — не выдержала наконец Кларка.
— Терпение, — сказала Евгения. — Это то, чего тебе не хватает.
— Я знаю, — Кларка вздохнула, подкрасила губы и стала набираться терпения. Она потерпела немножко, но опять не выдержала:
— Куда едем-то? Куда?
— На вокзал, — сказала Евгения.
Евгения спокойно обошла здание вокзала и спустилась в камеру хранения, у одной из камер остановилась — цифры, одна за другой, без труда появились перед ее глазами, она набрала код и открыла дверцу. В пустой камере лежала старая газета и обертка от немецкого шоколада. Евгения взяла и то, и другое и положила в сумочку.
Следующим местом, куда они отправились, был банк, с длинной приставкой к этому слову в названии.
— Мне надо поговорить насчет работы, — сказала Евгения.
Дежурный, узкоплечий молодой человек с аккуратнейшими усиками и бородкой, закованный в строгий костюм, как в доспехи, вежливо ответил:
— Это к Мерсицыну, но его нет.
— Ему звонили по этому поводу, — сказала Евгения и посмотрела на молодого человека многозначительно.
— Я понимаю… Но его нет и нескоро будет. Он прооперирован.
— Вот как, — сказала Евгения.
— Лежит в Балашихе.
— Отлично, — сказала Евгения и пошла к выходу.
Молодой человек с удивлением посмотрел ей вслед и даже в каком-то недоумении и некстати пробормотал:
— Вы так думаете?
— Завтра мы едем в Балашиху, — сказала Евгения Кларке.
— Здорово! — сказала Кларка. — Хочу на природу!
Вечером Кларка наконец-то познакомила Евгению со своим мужем. Он был невысок, плотен, коротконог и довольно-таки короткорук — то есть полная противоположность высокой Кларкиной стройности. Представляя его, Кларка даже опиралась о его плечо локтем, как о подставку. Кларкин муж был озабочен, он в тот же вечер вылетал в Мюнхен по делам, поэтому знакомство с Евгенией было для него чисто формальным. Кларка засунула в небольшой чемоданчик две чистые рубашки, палку сухой колбасы и бутылку армянского коньяка, и муж отправился в аэропорт. Евгения же затворила дверь и постаралась отключиться от всех внешних звуков. Она лежала в беззвучном пространстве, в тишине и покое, но что-то все равно мешало сосредоточиться. “А… — догадалась Евгения. — Банка с засохшим столярным клеем! Непорядок. Надо сказать Кларке, что пора это убрать”.
Медицинский центр имени какого-то выдающегося мирового светила, которого в народе никто и не знал, — поэтому звали этот центр просто “Балашиха” по названию прежде бывшей на этом месте совершенно незначительной деревеньки, которую все-таки кто-то еще помнил, — располагался на самой что ни есть природе, в сосновом лесу. Пока они шли к главному корпусу по аллее, пронизанной самым настоящим, неподдельным сосновым воздухом, Кларка только восторженно вздыхала:
— Чудо! Чудо! Нет, это просто чудо как хорошо!
Евгения оставила Кларку в огромном вестибюле главного корпуса, а сама направилась вглубь. Она не села в лифт, а пошла по лестнице, с этажа на этаж, с этажа на этаж, а потом длинными, запутанными коридорами.
— Вам кого? — окликали ее медсестры с медпостов.
— Мерсицына, — отвечала Евгения.
И шла, шла дальше.
— Мерсицын в сорок третьем, — сказали ей в одном месте.
— Я знаю, — сказала Евгения.
И постучала в дверь сорок третьего номера.
Мерсицын, человек в новом спортивном костюме с совершенно невыдающейся, но, тем не менее, абсолютно положительной внешностью, играл в шахматы с соседом по палате, мужчиной в больничной пижаме, со внешностью более выдающейся, но менее положительной.
— Я к вам, — сказала Евгения.
Мужчина в пижаме поднялся и тактично вышел.
— Это ваша? — спросила Евгения, вынимая из сумочки старую газету.
Мерсицын побледнел.
— Кто вы? — спросил он и почему-то оглянулся.
— Это неважно, — сказала Евгения. — Но вы не ответили на мой вопрос.
— Бред, — сказал Мерсицын.
— Должна вам сказать — ваш желчный пузырь в прекрасном состоянии, — сказала Евгения и положила газету рядом с шахматной доской.
— Я прооперирован! — вскрикнул Мерсицын фальцетом.
— Да ладно, — сказала Евгения.
— Кто вы? — повторил Мерсицын тихо. — Что вам от меня надо? — он напряженно смотрел на Евгению, а потом, опять перейдя на фальцет, истерично закричал: — Уйдите! Уйдите!
В палату ворвался мужчина в пижаме, и по стремительности этого рывка Евгения поняла, что его тело под пижамой совсем не источено болезнью, напротив.
— Все в порядке, — сказала ему Евгения. — Не беспокойтесь.
И выскользнула за дверь.
В отсутствие Евгении Кларка времени зря не теряла. Когда Евгения подошла, она отчаянно кокетничала с весьма изможденным, желтолицым, но все еще интересным мужчиной. При этом она ела конфеты, купленные рядом в киоске, прямо из коробки и держала наготове сигарету. (Кларка любила совмещать удовольствия.)
— Мы спешим, — сказала Евгения и, не замедляя шаг, пошла к выходу.
Разочарованная Кларка нагнала ее уже у начала аллеи.
— Он — сердечник,— сказала Евгения. — Ему противопоказаны острые ощущения.
Когда они уже садились в машину, Евгения увидела, как из дверей главного корпуса медицинского центра имени великого ученого, а по мнению большинства населения — исчезнувшей деревушки, выскочило несколько явно агрессивно настроенных мужчин. Среди них был и сосед Мерсицына по палате, но уже не в больничной пижаме, а в черной кожаной куртке.
— Едем, — сказала Евгения. — Чем быстрее, тем лучше.
Кларку не надо было упрашивать, она рванула к городу с максимальной скоростью, с особым злорадством обходя шоферов-мужиков.
Часов восемь уже было. Кларка лежала в ванной, утопая в разноцветной мерцающей пене, девочки-близняшки тихо переговаривались, мусоля учебник, а муж Кларки в номере отеля в Мюнхене, перекусив экономии ради копченой колбасой, доставал коньяк в ожидании приятеля-немца. Тогда-то и зазвонил домофон.
— К тебе! — объявила мокрая Кларка в небрежно наброшенном банном халате, появляясь на пороге комнаты, в которой обитала теперь Евгения.
— Кто? — поинтересовалась Евгения.
— Сама разбирайся, — и Кларка убралась обратно в ванну.
Евгения подошла к дверям… Позвонили коротко и осторожно, как бы стесняясь. Вошли четверо. Похожих, почти одного роста, в одинаковых черных длинных пальто и черных туфлях большого размера, все в шляпах.
— Что вам угодно? — спросила Евгения, не пропуская их дальше прихожей.
— Сколько? — спросил один из четверых.
— Не понимаю, — сказала Евгения.
— Сколько вам нужно? Что тут непонятного? — возмутился другой.
— Тише! Тише! — зашикали на него остальные. — Мы спокойно… Мы договоримся…
— Мы не договоримся, — сказала Евгения и указала рукой на дверь.
Четверо стушевались и ушли, один за другим, в дверь, тяжело ступая тяжелыми большими туфлями, носатые, похожие один на другого, как унылые братья-гномы.
“Да… — подумала Евгения. — Кого-то я вспугнула… Но это не те…”
Николай Павлович один был в квартире. Жену и детей отправил к теще еще вчера под хитроумным предлогом. Закрылся на два замка, на цепочку и теперь метался по квартире, не находя себе места. Коньяк не помогал, потом было только хуже с сердцем, и он перестал его пить. У жены были успокоительные таблетки, но он не хотел пить таблетки. При чем тут таблетки? Вот если бы можно было дать таблетки этим идиотским обстоятельствам! “Что делать? Что делать?” — думал несчастный Николай Павлович. Он был трусом, он это понимал и при этом многого хотел. Не надо быть трусом, если многого хочешь или, наоборот, не надо хотеть многого, если ты трус. Позвонил сыну от первого брака — взрослому, основательному мужику.
— Как дела? — спросил с напряжением.
— Нормально. А что звонишь?
— Просто… Узнать…
— Нормально дела. А у тебя?
— Тоже нормально.
Помолчали.
— Ну, пока?
— Пока.
“Вот и поговорили! — думал несчастный Николай Павлович. — Вот — сын! Это — сын! Это — жизнь…” — в несчастности своей совершенно забыв, что сам когда-то от него ушел, бросив, отстранив, отринув рвущегося к нему, привязчивого, неловкого, безобразно стриженного ребенка. Да и не любил он его никогда. А кого он любил? Когда-то мать, отца, брата… И после уже никого. Так ему казалось сейчас.
В полном изнеможении он лег на диван в зале и накрыл ухо диванной подушкой. И вдруг успокоился. Как будто спрятался наконец.
Позвонили. Николай Павлович, не меняя положения, дотянулся рукой до телефона. Голос был сухой, властный и фамильярный.
— Коля, где твоя колдунья?
— Не знаю… — сказал Николай Павлович.
— Не дури, Коля. Хорошо подумай.
И тогда Николай Павлович, даже немного заикаясь, назвал номер своего мобильного телефона.
Когда Евгении позвонили, Кларка была еще в ванной.
— Надо встретиться, — сказал знакомый голос. — Или к вам приехать?
Кларка была в ванной, девочки-близняшки, как заклинания, бубнили какие-то правила. Кларкин муж в номере гостиницы в Мюнхене вместе с приятелем-немцем уже распили армянский коньяк и, обнявшись, пели русские песни.
— Я сейчас выйду, — сказала Евгения.
Сердце ее сжалось, но это был не страх, а скорее какая-то холодная тоска. Она оделась, взяла сумочку и тихо вышла из дома.
Евгения шла по улице, следом за ней, на небольшом расстоянии следовала какая-то машина. У небольшого сквера Евгения остановилась. Машина остановилась тоже. Вышли — Седой и уже знакомый Евгении коренастый парень, пошли ей навстречу. Вокруг не было ни души. Евгению охватило чувство полной беспомощности и потерянности, ноги вдруг ослабели и еле держали ее, и только в этот момент она поняла, что взялась за непосильное дело. Действительно, что она могла? Поставить диагноз, вылечить ангину, увидеть то, чего не видят другие. И это все. Изменить же что-то в этом сложном мире людей она не могла…
— Что же вы? — с нехорошей интонацией в голосе сказал Седой. — А я вас предупреждал… Предупреждал. Только парня подвели… Меня мои люди не подводят…
И тут Евгения услышала: “Иногда у меня болит…”. С жалующейся, детской интонацией, и поняла, что обладателя этого голоса уже нет на этом свете. А когда поняла, ярость и возмущение захлестнули ее, породив такую силу, что неожиданно не только для Седого и его коренастого подручного, неожиданно для самой себя… она исчезла.
— Где она? Где? — заорал Седой и бросился к темным кустам. — Стреляй!
Не видно было рядом с ними Евгении.
Немногим меньше чем через сутки на перрон вокзала небольшого городка из поезда вышла женщина в мятом плаще, с изможденным, серым лицом. Она пересекла привокзальную площадь, прошла мимо Дома культуры, мимо статуи пионера без руки и с разбитым горном и углубилась в лабиринт улиц, заполненных одноэтажными домами. В самом конце одной из них, у одного из домов, окруженного добротным высоким забором, остановилась, открыла калитку и вошла. Под ноги метнулась маленькая, злобная собачонка, но, узнав, радостно заскулила. Женщина подошла к дому и без сил опустилась на ступеньки крыльца. Собачонка в истерике собачьего счастья визжала, подпрыгивала и лизала ей лицо. Из дома вышла полная, крупная женщина с оплывшим, добродушным лицом и всплеснула руками:
— Господи! Евгения!
— Я… — сказала Евгения, от слабости уже теряя сознание.
Проснулась Евгения на перине и под периной, в объятиях огромной старой кровати. Рядом мурлыкал кот, тикали ходики в соседней комнате, пахло старым, но чистым домом. Вошла Варвара, села в ногах.
— Ну как? — спросила Варвара. — Ничего, жить будешь. Побудь, не гоню. Но рассчитывать не рассчитывай. Это я тебе как на духу. Ушла моя сила, была да вся вышла. Квартиру сыну построила? Построила. Дочке. Машину внуку прошлым летом купила. Все руки тянут, рты разевают, сколько ни лет, а все как птенцы. А я ведь слабая на своих, мягкая душа… Сама знаю, сама виновата.
— Ничего, — сказала Евгения. — Я справлюсь.
Впервые в этот дом и в этот городишко Евгения попала много лет назад, когда гипсовый пионер перед Домом культуры был еще белоснежен, двурук и вовсю трубил в свой горн, а сама Евгения, студентка, была на “картошке” неподалеку, в колхозе.
Как-то, прыгая с телеги на край картофельного поля, она пропорола ногу здоровенным гвоздем, на другое утро нога опухла и на нее невозможно было ступить, и тогда бригадир, проклиная всех возможных на свете безмозглых студентов, посадил ее на все ту же телегу и повез в ближайший городок, в больничку. Врач, с утра пьяный, краснорожий детина, долго смотрела на ее ногу и мычал что-то вроде: “Ца-ца-ца…”, потом вколол укол против столбняка и поместил, как он выразился, в “стацанар” — маленькую, единственную палату, в которую, казалось, каким-то чудом втиснулись две беременные женщины и четыре старухи. Все тем же чудом втиснулась туда и Евгения. Беременные и старухи все время что-то ели или говорили о еде, а одна из старух даже протянула ей уже облупленное, грязноватое, круто сваренное яичко, но Евгении есть не хотелось — у нее поднялась температура, нога горела, и перед глазами шли круги. И дело кончилось бы совсем плохо, если бы на ночь не пришла дежурить медсестра Зойка — кругленькая, плотно сбитая, в слишком смелой для райцентра короткой узкой юбочке, с бровями, выщипанными в ниточку, и губами вишневого цвета, по контуру обведенными еще и карандашом “Живопись”, так что очень уж смело и вызывающе это выглядело в райцентре. Зойка тут же сообразила, в чем дело, поставила Евгении градусник, а потом объявила, что на ночь это дело оставлять нельзя, у врача нет телефона, да и что он скажет — врач-то, выход один — идти к Варваре. Надо отдать должное, Зойка тащила Евгению на себе почти всю дорогу, а дорога была неблизкая — через пустырь, а потом все по каким-то улицам и дворам.
Это время было вершиной Варвариной славы. Вокруг ее дома и дальше, в разных местах, стояли легковые машины, приезжие снимали комнаты в ближайших домах, да и по всему городку, и с раннего утра до позднего вечера в ее дворе стояла очередь. Варвара была смела, уверена в себе, не отказывала даже самым тяжелым и кому-то из них помогала. Богата была, конечно. Брала не только деньгами, но и золотом. Золотых колец, сережек, цепочек было у нее несчетно. Соседи завидовали ей и боялись ее.
Вечер был поздний, но люди во дворе у Варвары еще стояли. Зойка была своим человеком в доме, поэтому провела Евгению через заднюю дверь.
— Да, — сказала Варвара, еще молодая, не расплывшаяся, ясноглазая, в косынке и простом платье — только золотой крестик поблескивал на груди. — Да… — она не прикасалась к ноге Евгении и даже вроде на нее не смотрела. — Еле успели.
Варвара поместила Евгению в маленькую комнату без окон, можно даже сказать — чуланчик, и уложила на раскладушку. Спала Евгения плохо, металась в жару, много раз просыпалась и каждый раз, просыпаясь, видела рядом безмолвную фигуру Варвары и чувствовала какой-то спасительный холод, который шел от ее рук.
Утром ей стало лучше.
— Еле успели, повезло тебе, девка, — сказала Варвара утром. — И еще что скажу. Слушай. Важное. Ты ведь и сама много можешь. Зойка вокруг меня вьется, но у Зойки силы нет, один кураж. А ты поживи, ногу выправим, по хозяйству поможешь, я тебе прямо — отблагодаришь, — видишь, сезон у меня, с ног сбиваюсь, да и научу кое-чему. Будет кусок хлеба, побольше, чем с твоим дипломом. Спасибо скажешь.
В ту осень Евгения прожила у Варвары полтора месяца. Когда нога зажила, стала батрачить. Большое хозяйство было у Варвары. Евгения кормила поросят и кур, мыла в доме, готовила еду, таскала из колодца воду… Вроде и не учила ее Варвара, с утра до ночи занятая больными, но Евгения действительно кое-чему научилась. Как-то само собой.
Евгения лежала на перине и под периной в жарко натопленной комнате и все не могла согреться. Мурлыкал кот, тикали ходики… Варвара, отпустив пациентов, которых было у нее уже совсем немного, и справившись с хозяйством, в соседней комнате раскладывала какой-то бесконечный пасьянс… Радио она не слушала, газет не читала, телевизор терпеть не могла. Да и по характеру изменилась — стала молчаливее, суровее, суше…
Через несколько дней она разбудила Евгению рано.
— Вставай, — сказала ворчливо. — Что лежать-то? Под лежачий камень вода не течет.
Она надела на Евгению, одна на другую, несколько своих старых вязаных кофт, а сверху еще потертую шубейку, которую сама носила лет сорок назад, туго подпоясала, и они отправились. Евгения не спрашивала — куда. За последней улицей пошли прямо, без дороги, полем, потом через лес и опять полем. Земля уходила у Евгении из-под ног, подпрыгивала и ухабилась, сопротивляясь каждому шагу, но Варвара не торопила ее, сама шла с трудом. Уже к середине дня подошли к старому, запущенному лесу — тут уже было совсем не пройти из-за поваленных временем или бурей деревьев. Но в лес они не пошли, а двинулись краем, пока не добрались до места, где в лес врезался овраг, вот по дну оврага, по руслу высохшего ручья, они и направились вглубь.
Овраг заканчивался тупиком, и его склон круто шел вверх, вспоротый корнями сосен.
— Это место, кроме меня, никто не знает. И знать не должен. Запомни. Мне его дед после войны показал, — строго сказала Варвара. — Меня оно уже не держит. Может, тебе повезет, — и приказала Евгении разуться.
Евгения босиком стояла на выстуженной осенней земле, но холода почти не ощущала.
— Что чувствуешь? — спросила Варвара.
— Ничего, — сказала Евгения. — Немного… холод.
— Это не то, — Варвара задумчиво ходила вокруг, рукой ощупывала склон оврага. — Что делать-то? Молодая была, все чувствовала, каждый сантиметр. Время-то идет, земля движется… Иди-ка сюда… — и она подтолкнула Евгению к большому валуну, притулившемуся ниже, на самом дне.
— Ну? Что чувствуешь?
Камень был стар, как мир, в который еще не пришли люди, и чуть влажен, будто бы покрыт испариной, он не врастал в землю, как свойственно камням, а только опирался на нее одной из своих поверхностей, и именно из того места, где он соединялся с землей, Евгения вдруг ощутила дуновение, упругий, направленный на нее поток воздуха.
— Ну? Что чувствуешь?
— Ветер, — сказала Евгения. — Ветер.
Вечером Евгения уезжала. Варвара сама сказала ей:
— Уезжай. Все, что могла, я для тебя сделала.
— Мне нужны деньги, — сказала Евгения. — Вернуться домой я не могу.
Варвара принесла деньги, положила перед ней, долго смотрела, потом сказала:
— Грешна…
И больше уже не сказала Евгении ни слова, повернулась спиной и села раскладывать свой пасьянс.
На деньги, одолженные у Варвары, Евгения добралась до города и в небольшом магазинчике приобрела недорогую, но пристойную одежду, вязаную шапочку до бровей и очки с затененными стеклами. Переоделась тут же, в примерочной, старую одежду аккуратно сложила, а потом оставила в ближайшей урне, уже по дороге на работу.
На стене у центрального входа в большое административное здание висело множество табличек с названиями находящихся в здании учреждений. То, что таблички ее учреждения на стене нет, она увидела сразу. На этом месте висела другая табличка, с совершенно другим названием. Тут из дверей выскочила Хвоста и, бросив взгляд на то же самое место, что и Евгения, пробормотала:
— Было, было и на тебе! Иванова нет, Бердяева нет, Азаянца нет! Был Николай Павлович — и нет никакого Николая Павловича!
И побежала к киоску за сигаретами. Евгению она не узнала.
Перед дверями в квартиру Бухгалтера лежал какой-то непотребный коврик, а из дерматиновой дверной обивки торчала грязная вата. Евгения знала, что в квартире никого нет, но настойчиво позвонила несколько раз. Тогда из соседних дверей показалась растрепанная женщина в галошах и хриплым, лающим голосом сказала:
— Что звонить! Нет его.
— А где он? — спросила Евгения.
— Должно, в Москве. Он все в Москву ездит.
И пока Евгения спускалась по лестнице, она все еще слышала этот хриплый голос:
— Что в Москве делать? Что в Москве? Что в Москве, чего у нас нет? Ясно. Женщина у него там!
Через несколько часов Евгения села на вечерний поезд. Трое невыразительных командированных деловито распили бутылку водки, сверху добавили по стакану чая и разместились по полкам, наполнив тесное купе запахом тел с легкой примесью испаряющегося алкоголя. Почти одновременно они захрапели.
Проносились за окном тускло освещенные городки и городишки, и время от времени на горизонте мелькал какой-нибудь одинокий, всхлипывающий огонек, за которым тоже теплилась жизнь. Заброшенная лежала страна за окном, и знобящий бесприютный ветер доносился с ее полей и чуть касался лица.
Осенним туманным утром на Евгению обрушилась Москва, и было чувство, что совсем рядом забил какой-то гигантский колокол.
Прекрасный город Москва! Прекрасен город, в котором живет столько людей. И даже если они совсем не знают и даже не любят один другого, они поддерживают друг друга своей энергией. Ведь даже если просто посмотреть вверх, на небо — там, на не таком уж далеком расстоянии — только холод и разряженное пространство, и никто уже не согреет…
В Москве Евгения никого не знала, только Зойка перебралась сюда несколько лет назад и как-то, забегая проездом, оставила свой адрес. На вокзале было шумно, Евгения замедлила шаг, на секунду закрыла глаза и увидела этот адрес, написанный карандашом и уже почти стертый на краю пожелтевшей газеты, заброшенной на кухонный сервант.
Жила Зойка в двухкомнатной квартире угрожающе огромного, тяжеловесного сталинского дома. Сначала она подрядилась ухаживать за немощной старушкой, хозяйкой квартиры, а когда старушка умерла, осталась ее владелицей.
Зойка встретила Евгению как-то подозрительно и совсем не ласково, кроме того, она спешила и была уже совсем готова к выходу, но все-таки провела на довольно чистенькую кухню и даже налила кофе. Общались они недолго, но и за это время, глядя на Евгению своими круглыми, чуть вытаращенными и по-прежнему сильно накрашенными глазами и постукивая ногой в тугом сапоге с нависающей над голенищем уже отяжелевшей коленкой, Зойка успела обрушить на Евгению ворох информации. Дела ее, в целом, шли неплохо, да, не так уж и плохо, но появилось много конкурентов, их имена и фамилии беспорядочной толпой забили кухню, сталкивались и гудели вокруг Евгении, как рой обозленных пчел. Потому что все они, по словам Зойки, были мерзавцы. Особенно доставалось какому-то отставному полковнику с невинной фамилией Снегирев. Этот самый Снегирев жил в ее районе и все время переманивал клиентов, лечил же он глиной, которую копал на берегу Москвы-реки, а потом самым наглым образом выдавал за чудодейственную. Зойка собственными глазами видела, как он копал эту глину в каком-то гнусном и заплеванном месте, облачившись в лохмотья бомжа. Выговорившись, Зойка немного подобрела и даже пообещала Евгении отвести ее к “нашим”, которые собирались в пять часов вечера по средам в условленном месте. Потом она открыла ей дверь в комнату, в которой еще не так давно жила старушка, хозяйка квартиры, и отправилась по своим делам. Но взгляд, который она бросила на Евгению на прощанье, был все так же подозрителен и тревожен.
Комната старушки была заставлена неопрятной старомодной мебелью, и запах в ней был тяжелый. Евгения плохо спала ночью и нуждалась в отдыхе, она прилегла на кособокую кушетку, но заснуть ей так и не удалось…
Как-то вздохнул старый шкаф, протяжно застонала дверца, двинулись ящики комода, заскрипели стулья, шевельнулась занавеска, зашуршала в углу оберточная бумага…
— Вообще-то вам пора, — прошептала Евгения. — Но вы слишком цепляетесь за вещи.
…В какой-то момент старушка вполне отчетливо проявилась, особенно ее линялый, бумазейный старушечий халат и косынка на голове, завязанная на лбу наподобие рожек, донеслось тихое, приглушенное ворчание, причмокивание, пришептывание… И шелест… Она пересчитывала старые деньги.
Между тем была среда. Приближалось к пяти. Зойка увлекала Евгению по шумной, пестрой от магазинчиков улице. Потом она свернула в замусоренный, неказистый двор, плавно переходящий еще в один двор, а потом и в следующий. По мере продвижения дворы чище не становились — они шли медленно и смотрели себе под ноги, особенно Зойка, которая берегла сапоги. Наконец пришли. В третьем дворе, наверное, самом неказистом и замусоренном, стояло вполне приличное здание жэка. Там, на втором этаже, и собирались “наши”. По средам. В пять.
Маленький зал был полон. Зойка, сладко сложив ротик наподобие куриной гузки, раскланивалась и расцеловывалась со всеми, кого еще совсем недавно называла “мерзавцами”, мелькнул между ними и отставной полковник Снегирев — вполне добропорядочный и не старый еще на вид мужчина. На сцене за столом, покрытом традиционной кумачовой скатертью, сидел представительный высокий горбоносый человек по фамилии Голоян — председатель всего этого собрания.
— Голоян — это что-то! — шепнула Зойка Евгении, когда они усаживались на единственные свободные места в предпоследнем ряду.
Рядом с Голояном сидел такой же представительный, но довольно низкорослый, с лысой, напоминающей неправильное яйцо головой начальник жэка, который тоже имел отношение к “нашим”. Вид у него был озабоченный, он чуть что поднимался и куда-то уходил — рабочий день у него еще не кончился.
Тем временем программа уже началась. Крошечная, нервная, можно даже сказать — истеричная женщина из-за своего роста стояла не за трибуной, а рядом и рассказывала про свое общение с умершими предками. Дикция у нее была ужасна, половины из того, что она говорила, вообще было не разобрать, зато отдельные слова она выкрикивала пронзительным, высоким голосом. Голоян слушал ее внимательно. По залу же ходили, передавали пузырьки с настойками и обменивались рецептами какие-то люди. Затем вышла “травница” — дородная, цветущая женщина лет пятидесяти, каких пациенты почему-то называют “бабками”, в накинутой на плечи норковой горжетке. Проникновенным, задушевным голосом она говорила о святых днях, молитве, посте и своих травах.
— Пой, пой… — послышался неподалеку от Евгении злобный шепот. — Сволочь! Двести долларов за флакон!
Человек в одежде индуса минуты три просто стоял на сцене и сосредоточенно смотрел в зал.
— Не работает, — громко сказал кто-то из зала.
“Индус” обиделся и ушел.
Крупный краснолицый парень демонстрировал передвижение предметов на расстоянии. Он сел за стол и вцепился в его края обеими руками. Его лицо и даже руки от напряжения еще больше покраснели. Напряжение все росло, передаваясь залу. Все замерли, уставившись на этот самый стол с небольшим, сложенным вчетверо листом бумаги. Наконец листок приподнялся и переместился по столу на несколько сантиметров.
— Дунул, — заметил из зала все тот же насмешливый голос.
Голоян строго звякнул колокольчиком, вытащил из кармана тяжелую, увесистую записную книжку и положил на стол вместо бумажки. Но парень не отступил. На него уже страшно было смотреть, казалось, еще немного — и его физическое тело самым натуральным образом развалится на целый ряд увесистых физических кусков, но вместо этого он как-то неловко всхлипнул, икнул и уронил голову на стол. На сцену поспешно выскочили двое — не то водопроводчики, не то электрики жэка — и парня увели… Евгении было его жаль, он был молод и не умел рассчитывать свои силы.
Начальник жэка тоже выступал, показывал что-то совсем уж невразумительное, но “наши” были от него в зависимости, поэтому принимали его хорошо, а потом долго аплодировали, и только Зойка, раздраженно скрипнув стулом, прошипела:
— Что он тут фокусы показывает, лучше бы во дворе убрал!
В самом же конце вечера на сцену выскочил простоватого вида мужичок в кирзовых сапогах и взволнованно объявил залу, что неделю назад на краю его деревни приземлилась летающая тарелка. Мужичок был сильно под хмельком — на радостях вся деревня гуляла несколько дней, а потом, собрав все, что у кого было, отправила его в Москву, чтобы сообщить об этом правительству. Потому что, отправившись дальше по своим делам, тарелка оставила на поле знаки. То есть послание.
— А мы какой народ! — взывал мужичок. — Мы — простой народ. Разве ж мы прочтем?
Фамилия мужичка была Тютин, а деревня называлась Тютино.
Присутствующие еще немного пообщались и потихоньку стали расходиться. Зойка исчезла одной из первых вместе с “индусом”, перед тем объяснив Евгении, как добраться домой.
Евгения медленно шла по бесконечным, темным дворам… Сзади послышались шаги, и рядом проявилась внушительная фигура Голояна.
— Что вы делаете в Москве? — спросил Голоян.
— Дела, — сказала Евгения.
Какое-то время они шли молча. Голоян был неуязвим и непроницаем, у Евгении было чувство, что рядом с ней не человек, а какой-то медный всадник, но она знала, что похожее чувство испытывает по отношению к ней и он.
— Парень неплохой, — сказал Голоян. — Но слишком молод и не умеет рассчитывать свои силы.
— Да, — согласилась Евгения.
— Вам, наверное, интересно, зачем я занимаюсь всем этим бредом?
— Нет, — сказала Евгения. — Мне это неинтересно.
— Иногда попадается что-то любопытное. Вот как вы, например.
Через узкий проход вышли на улицу. В этом месте улица была неприглядна, как будто продолжались дворы. У входа в пивной погребок стояли трое — два меланхоличных алкаша и уже знакомый Тютин из деревни Тютино. Тютин страстно говорил что-то, размахивая руками, наверное, все про ту же летающую тарелку, знаки и послание. Алкаши слушали его с сочувствием.
— Так было послание или нет? — спросила Евгения.
— Не исключаю, — сказал Голоян. — Только не нам с вами. Каждому послание приходит индивидуально. Если приходит, конечно. Какое нам с вами дело до чужих посланий?
Алкаши направились в погребок, Тютин заметил Голояна и Евгению.
— Эх! Страна Болгария! — воскликнул он как-то даже надрывно. — Эх! — и отправился за остальными.
— Вас подвезти? — спросил Голоян.
— Спасибо, — сказала Евгения. — Я знаю дорогу.
Голоян выглядел неплохо, очень неплохо, но Евгения знала, что на самом деле он гораздо старше. Сквозь непроницаемую броню она чувствовала его усталость.
— Пусть Зоя Михайловна особенно не переживает, — сказал Голоян. — Старуха все равно умерла бы через неделю. Если будет нужда, звоните, — и он назвал свой телефон.
— Вас же не интересуют чужие послания, — сказала Евгения.
— Кто знает, может именно ваше послание будет мне интересно.
Зойка вернулась во втором часу. Она тихо разулась в прихожей, прошлепала босиком на кухню, долго пила воду, а потом ушла к себе в комнату. Легла, не погасив свет, ворочалась, кашляла и даже разговаривала сама с собой. Потом она ненадолго затихла, но тут же за стеной раздались ее истошные крики. Когда Евгения вбежала в Зойкину комнату, Зойка сидела на кровати в ночной рубашке и все еще кричала. Косметику она не смыла, и по лицу ее текли черные слезы.
— Не могу! Не могу! Не могу! Мамочка моя! Ходит! Ходит! Смотрит! — в отчаянии кричала Зойка, прижимая к груди пухлые кулачки.
…Она действительно отправила старуху на тот свет раньше отпущенного той земного срока. Несколько лет она добросовестно ухаживала за ней, покупала кефир, батоны, варила каши и терла овощи, стирала ее старушечье белье и мыла полы, короче, выполняла условия контракта. Характер же у старухи был пакостный, она изводила Зойку ворчанием и придирками и даже несколько раз грозилась изменить завещание, но Зойка терпела все. Когда старуха слегла, Зойка продолжала за ней ухаживать, мерила давление, ставила капельницы и только завещание спрятала подальше, а когда старуха его требовала — подсовывала ей, полуслепой, совсем другую бумагу, на которой та писала какие-то каракули. Вот какой характер был у старухи — совершенно невозможный. Зойка даже подальше унесла телефон, потому что как-то старуха вспомнила, что где-то у нее должны быть какие-то дальние родственники и, если уж кто и имеет право на ее квартиру, так это они. Зойка совсем замучилась, похудела, стала терять клиентов и в одно прекрасное утро — а утро действительно было прекрасным, — когда поняла, что старуха все равно долго не продержится, вместо лекарства, поддерживающего сердце, дала ей горошину аскорбиновой кислоты…
С этого и начались ее мучения, ее ночные кошмары. И хоть сделала она все, как надо, как научили ее женщины у церкви, как похоронила бы родная дочь, не было у нее после смерти старухи ни одной спокойной ночи.
— Дай мне денег, — сказала Евгения.
— С-коль-ко? — спросила Зойка.
— Чем больше, тем лучше.
Зойка, продолжая всхлипывать, дотянулась до сумочки, вытряхнула все содержимое на постель, а потом достала из тумбочки какую-то замусоленную книжку, в которой тоже держала деньги, и добавила еще. Евгения пошла на кухню, налила в стакан холодного чая, положила рядом несколько твердых, старых сушек и увесистую пачку денег…
Успокоить Зойку не составило для нее большого труда, через несколько минут Зойка уже спала. Евгения тоже отправилась спать.
Наутро чай и сушки, понятное дело, были не тронуты, но деньги исчезли.
— Ничего, — сказала Евгения. — Найдутся.
Несколько лет потом Зойка находила эти деньги — в сахарнице, банках с засохшим вареньем, старой обуви, вазонах с цветами — присыпанные землей. Но после “этого” старуха Зойку отпустила.
Наутро Зойка с умиротворенным и даже каким-то блаженным выражением лица пила кофе. Евгения думала о своем, а неизвестный никому и никому в Москве не нужный человек по фамилии Тютин спал за мусорным баком во дворе неподалеку от жэка.
Конечно, отыскать Бухгалтера в таком городе, как Москва, было тяжелым делом, а для кого-то просто немыслимым. Но Евгения была спокойна и не спешила. Несколько дней она просто гуляла, иногда садилась в какой-нибудь автобус или троллейбус, делала круг и возвращалась обратно, пересаживалась на другой и снова делала круг. Она привыкала к Городу, а гигантский Город привыкал к ней. Она знала — еще немного, и он будет с ней говорить.
…Как говорит Город? Геометрией улиц, живописью домов, запахом бензина, пыли, еды, духов, пива, тел, свежих и несвежих одежд, гулом голосов и гулом молчания, лицами тысяч незнакомцев и незнакомок, дробью дождя, шелестом деревьев, сдавленных в каменных объятьях, или жалобным голосом ветра из пригорода, заплутавшегося, как глупый беспризорный щенок, и умирающего без сил в подворотне…
Город знает о своих обитателях — все.
Через несколько дней Евгения увидела сон. Ей приснился автобус и номер этого автобуса на обшарпанном, запыленном боку, увидела дом, вспыхнувшую кнопку лифта, дверь в квартиру — напротив.
— Отлично! — подумала Евгения и проснулась.
Автобус, потрепанный жизнью, покорный работяга, в потоке машин медленно переползал с улицы на улицу. Было еще рано, и с лиц пассажиров еще не сползла утренняя хмурь. В другое время Евгении было бы интересно на них смотреть, но сейчас она была слишком занята и так задумалась, что дом, который привиделся ей во сне, вдруг мелькнул перед глазами и остался позади. Она стала пробираться к выходу, но было уже поздно, со следующей остановки надо было возвращаться назад.
Дверь открыла женщина немолодая, но все еще роскошная, все еще блондинка. Придерживая на груди разлетающийся розовый пеньюар, спросила удивленным, низким, мелодичным голосом:
— Вам кого?
Евгения, не отвечая, вошла в квартиру, миновала прихожую и шагнула в комнату… У окна в кресле сидел Бухгалтер — вычищенный, с аккуратно подстриженной бородой, в синем халате. По квартире разносился запах свежемолотого кофе.
— Алла, — сказал Бухгалтер, — принеси еще чашку, — и посмотрел на нее с такой теплотой, что, казалось, температура в комнате повысилась на несколько градусов.
На столике, рядом с Бухгалтером, на серебряном подносе стоял изумительной красоты китайский кофейный сервиз. Бухгалтер взял крошечную чашку и помешал в ней серебряной ложечкой. Звук был приглушенный и мелодичный, чем-то напоминающий голос блондинки.
— Ну? — сказал со вздохом Бухгалтер. — Я слушаю.
— Где Николай Павлович? — сказала Евгения.
— В надежном месте, — сказал Бухгалтер. — И уверяю вас — там ему сейчас лучше всего.
— Я хотела бы с ним встретиться.
Бухгалтер опять помешал серебряной ложечкой. Действие это было механическим и лишенным смысла, потому что сахар в чашке был давно размешан.
— Вот это уже совершенно не нужно, — сказал он наконец. — И вообще… До сих пор не понимаю, зачем вам эти хлопоты? Это человек довольно-таки ничтожный. Или вас связывает что-то личное?
— Да, — сказала Евгения. — Вот именно.
— Ну, — Бухгалтер развел руками. — Ничем не могу вам помочь.
— Мне не надо помогать, — сказала Евгения. — Надо помочь ему. Тем более, вы его обманули.
— Зачем? — даже как-то обиделся Бухгалтер. — Это не в моих правилах. Другое дело, я никогда не мешаю другим обманываться. Это уже личное дело каждого. Вы не согласны? — и повторил, даже повышая тон и раздражаясь: — Личное дело каждого.
Тут показалась блондинка, которую Бухгалтер называл Аллой и которая должна была вообще-то принести еще одну чашку, но вместо этого она агрессивно вскричала:
— Что вам от него надо? — что удивительно, ее голос даже на повышенных тонах не потерял своей мелодичности, разве что к нему добавилось что-то дребезжащее. — Что вам от него надо? Уходите! Или я вызову милицию! — ее пухлое лицо порозовело, черты сдвинулись с своих мест и заколыхались.
Бухгалтер одобрительно молчал.
Обстановка становилась неприличной и могла стать еще неприличнее — Евгения чувствовала, что блондинка вполне способна устроить скандал, так что ей ничего не оставалось, кроме как уйти… И она ушла.
Дверь за Евгенией закрылась, мелодично и чувственно звякнул замок.
— Черт побери! — думал Бухгалтер, лежа на большой супружеской кровати вечером того же дня в другой квартире, в другом районе Москвы.
Рядом лежала законная его жена, в бигудях, ночной рубашке до ворота, напоминавшая сухую, состарившуюся птичку, в очках с толстыми стеклами, и читала модный роман. Она живала в этой квартире, когда приезжала от детей из Америки, ходила по выставкам, театрам (обязательно Большой и по старой памяти — Таганка) и встречалась с подругами — чем-то похожими на нее, сухими, умными и тоже в очках. Это у нее называлось — пожить для себя. Одевалась жена Бухгалтера просто и добротно, без выкрутасов и украшений, косметики не признавала, духами не пользовалась, в еде была непривередлива, разве что много курила и временами у ЦДХ покупала недорогие картины уличных художников. Совсем недорогие, потому что еще и цены сбивала — отчаянно торговалась… потом складывала холсты в прихожей или в углу спальни и больше уже к ним не прикасалась.
Характер у нее был жесткий и властный. Бухгалтер ее побаивался. Он лежал тихо и даже дышал как-то почти незаметно, как замершее в испуге животное.
Бухгалтер был в растерянности. Его тайный рай, его гурия, девушка мечты его, миф, взлелеянный все тем же проклятым американским кино в скудном детстве, которую он встретил три года назад, встретил и узнал всей душой в продавщице овощного магазина на окраине Москвы, Мэрилин Монро, хоть и увядшая немного, как овощи, которые она продавала… Три года он оберегал этот рай, гурию свою, не один раз, при малейшей опасности (он стал ревнив и мнителен) перетаскивая ее — с пеньюарами, серебряными ложками, мягкими креслами — в безопасное место, как кошка перетаскивает котенка. И теперь это надо было делать опять. Конечно, он принял меры тотчас, как за Евгенией закрылась дверь, но все равно на сердце у него было неспокойно.
Жена ткнула ему в бок острым, твердым локтем:
— Ты только послушай, что пишет этот болван! — и зачитала длинный абзац художественного текста.
— А, — пробормотал Бухгалтер. — Пусть что хотят, то и пишут, — и рухнул в беспокойный, влажный, смутный сон.
Утром Евгения позвонила Кларке.
— Не беспокойся, — сказала. — Со мной все в порядке.
— Ты где? — спросила Кларка.
— Это неважно.
— А-а-а… — протянула Кларка. — Ну, как хочешь… Мне тут звонили…
— Кто? — спросила Евгения.
— Не знаю… Сказали, что, если ты не угомонишься, они перекроют кислород моему мужу. У тебя есть муж?
— Нет, — сказала Евгения.
— А у меня есть.
Было слышно, как Кларка дышит в трубку.
— Я поняла, — сказала Евгения. — Не волнуйся.
— Я волнуюсь? Я не волнуюсь, — сказала Кларка.
— Вот и хорошо. Пока, — сказала Евгения и повесила трубку.
Евгения долго, бесцельно бродила по улицам. Реальность вставала вокруг нее непроходимой стеной, и она не понимала ее. Она прикасалась к одной ее стороне, но тут же вставала новая, она открывала одну дверь, но за ней уже была другая. Великая реальность складывалась из неисчислимых, многих реальностей, и они общались, взаимодействовали, влияли друг на друга, как химические элементы в гигантской колбе. И любые выводы из всего этого были бы неверны. Во всяком случае до тех пор, пока эта реальность не принимала застывшие, а значит, осуществленные формы прошлого.
Иногда она приоткрывалась перед Евгенией в самом неожиданном месте и в самое неожиданное время, и тогда как будто что-то вспыхивало в ее сознании, какой-то источник яркого, ясного света, и освещал все вокруг нее и она начинала видеть и понимать… Но когда это произойдет, она никогда не знала.
Евгения так и не нашла Николая Павловича, это ее угнетало. Она надеялась узнать о нем у Бухгалтера, но Бухгалтер был слишком непрост и самые главные свои мысли прятал глубоко, в недоступном для нее месте. Она чувствовала их, но прочесть пока не могла. Озарения не было, поэтому, чтобы вытащить их, подтянуть кверху нужны были время и обстоятельства, которых у Евгении уже не оставалось. Подводить Кларку она не могла. Пусть думают, что она “угомонилась”.
Евгения в задумчивости шла и шла, не чувствуя ни голода, ни усталости, и вдруг споткнулась обо что-то… Прямо перед ней лежало нечто, похожее на человека. Евгения оглянулась — она была на знакомой улице рядом с местом, где еще недавно проходило собрание “наших”, совсем недалеко от погребка, через отверзтую дверь дышавшего пивным перегаром. Нечто в ногах Евгении зашевелилось, высказалось внятно, но совершенно нецензурно, попыталось встать, но покачнулось и опять рухнуло на колени. Евгения узнала Тютина из деревни Тютино, хоть узнать его было довольно трудно — за время, прошедшее с их встречи, он зарос, обтрепался, а на лбу третьим глазом светил огромный синяк.
— Тютин, — сказала Евгения. — Что вы здесь делаете?
В ответ Тютин пробормотал что-то невнятное.
— Тютин! — повторила Евгения. — Вам надо возвращаться домой!
Тютин опять что-то пробормотал, но Евгения поняла, что возвращаться у него нет никакой возможности, деньги все кончились, и того, за кем он и ехал, того, кто прочтет “послание”, он так и не нашел. Правда, был один из новых знакомцев по погребку, бывший учитель (то есть говорил, что бывший учитель), заинтересовался, выспрашивал, выказал полную душевность и водку свою к пиву предложил… Потом, правда, оказалось, что никакой он не бывший учитель, а бывший боксер, что и доказал, приложив к его лбу свою боксерскую печать, так и сказал, — приложу-ка я к твоему дурному лбу свою боксерскую печать, а потом вытряс из карманов последние деньги.
— Я поеду с вами, — сказала Евгения.
В плацкартном вагоне одновременно было душно и сквозило. Чинно распределились по полкам женщины с детьми, цыгане, солдаты, продавцы гербалайфа и продавцы чего-то еще с плотно набитыми дорожными сумками. И все это покачивалось в такт движению поезда, переговаривалось, исповедовалось, жаловалось, негодовало и просто поскуливало, и поедало свои бутерброды. Стаканы с жестяным стуком подпрыгивали в подстаканниках.
Тютин, умытый и относительно вычищенный, сидел напротив Евгении. Он был грустен. Его экзальтация, душевные его полеты и порывы — все выветрилось вместе с парами дешевого алкоголя. Сидел он усталый и опустошенный, как скорлупа от ореха, общество Евгении его сильно тяготило, и даже агрессивный, величественный синяк — боксерская печать — на его лбу потускнел, размылся и отливал унылой желтизной.
На другой день они сделали еще несколько пересадок, и с каждым разом вагоны становились все более душными и одновременно сквозными, все истошнее жаловались его пассажиры — женщины с детьми, солдаты, цыгане, продавцы гербалайфа и продавцы чего-то еще, все громче негодовали и меньше ели, а от туалетов все сильнее пахло мочой. Будто бы все глубже и глубже опускались они куда-то вниз, вниз, вниз, откуда тянуло землей и сыростью…
Последний поезд назывался “Барыга”. Три сиротских его вагона отчаянно болтались из стороны в сторону, а на стыках так лязгали, что было чувство, еще немного — и все это просто развалится. Вагоны же были забиты пьяными и, казалось, именно они раскачивают изнутри поезд, и могут вот так раскачать его, что полетит он со своих рельс куда-нибудь в тартарары… Тютин сидел рядом с Евгенией, закрывая от нее проход между сиденьями, оберегая от всего этого шабаша, но в какой-то момент не выдержал и выскользнул в тамбур, а когда вернулся — все отворачивал от нее виноватый, охмелевший взгляд. За окном сгущался вечер, в этих местах уже лежал снег, свечами светили в темноте столбики берез.
Вышли на полустанке. Поезд под названием “Барыга” сипло вздохнул и отправился дальше, поводя боками — из стороны в сторону, из стороны в сторону… Было совсем темно.
— Электричество отключили, — объявил Тютин. — Автобус через три дня. Пешком пойдем, — последнюю фразу он произнес даже как-то злобно. В тягость была ему Евгения, в тягость.
Родные места словно придали Тютину сил, скоро он уже бодро шел впереди и на Евгению не оглядывался. Дорога, припорошенная снегом, но уже твердая, то шла ровно, то начинала метаться с ухаба на ухаб. Прошло около часа. Евгения начала отставать. Тютин уже совершенно исчез из вида, даже шагов его не было слышно. Тут за спиной что-то фыркнуло, показался маленький грузовичок, и шофер, неожиданно веселый, молодой парень, крикнул:
— Куда идем, люди? Может, подвезть?
— В Тютино нам! — объявил появившийся откуда-то из чернильной темноты Тютин.
— Э, ку-да! — свистнул парень. — А сколько дадите?
Тут Тютин стал торговаться, особенно напирая на то, что с ним не просто человек, женщина, а столичный гость и вообще — важная птица, можно сказать, из правительства, под конец же стал взывать к совести. Совесть у парня, наверное, была, но это только усложнило дело, потому что подработать тоже очень хотелось, так что ему пришлось торговаться и с Тютиным и со своей совестью. И с той и с другим как-то сошлись — не то чтобы очень, но и не так чтобы уж совсем.
Приехали на место, когда уже рассвело. За лесом простиралось заснеженное поле и прямо из снега торчали печные трубы, из которых вился сладкий, уютный дымок.
— Тютино… — расстроганно сказал Тютин.
— Да уж, дыра что надо, — сказал шофер.
Кротко лежала деревня Тютино, медведем свернувшись под снежным одеялом.
— Тютино… — сказал Тютин, и слезы радости показались на его глазах.
Простым он был человеком. Нет, не поняли бы его эмигранты, собравши нажитый за жизнь скарб, едущие, летящие, плывущие — подальше, подальше… — прильнуть к чужим племенам, тоскливо отвернувшись от своего…
— Хуже не бывает, — сказал шофер, плюнул на снег и забрался в свой грузовичок.
Грузовичок развернулся, побуксовал, пофыркал, кое-как взобрался на горку и скрылся за лесом. А Тютин стал уверенно прокладывать тропку к одной из дымящихся труб. В каком-то месте снег мягко осел, и они оказались прямо у дверей в хату…
У печки хлопотала не старая еще, рослая женщина, за столом сидели три пацана-погодка, чернел в углу молчаливый телевизор с хорошим названием “Горизонт”, огромный ленивый кот на лавке яростно тер квадратную морду, намывая гостей.
— Явился, — сказала жена.
— Ладно, ладно… — сказал Тютин. — Корми вот, давай… Для себя старался? Не для себя старался.
— Вижу, как старался, — и жена уставилась на его синяк, уже совсем поблекший, но все еще отчетливый.
Пацаны, стесняясь Евгении, быстро собрались и отправились в школу. В хату, между тем, стал собираться народ. Пришли двое мужиков — один постарше, другой помоложе, но тоже в летах. Притащились две старухи, сели в сторонке и, не мигая, как две подслеповатые совы, уставились на Евгению. Пришла женщина лет сорока сильно навеселе, села с краешку лавки и тоже стала на Евгению смотреть, что-то оживленно бормоча себе под нос.
— Мы, того, вот думали… — сказал старик. — Думали… Может, и не было никакой тарелки?
— Была! — сказал Тютин. — Все видели — была!
— Кто видел-то? У меня, поди, глаза уж не те. Может, видел чего, а может, и нет. Может, и померещилось.
— Была! — весело отозвалась сорокалетняя. — Прям тарелка! Тарелка и тарелка! Хоть щи наливай!
— Тарелки — они ж не такие, — тихо, но не без твердости сказал тот, кто помоложе. — Я читал… Это только название — тарелка.
— Ты того… — сказал тот, кто постарше. — Замутил нас, Васька, замутил, закуролесил… Так, может, того, деньги вернешь?..
Молчание наступило. В хате появились новые люди.
Рассаживались по лавкам и все рассматривали Евгению, толкались в сенях. Разговор о том — была или не была тарелка — продолжился. Старик опять стал просить денег, которые собрали Тютину на дорогу. Кто-то его поддержал. Тютин огрызался, настроение у него резко ухудшилось. Назревала ссора. Жена Тютина, подперев руками широкие бока, заорала:
— А ну все пошли вон из хаты! Чо, он у вас деньги просил? Силой отымал? Сами давали! — и даже схватилась за кочергу.
Сорокалетняя так хохотала, что чуть не упала с лавки, кот поспешно удрал за печку, и только старухи сидели все так же неподвижно и все таращились на Евгению, так ни разу и не моргнув.
— Ладно, — сказал Евгении Тютин. — Пойдем! Чо с дураками говорить.
Деревня ожила, то здесь, то там были протоптаны тропинки. Вот так, с тропинки на тропинку, выбрались за деревню и уперлись в тупик. Место было возвышенное — дальше лежало снежное поле, опираясь краем о горизонт. Такой конкретный и четкий, и такой пустынный, будто там и был край земли, покоящейся на трех слонах, стоящих на черепахе, плавающей в безбрежном море вечности под застывшим небесным сводом, по ночам освещенным неподвижными, словно приколоченными гвоздями, звездами…
Какое-то время Тютин еще прокладывал дорогу, но скоро выдохся.
— Снег, — сказал Тютин и мрачно посмотрел на Евгению. — Какие там знаки…
Евгения стояла молча. За спиной слышны были звуки деревни — впереди стыло безмолвие. В стороне черными точками виднелись силуэты детей, которые давно отправились в школу, но до школы еще не дошли.
— Я что? Для себя?! — вдруг взвыл Тютин и повалился на снег. Он катался по этому снегу, грыз его зубами, колотил кулаком, завывая, как зверь. А потом, не обращая внимания на Евгению, выматерился так жутко и изощренно, что и снег бы почернел, если бы был способен чернеть.
Назад шли в обратном порядке, впереди Евгения, за ней плелся Тютин.
Хата Тютина была по-прежнему полна народа. Они вошли.
— Ну? — спросил старик осторожно. — Будет чего?
— Дорога-то будет? — спросил женский голос.
— Будет, — сказала Евгения.
— А автобус, как у людей?
— И автобус.
— А автолавка?
— И автолавка.
— А телефон?
— И телефон.
— А детей в школу?
— И детей в школу, — сказала Евгения.
— Неужто правда талерка пообещала? — спросил недоверчивый голос.
— Правда, — сказала Евгения.
С вокзала Евгения позвонила Голояну.
— Жду. Давно жду, — сказал Голоян, узнав ее голос.
Жил Голоян в огромной, богатой квартире. Всей квартирой он не пользовался, в двух комнатах были спущены шторы и двери туда закрыты. Чистота кругом была идеальная, как у старых холостяков. Он был давно вдов. Портрет жены, моложавой женщины с мягкими чертами, стоял на столе.
— Давно ушла…— сказал Голоян, кивнув на портрет. — Первые годы связь была… А теперь нет. Далеко ушла…
Голоян был в темном, строгом костюме, при галстуке. Настроение у него было меланхолическое.
— Посланием заинтересовались? — спросил Голоян.
— Да, — сказала Евгения.
— Так было оно или нет? Или обманул негодяй?
— Было, — сказала Евгения. — Для меня.
— Бывает и так, — сказал Голоян. Он, сгорбившись, сидел в кресле и тер руками виски. — Бывает… Ну, что ж вы от меня хотите? Ведь что-то хотите…
— Мне нужно найти одного человека, — сказала Евгения.
— Сами не справляетесь?
— Не справляюсь, — сказала Евения.
— Отыщем, — сказал Голоян. — Человек не иголка. Хотя и иголку отыщем. Принесите-ка яйцо.
— Откуда? — спросила Евгения.
— Конечно, из холодильника. Ступайте на кухню, откройте холодильник, возьмите яйцо, потом из серванта достаньте блюдце, положите яйцо на блюдце и тащите сюда.
Евгения прошла на кухню, взяла из холодильника яйцо, достала блюдце…
— Я пошутил, — сказал Голоян. — Неужели вы думали, я буду колдовать над этим яйцом! — Голоян с любопытством и даже какой-то веселостью смотрел на Евгению. — Не обижайтесь, у меня всегда было плоховато с юмором. Вообще, я устал от всего этого, — сказал Голоян, помолчав немного. — В молодости, конечно, был очень увлечен. Пытал себя, экспериментировал, ну и преувеличивал, а как вы думаете, преувеличивал свои силы.
— В смысле? — сказала Евгения.
— Думал, что могу управлять этой самой жизнью…
— А на самом деле не можете?
— Могу. Могу и мог. Разумеется, в своих пределах. Другое дело, что это совершенно бессмысленно.
— Почему? — спросила Евгения.
— Потому что мы все равно не сможем ничего понять. Мы не можем сказать, что к лучшему, а что к худшему. Во временной протяженности. То, что хорошо сегодня, может обернуться плохим на завтра. Это не теория, я вообще не теоретик. И не философ. Я — практик и экспериментатор. Так что мои выводы — результат опыта… моего, конечно. Я не претендую на глобальные обобщения… Когда-то мы с женой ездили с цирком, она — в золотом платье, красивая была женщина, эффектная… В общем, эффекты, дешевые фокусы, мишура, блестки — цирковой набор. Женщин не разрезал, нет, фу… Во втором отделении было поинтересней, тут я себе кое-что позволял… Выступал не под своей фамилией, под псевдонимом… Неведомский…
— Я слышала, — сказала Евгения.
— Да, гремел… От поклонников отбоя не было. Дешевая, так сказать, слава… Грехи молодости… — и Голоян даже досадливо поморщился.
— А потом? — спросила Евгения. — Что было потом?
— Потом кое-где заметили, потащили… По кабинетам, и все выше, выше… Выступать, естественно, запретили… Но услуги, да, услуги оказывал… Какие-то годы вообще просидел, как мышь под веником… И хорошо… Чем дальше от солнца, тем спокойнее, не обожжешься… Потом вспомнили, опять призвали… В политику поиграл… Мат королю, пешка проходит в королевы. Не без моей помощи, каюсь. Но пешка, которая прорвалась в королевы, — это ведь уже не пешка. Другое качество, не поддающееся никаким физическим объяснениям. Исключительно из области “псишэ”… Ну а я опять под веник… Сижу себе под веником и наблюдаю… Нет, моя милая, частности не меняют целого. На целое может воздействовать только Бог, если ему до этого… Так что не вижу смысла — переставлять слагаемые. Посмотрите на улицу… Во всем этом есть смысл?
— Не знаю, — сказала Евгения. — Наверное, все-таки есть… Все имеет смысл.
Голоян поднялся, тяжело распрямил большое тело:
— Ладно. Я обещал вам помочь, я сдержу слово. Только один совет — не вмешивайтесь. Жизнь умнее нас с вами. Даже болезни, потери близких для чего-то даны… Это узор… Бог ткет свой узор…
Голоян провел Евгению в соседнюю комнату, закрыл дверь, не включая света, в темноте, провел вглубь, усадил на диван, сел рядом и взял за руку.
— Вспоминайте этого человека, — сказал Голоян. — Все, что помните…
И Евгения стала вспоминать все с самого начала, с детства, до того момента, как в своем кабинете Николай Павлович сказал ей: “Помоги…”.
— Он в Москве, — сказал Голоян.
— В Москве? — переспросила Евгения.
— Да, — повторил Голоян. — Пойдем… — его голос был глух и отчужден, как будто его отделяла от Евгении какая-то невидимая преграда.
На улице после темной комнаты было так светло, что резало глаза, хотя день был скорее обычен и солнце за облаками светило совсем не так ослепительно, как казалось. Голоян одновременно и вел Евгению, и на нее опирался, он был бледен, шел нетвердо, но напряженно и старательно, как пьяный, который старается это скрыть.
— Возьмите такси, — прошептал Голоян.
В такси он откинулся на заднем сиденьи и закрыл глаза.
— Прямо, — прошептал Голоян тихо.
— Прямо, — сказала Евгения.
— Направо, — прошептал Голоян.
— Направо, — сказала Евгения.
Ехали долго, несколько раз застревая в пробках. В какой-то момент, уже в конце пути, Евгении показалось, что Голоян заснул, и она уже хотела его разбудить, но тут он шевельнулся и сказал:
— Стоп.
— Остановитесь, — сказала Евгения.
— Вам — туда, — Голоян кивнул куда-то через дорогу. — А я возвращаюсь домой, — он взял ее за руку. — Будьте осторожны. Всегда может найтись что-то шальное — пуля, кирпич или пустая бутылка. Если бы я был помоложе и не так устал, я бы на вас женился. Ну, конечно, сначала завоевал. И увез бы куда подальше отсюда, в спокойное место… Вы же были замужем.
— Была, — сказала Евгения.
— Недолго…
— Недолго.
— Конечно, мужчине трудно пережить, когда женщина все о нем знает, тем более, когда она умнее. Оторвите пуговицу, — и Голоян указал на пуговицу на своем плаще.
— Зачем? — удивилась Евгения.
— Делайте, что вам говорят.
Пуговица оторвалась легко, как будто и не была пришита.
— Вот так, — сказал Голоян. — Пусть будет.
Евгения вышла из машины, а когда оглянулась, такси уже не было.
Прямо перед ней был магазин “Овощи-фрукты”, а чуть дальше, в том же здании, большой гастроном. Она обошла дом и пошла вдоль него со стороны двора. Из дверей в овощной несло гнилью, рядом громоздились пустые ящики. Она резко шагнула в сторону — мимо ее головы пролетела пустая бутылка и ударилась в ящик. Бросили откуда-то сверху, так, по глупости.
— Голоян прав, — подумала Евгения. — Надо быть осторожной.
Подъехал грузовой фургон, шофер высунулся из кабины и крикнул:
— Колян!
Не дождавшись, выскочил из машины и крикнул в темную, зловонную дверь магазина громче и раздраженней:
— Колян! Заснул, что ли?
И тут из дверей вышел Николай Павлович — в грязной робе, сгорбленный, поникший, осунувшийся, с поредевшими, тусклыми волосами…
— Боже! — подумала Евгения.
За ним показался еще один мужик, пожиже, со сморщенным, старообразным лицом, и вместе они стали таскать из фургона в магазин ящики с яблоками. Когда дело было сделано и фургон уехал, оба вернулись в магазин. Евгения пошла за ними. Перед самыми дверями она вдруг замедлила шаг — прямо перед ней упал кирпич…
— Надо быть осторожней, — опять подумала Евгения. — Несколько случайностей — это уже закономерность.
С Николаем Павловичем Евгения столкнулась в узком коридоре, он ее узнал, в глазах мелькнул даже не страх, а самый откровенный ужас. Он неловко развернулся и побежал прочь. Евгения нагнала его в небольшом складском помещении, забитом картошкой.
— Что тебе надо? — сказал Николай Павлович затравленно.
— Я хочу помочь, — сказала Евгения.
— Уже помогла! — закричал Николай Павлович. — Уже! — он сел на корточки и закрыл лицо руками. — Да я б таких стрелял… Если б не ты…
— Лучше бы не было, — сказала Евгения строго. — Хуже могло быть, а лучше бы не было.
— Куда уж хуже!
Послышались шаги и голоса, Николая Павловича искали. Евгения отошла вглубь, укрывшись за мешки.
Вошла жена Бухгалтера (Евгения видела ее на фотографии), она была в джинсах, кроссовках и спортивной куртке. В руках у нее был целлофановый пакет. Николай Павлович вскочил и подошел к ней, заискивающе улыбаясь.
— Вас здесь навещают? — спросила жена Бухгалтера, протягивая ему пакет.
— Меня? Кто? — сказал Николай Павлович с вполне убедительным удивлением.
Жена Бухгалтера не стала продолжать разговор, скользнула по помещению рассеянным взглядом и вышла.
Следом за ней появился еще один человек, мрачноватый мужчина довольно внушительного роста, и тоже оглядел помещение, но уже более внимательно, от него явственно исходила угроза, — Евгения даже нагнулась. Наконец ушел и он.
Николай Павлович тем временем был занят пакетом. В нем был целый блок сигарет “Мальборо”, несколько банок растворимого кофе и внушительный кусок колбасы в вакуумной упаковке. Он нетерпеливо раскурочил пачку сигарет и закурил. Когда Николай Павлович выпустил первое облачко дыма, Евгения вдруг увидела себя в довольно темной комнате со связанными руками и ногами… Через секунду видение исчезло.
— Кто это? — спросила Евгения.
— Не знаю, — сказал Николай Павлович. — Иногда приходит.
Он говорил правду. Вообще, отметила Евгения, Николай Павлович стал как-то спокойнее и даже несмотря на свое удручающее положение ее не выдал. Последнее особенно тронуло.
— Уходи, — сказал Николай Павлович. — Не приходи больше. Лучше так, чем тюрьма.
Он зубами открыл вакуумную упаковку, достал колбасу и начал есть, все еще не выпуская из рук сигарету.
— Хотя лучше всего сдохнуть, — пробормотал он едва слышно.
Жена Бухгалтера ехала в машине и просматривала в записной книжке список. Напротив каких-то фамилий ставила галочку. Кроме посещений театров и выставок, а также закупок картин у бедных художников, у жены Бухгалтера было еще одно занятие — она развозила что-то вроде милостыни своим малоимущим бывшим однокурсницам. Это обогащало ее жизнь дополнительными положительными эмоциями — осознанием собственной доброты с легким привкусом превосходства. Вначале список был не так велик, но со временем стал разрастаться, потому что у малоимущих однокурсников в основном пошли малоимущие дети, плодившиеся довольно активно, и, кроме того, малоимущие больные родственники. Все они скоро привыкли к этому пайку и скорее всего не поняли бы и даже крайне возмутились, если бы поток милостыни прекратился. Это обстоятельство начинало жену Бухгалтера раздражать, — потому что одно дело, когда ты сам, по доброй воле, другое — когда от тебя ждут, когда ты вроде бы уже и должен — так что иногда, закупая продукты на оптовых рынках, она позволяла себе брать кое-что с просроченным сроком годности по совсем уж бросовой цене. “У милосердия тоже есть свои пределы”, — думала в такие моменты жена Бухгалтера.
Не так давно к ее списку Бухгалтер своей рукой дописал еще одну фамилию, грузчика овощного магазина, и, в скобочках, сигареты “Мальборо”, что особо подчеркнул двумя линиями.
Евгения понимала, что пока не в силах помочь Николаю Павловичу и людям, от которых зависела его судьба, ей нечего предложить. Но в то же время она знала, возможно, лучше других, что каждое мгновение мир, а значит, и все его проблемы, распадается на миллиарды частиц, а в следующее мгновение создается заново. Значит, всегда есть шанс проскользнуть между и решить одну. Для этого иногда бывает достаточно воздействовать хотя бы на один атом. Главное не отступать и не останавливаться.
Зойка работала в небольшом медицинском центре с многозначительным названием “Седьмая ступень совершенства”. У входа к Евгении бросилась необыкновенно яркая женщина, напоминающая скорее какую-то диковинную райскую птицу, даже ее ядовито-зеленая кофта была с длинным, как перья, ворсом. Женщина уже готова была заключить Евгению в объятья, как тут же, опытным своим глазом установив, что Евгения не из числа клиентов, поскучнела и вернулась к кассе. Даже кофта ее при этом поблекла, а в цвете стал преобладать болотный.
В тесной комнатке на массажном столе лежала большая, совершенно голая женщина, а Зойка ходила вокруг нее, делала пассы своими маленькими ручками с толстенькими, короткими, напоминающими сардельки пальчиками и нажимала на отдельные части ее тела, при этом женщина не то чтобы взвизгивала, а как-то хрюкала и взбрыкивала ногами, а спина ее колыхалась, как студень. Зойка была занята и сосредоточенна, потому Евгении скупо бросила:
— Привет.
Евгения села на свободный стул и даже отвела глаза, чтобы не сказать что-нибудь про эту женщину, Зойкину пациентку, а ведь ей было, что сказать, — но не хотелось обижать Зойку. Зойка сделала еще несколько пассов, еще несколько раз нажала пальчиком, женщина опять хрюкнула и взбрыкнула ногами.
— Все, — сказала Зойка. — На сегодня хватит. Проблем много, но мы справимся.
Женщина тяжело свалилась со стола и исчезла за ширмой, когда же вышла, то оказалась ну очень внушительной дамой в мехах и роскошной меховой шляпе.
— Ну? — сказала Зойка, когда дама ушла. — Я думала, ты уехала. Видели тебя. Только на другом вокзале.
— Кто? — удивилась Евгения.
— Кто-кто! Люди все видят! Подполковник! Я тебе рассказывала. Наверное, он и там свою несчастную глину роет.
— У меня к тебе просьба, — сказала Евгения.
— Проси, — сказала Зойка.
— Если я не дам о себе знать в течение двух часов, свяжись с Голояном.
— Ты даешь! — сказала Зойка. От полноты чувств она взгромоздилась на массажный стол, чего не делала никогда, и уставилась на Евгению. — Слушай, подруга, вообще, что ты делаешь в Москве? — видя, что Евгения не собирается отвечать, Зойка по инерции еще попытала ее глазами, а потом сказала: — Устроила б я тебя куда-нибудь, хоть сюда. Здесь деньги, сама видела, кругом. На двух ножках ходят. Ну так ты у нас мышей не ловишь, ты у нас с мухами. Тебе это говорили?
— Говорили, — сказала Евгения.
— Вот и я говорю. С мухами!
— Я могу на тебя рассчитывать? — сказала Евгения.
— Рассчитывай, что с тобой делать, — сказала Зойка и вздохнула.
Евгения прошла немного по улице, а потом зашла в небольшой, зажатый домами дворик и села на скамейку под деревом. На другом конце скамейки сидела и курила женщина, которую она только что видела у Зойки. Вид у женщины был довольно несчастный, меховая шляпа съехала на бок, да и вся она, вроде такая внушительная, как-то помельчала.
— Вам надо обследоваться, — сказала Евгения. — Если не станете тянуть, все закончится хорошо.
Женщина резко повернулась к Евгении, так что ее шляпа еще больше съехала на бок, посмотрела с изумлением и одновременно даже как-то оскорбленно.
— Там вам не сделают вреда, но время вы потеряете, — спокойно сказала Евгения.
Женщина бросила недокуренную сигарету и быстро пошла прочь.
Евгения же стала сосредотачиваться на жене Бухгалтера, видела она ее недавно, и это было несложно, но укоризненное лицо Зойки еще долго ей мешало и все маячило перед глазами.
Евгения знала, что встретит Бухгалтера, и Бухгалтер открыл ей дверь. Он ужасно перепугался, гораздо больше, чем тогда, утром, и даже как-то по-женски всплеснул руками.
— Господи! — сказал Бухгалтер и суетливо потащил ее по полутемной квартире в боковую комнату, повторяя: — Тише, тише! Умоляю!
Он плотно затворил дверь и включил торшер. Осветилась стандартная, нежилая обстановка. Как в гостинице. В углу были свалены холсты.
— До-ро-га-я… — сказал Бухгалтер и посмотрел на нее с ненавистью. — Я вам говорил! Еще в начале… Я — мирный человек. Я не хочу осложнений! — он был очень бледен. Да и сердце у него стучало с перебоями.
— Вам не подходит такая жизнь, — сказала Евгения. — Еще немного и может быть инфаркт.
Вместо ответа Бухгалтер подбежал к окну, неслышный в домашних тапочках, и плотнее задернул штору.
— Я нашла Николая Павловича, — сказала Евгения.
— Хуже могло быть, хуже, — зашептал Бухгалтер и почему-то оглянулся. — Речь идет о деньгах, очень больших деньгах… У вас есть такие деньги?
— Нет, — сказала Евгения. — А у вас?
Бухгалтер подошел к Евгении совсем близко и, глядя в глаза, сказал:
— Вы предлагаете мне выложить все, что я имею, ради этого никчемного, бездарного человека, чтобы он продолжил свою никчемную жизнь и опять во что-нибудь влип? Вы считаете меня идиотом?.. Уходите до-ро-га-я… — это он сказал уже мягче. — Для вас это будет лучше всего.
Евгения молчала. Конечно, она сразу узнала эту комнату, в которой уже видела себя связанной. Угроза надвигалась на нее отчетливой волной, но шла она не от Бухгалтера. И, как бы подтверждая это, в комнату быстро вошла жена Бухгалтера в халате, наброшенном на старомодную ночную рубашку до ворота, и в бигудях.
— Это она? — спросила жена Бухгалтера.
— Кто? — не понял Бухгалтер.
— Я спрашиваю — она или нет? — сказала жена Бухгалтера и вытащила из кармана халата маленький сверкающий пистолет.
— Наташа! — ужаснулся Бухгалтер. — Откуда у тебя пистолет? Откуда?
Пистолет поблескивал у Евгении перед глазами, и поблескивали стекла очков жены Бухгалтера, так что за ними не видно было ее глаз. Она толкнула Евгению чуть повыше груди, так что Евгения не удержалась, потеряла равновесие, сделала шаг назад и упала в жесткое кресло.
— Наташа! — вскричал Бухгалтер. — Ты с ума сошла! Ты этого не сделаешь!
— Сделаю, — сказала жена Бухгалтера.
Бухгалтер знал жену, знал все ее интонации, знал ту из них, за которой скрывается непримиримость. Он метался вокруг нее в панике и заламывал руки.
— Наташа! Наташа! Ты — интеллигентная женщина, ты — интеллектуалка. Ты — сосуд, да, священный сосуд. Ты — мать! В конце концов ты — мать!
— Вот именно, — сказала жена Бухгалтера. — Я всегда знала, что ты — тряпка, Семен. Я выбралась из говна (она так и сказала говна — за этим тоже была непримиримость) и не хочу, чтобы из-за какой-то дуры все рухнуло.
— Боже! — кричал Бухгалтер. — Но не так же, не так! Это пошло, вульгарно!
— Не все ли равно — как… — сказала жена Бухгалтера.
— Я сам все сделаю, — сказал Бухгалтер. — Я сейчас позвоню…
— Не из квартиры, — сказала жена Бухгалтера. — И лучше я…
— Запомни телефон, — сказал Бухгалтер (у жены Бухгалтера была отличная память).
— Да ладно, — вдруг сказала жена Бухгалтера. — Я знаю!
Она быстро распаковала одну из картин и этой веревкой ловко связала Евгении руки, а потом и ноги. Набросила на халат пальто и вышла из квартиры.
— Боже! — сказал Бухгалтер. — Она все знает. Все! — и совершенно убитым голосом. — Возможно, и про Аллу…
— Вы сомневались? — сказала Евгения.
— Откуда? Откуда? Я был так осторожен!
— Каждый думает, что он главная фигура, а все остальные — декорация, фон… Но бывает иначе… Каждый — декорация в чьей-то жизни…
Евгения выразилась туманно, но Бухгалтер понял.
— Вы думаете, я декорация? — вскричал Бухгалтер.
— Я просто рассуждаю, — сказала Евгения.
— Я не хочу быть декорацией! Не хочу быть декорацией! Я не хочу быть декорацией! — несколько раз выкрикнул Бухгалтер. — Она всегда мной манипулировала! — вырвалось у него что-то глубокое, затаенное, вырвалось — и он сам этому ужаснулся.
— Развяжите меня, — сказала Евгения.
— Конечно, конечно! — вскричал Бухгалтер и стал торопливо развязывать веревки. Потом протянул руку и помог ей встать.
Когда они вышли на лестничную клетку, снизу уже слышались шаги. Нескольких человек. Вниз они спустились на лифте, быстро обогнули дом и растворились в ночном городе.
Они шли торопливо, можно сказать, бежали, около километра.
— Не могу, — сказал наконец Бухгалтер и остановился.
На нем не было лица — вместо лица белела колышущаяся, неопределенная масса, не организованная чертами. Слишком тяжело далась Бухгалтеру вся эта история. Евгения подвела его к ярко освещенной витрине, повернула спиной к улице, сказала вот так и стоять, а сама пошла позвонить.
— Уже, — сказала Зойка. — Уже связалась. Посмотри на часы! Было десять.
— Он что-нибудь сказал? — спросила Евгения.
— Сказал. Сказал, что позвонишь. Еще сказал, что того, о ком ты хлопочешь, надо срочно перевезти.
— Куда? — спросила Евгения.
— К этому придурку, который с глиной.
— А он пустит?
— Раз Голоян сказал, значит, пустит. Пиши адрес.
— Пишу, — сказала Евгения.
Частника, вернее, частницу, Евгения остановила неподалеку, подъехали к Бухгалтеру поближе, и Евгения окликнула его, не выходя из машины. Бухгалтер не шелохнулся. Тогда Евгении пришлось выйти и даже взять его под руку.
Бухгалтер знал, где найти Николая Павловича, но был все еще в таком ошеломленном состоянии, что ничего не мог вспомнить. Евгения ему не помогала.
— Сейчас поедем, — сказала Евгения женщине-водителю. — Он только вспомнит адрес.
Женщина-водитель посмотрела на Бухгалтера ко всему привыкшим, ничего не выражающим взглядом и отвернулась. Лицо у нее было суровое, темное и даже чуть-чуть мужское, да и во всем облике крылась какая-то мужская коренастая крепость.
— Не боитесь ездить вот так, по ночам? — спросила ее Евгения.
— А что бояться? — сказала женщина-водитель. — Я за себя не боюсь.
— А за кого вы боитесь? — спросила Евгения.
— Понятно за кого, за детей, за мужа, чтоб ему провалиться, между прочим. А за себя нет, не боюсь.
Бухгалтер все вспоминал…
— Вам сны снятся? — спросила Евгения.
— Какие сны, — сказала женщина-водитель. — За день так намотаешься, только бы до подушки, да в яму. Хотя, бывает… Третьего дня вот летала во сне…
— Это хорошо, — сказала Евгения.
— Только низко, тротуар задевала, — она улыбнулась, и в зеркальце Евгения увидела ее лицо, которое в этот момент перестало быть чуть-чуть мужским, а сделалось скорее чуть-чуть женским.
— Все равно хорошо, — сказала Евгения.
Наконец Бухгалтер вспомнил адрес отдаленного рабочего общежития, и они поехали, и пока ехали туда, в это общежитие, женщина-водитель улыбалась.
Было поздно, но в общежитии еще не спали, один Николай Павлович лежал на угловой койке многоместной комнаты, укрывшись с головой грязно-серым одеялом.
Николай Павлович не выказал ни удивления, ни испуга. Он так уставал на своей новой работе, что по вечерам уже не испытывал ни к чему никаких чувств, кроме отвращения. Но от Бухгалтера он все равно старался держаться подальше и в машине сразу сел не рядом с ним, а на переднее сиденье.
У дома отставного подполковника Снегирева машину отпустили. В последний раз мелькнуло перед глазами Евгении суровое лицо женщины-водителя, суровое, но уже чуть смягченное улыбкой, мелькнуло и исчезло в большом городе навсегда.
В подъезде дома, в котором жил отставной подполковник Снегирев, пахло вокзалом и поездами, и от этого запаха появлялось чувство, напоминающее о странствиях. В его квартире на первом этаже этот запах усилился, но больше всего там пахло землей. Отставной подполковник Снегирев встретил их в голубом нижнем белье, на котором особенно выделялись грязевые потеки. Выяснив, кого нужно приютить, он указал Николаю Павловичу куда-то в глубь своего жилища, а перед Евгенией и Бухгалтером, не простившись, тотчас же бесцеремонно закрыл дверь.
Ночь Бухгалтер провел на диванчике старухи, а Евгения спала в одной комнате с Зойкой. Между тем, у Зойки были свои планы, совсем другие… Когда они появились, у нее сидел “индус” — щуплый, всегда взволнованный юноша. Завидя их и придя от этого в еще большее волнение, он долго, церемонно извинялся, а потом незаметно исчез из квартиры. Короче, Зойка была недовольна и, доставая из шкафа постельное белье, все раздраженно хлопала дверцей, Бухгалтеру сунула откровенно рваную простыню и даже не предложила чаю.
Евгения проснулась рано, но когда вышла на кухню — Бухгалтер был уже там.
— Как спали? — спросила Евгения.
— Плохо, — ответил Бухгалтер. — Вы не сказали, что там будет еще какая-то старуха, — и посмотрел на нее с укором.
— А, — сказала Евгения. — Я должна была догадаться… Ее привлекли ваши деньги. В следующий раз положите на стол какую-нибудь мелочь.
Бухгалтер уже начал привыкать к ее странностям, поэтому посмотрел снисходительно, а потом перевел взгляд в окно, на пустынный еще двор.
— Ну и что будем делать? — спросил наконец Бухгалтер.
— Это решать вам, — сказала Евгения.
Вообще-то, Бухгалтер был гением.
Еще в школе, полусонным, неуклюжим подростком, он просто изумлял учителя математики, когда решал сложные задачки совершенно необычным образом. “Если бы ты не был таким ленивым!” — говорил в таких случаях учитель математики, потрепанный жизнью, разочарованный, многодетный отец, и, разволновавшись, даже шел курить на школьный двор. Но юный Бухгалтер был крайне ленивым и никогда не участвовал ни в каких там математических олимпиадах. А когда собирался-таки участвовать, то либо просыпал, либо опаздывал самым непозволительным образом. Лишь однажды он успел на последние пятнадцать минут и какая-то сердобольная душа его все-таки допустила, и он за эти пятнадцать минут решил все что надо и самым наилучшим образом, но перепутал адрес и номер своей школы, и награда его так и не нашла.
В институте Бухгалтер тоже был полусонным, ленивым студентом и, хоть и сдавал сессии без хвостов, среди преподавателей считался посредственностью. И когда отличница Наташа, не красавица, конечно, но для ее ума-то вполне, вдруг на последнем курсе вышла за него замуж, все в институте были очень удивлены.
Потом пошла жизнь. Жизнь как жизнь — по принятым в те годы стандартам, двое сыновей, двухкомнатная хрущевка… Наташа делала научную карьеру, ездила по конференциям, защищала диссертации, а Бухгалтер прозябал то в одном научно-исследовательском институте, то в другом. И никто, ни одна живая душа на свете, не знал, что идеи и разработки этих идей для работ жены делал этот неуклюжий человек, так, между прочим, почесываясь и позевывая. Когда же пришло время перемен, появились первые частные предприятия, и капиталы стали перераспределяться, государство, соответственно, растаскиваться, жизненный уровень научных работников донельзя упал, а диссертации жены превратились в груду бесполезной бумаги… когда, кроме того, двухкомнатная хрущевка без долгого ремонта совсем пришла в упадок, а два славных мальчугана выросли в здоровенных, прожорливых лбов, которых надо было кормить, одевать и вообще выводить в люди, вот тогда-то жена устроила Бухгалтера бухгалтером в одно из первых частных предприятий. И тут…
Тут произошло нечто, похожее на чудо (только не для жены Бухгалтера — она-то всегда знала, с кем имеет дело). Гений Бухгалтера, который до того только чуть-чуть проклевывался, как подмерзшая почка, проклюнулся окончательно и расцвел. И это частное предприятие, одно из первых, стало бурно расти, расширяться и преуспевать. О Бухгалтере в деловых кругах пошли слухи, и от предложений не было отбоя. Когда он принес домой первую увесистую пачку денег, жена не впала в истерику, не сошла с ума, не накупила кастрюль фирмы Zeptеr и модную одежду, она даже не отремонтировала квартиру, а послала сыновей учиться за границу, а себе купила лишь не дешевые, конечно, но довольно простые, удобные, а главное — устойчивые туфли.
Между тем возможности и личный достаток Бухгалтера увеличивались в геометрической прогрессии, он уже работал одновременно в нескольких фирмах, в голове его стройными рядами выстраивались шеренги цифр, они взаимодействовали друг с другом, умножались друг на друга, делились, складывались, ловко перепрыгивая через ограничения параграфов и законов, исполняя таинственный и магический танец, смысл которого был понятен ему одному, и в то же время донельзя реален, материализуясь в деньги.
Жена Бухгалтера была трезвой женщиной, она не афишировала свои новые возможности, не кичилась перед другими и донашивала старые вещи. Более того, она понимала, что за все надо платить, как те древние, которые, когда им особенно везло, умилостивляли богов, проливая на алтари капли своей крови. Она была очень внимательна и всегда настороже. И вот как-то утром раздался звонок… Голос был незнакомый, властный, но вежливый. Жена Бухгалтера позвала Бухгалтера к телефону, а сама пошла в соседнюю комнату и осторожно сняла трубку параллельного телефона.
— Не понял, — услышала она голос Бухгалтера. — Представьтесь.
— Мое имя вам ничего не скажет.
— Представьтесь! — отрывисто повторил Бухгалтер.
— Мне хотелось бы с вами встретиться. Это в ваших интересах.
— Представьтесь! — взвизгнул Бухгалтер.
— Подумайте. Я перезвоню, — и трубку повесили.
Когда ровно через неделю в телефонной трубке послышался тот же голос, Бухгалтер был в ванной, но жена Бухгалтера и не собиралась его звать.
— Я его жена, — сказала жена Бухгалтера. — Я думаю вам имеет смысл встретиться со мной.
Встреча была назначена в третьесортном ресторане, в одном из дальних микрорайонов. Добиралась жена Бухгалтера на двух автобусах почти час и всю дорогу простояла. Ресторан же располагался в первом этаже большого здания на горке, и вела к нему довольно крутая лестница, но на жене Бухгалтера были ее удобные и очень устойчивые туфли, и она легко поднялась. Конечно, было ей страшновато, но ее вела решимость пролить на алтарь богов несколько капель своей крови.
У дверей ресторана стояла группа меланхоличных молодых мужчин, которые подчеркнуто на нее не смотрели и даже как будто отворачивались. Жена Бухгалтера прошла между ними, как сквозь строй. В зале же ресторана было совсем пусто, только за одним из столиков сидел совершенно седой, подтянутый мужчина. Жена Бухгалтера направилась прямо к нему и села напротив.
— Что будете пить? — спросил Седой.
И жена Бухгалтера сказала:
— Водку.
— Сколько? — спросил Седой.
— Немного, — сказала жена Бухгалтера. Вообще-то, она никогда не пила водку, но ей хотелось выглядеть в глазах этого человека посолиднее, а не какой-нибудь дамочкой-финтифлюшкой.
И ей принесли водку, в большой рюмке, сто грамм, и бокал с чистой водой, чтобы ее запить.
— Водку лучше всего запивать водой, — охотно пояснил Седой. — В минеральной воде совершенно лишние пузырьки воздуха.
Жена Бухгалтера выпила сто грамм водки, очень удачно, не закашлявшись и не поперхнувшись, короче, не потеряв лица, и запила водой.
— Как вы понимаете, жизнь — это не грязная лужа, в которой плавает все, что угодно, — сказал Седой. — Конечно, хватает и таких луж, но я имею в виду более высокое устройство. Вы меня понимаете?
— Да… — сказала уже порядком захмелевшая жена Бухгалтера.
— Жизнь в высоком своем устройстве довольно организованная конструкция, — продолжал Седой. — И не дело, когда кто-то болтается сам по себе… Не дело! Болтается, а значит, раскачивает все здание. Вы меня поняли?
— К-конечно, — сказала жена Бухгалтера.
— Возможности каждого ограничены, — сказал Седой. — Поэтому неплохо их объединять… Если к вашим возможностям добавить наши возможности, результат может быть выгоден для обеих сторон. Вы меня поняли?
— Ага, — сказала жена Бухгалтера.
— Время одиночек прошло, — сказал Седой. — Запомните!
Седой смотрел на нее выжидательно и не спеша задавал вопросы. И жена Бухгалтера, одно за другим, рассказала ему все — в каком часу какого дня и месяца Бухгалтер родился, какие у него привычки и склонности, что он любит и чего боится, какие цвета предпочитает и в какое время дня чувствует себя лучше всего, но главное, что она сказала про мужа, — чтобы его увлечь, надо поставить перед ним особенно сложную и увлекательную задачу. Высказавшей все это жене Бухгалтера сделалось немного не по себе… И, когда ей предложили еще водки, она не отказалась и выпила почти половину рюмки, так что спускаться по крутой лестнице от ресторана даже на таких устойчивых туфлях ей было непросто, отчего одному из молодых людей, стоявших у дверей ресторана и подчеркнуто на нее не смотревших, пришлось-таки на нее посмотреть, подхватить под локоть и провести вниз.
Вечером того же дня, когда выветрился алкоголь, но появилось похмельное недовольство собой и агрессивность, жена Бухгалтера на Бухгалтера “наехала”. Она говорила вещи банальные, но убедительные. О том, что надо быть гибче, не плыть против течения, одеваться по погоде. И о том, что время одиночек прошло. Эта фраза за вечер прозвучала несколько раз, и у Бухгалтера было ощущение, что ее вбивают ему в голову металлической кувалдой. Он вспомнил тот вечер и эту фразу теперь, ранним утром, сидя на чужой кухне.
…Прошло время, и то ли задачи перестали быть такими уж сложными и увлекательными, то ли организм просто требовал передышки, но Бухгалтер стал тосковать. Жена Бухгалтера срочно организовала круиз, вывезла его к египетским пирамидам, а потом в Париж, но это ничего не поправило, напротив… Пирамиды показались ему совершенно унылыми, не имеющими никакого отношения к его фантастическим детским грезам, ну а панорама Парижа с Эйфелевой башней — бесконечно скучным зрелищем, застывшей, плоской, навязчивой рекламной открыткой, которую хотелось взять за краешек и поскорее убрать в ящик стола. Так что все оставшиеся дни в Париже он провалялся в номере дорогого отеля с жуткой мигренью и почти не вставал с кровати. И тогда к жене Бухгалтера пришла старая, как мир, простенькая мысль… И она нашла простенькую женщину по имени Алла, прозябавшую продавщицей в овощном магазине (куда, кстати, потом пристроили и Николая Павловича) и мечтавшую, конечно, о переменах своей жизни к лучшему, явилась перед ней как бы вестником этих перемен, заплатила деньги и все устроила. Так Алла и Бухгалтер встретились, и все закрутилось по задуманному женой Бухгалтера плану. И скоро ей уже не надо было тратиться на эту Аллу, потому что деньги ей стал давать сам Бухгалтер. В маленькой конспиративной квартирке для него началась новая жизнь, жизнь, полная вкуса, запаха и цвета, а цифры в его голове закрутились особенно воодушевленно.
И ранним утром, сидя на крайне неуютной для него Зойкиной кухне, Бухгалтер вспомнил множество мелочей и совпадений, которым еще совсем недавно не придавал никакого значения, но которые сейчас все сошлись, сцепились между собой, образовав совершенно понятную картину, в которой он действительно был декорацией, которую использовали и переставляли с места на место.
Мелькнула в глубине души трусливая мысль, что лучше было бы, если бы все осталось по-прежнему… Он не любил перемен. Да и что было бы, если бы люди узнали друг о друге все тайные мысли, все самые скрытые пружины? Понятно, что было бы. Распались семьи, разбились дружбы, разбежались компаньоны. И несмотря на то, что в тотальном мире беспорядка, прекрасными островами, возможно, и сверкали бы исключения, они были бы слишком ничтожны, чтобы что-либо изменить в принципе. Так не разумнее ли принимать все, каким оно кажется, когда, процеженно и отфильтрованно, возникает на видимой поверхности то, чему и должно появиться на поверхности… Во имя порядка.
Итак, когда на кухню вошла Евгения, Бухгалтер посмотрел на нее крайне неодобрительно, можно даже сказать, враждебно.
…Бухгалтер вернулся в комнату старухи и лег на диван.
— Положите деньги на стол, — сказала Евгения, заглядывая к нему. — Если хотите, чтобы вас не беспокоили.
— Обойдется, — сказал Бухгалтер. — Вечером я уезжаю, — и повернулся к ней спиной. Под тяжестью его грузного тела ветхий диван беспомощно застонал.
Зойка агрессивно и бесцеремонно гремела кастрюлями на кухне, всем своим видом показывая, кто здесь хозяин, — вся эта история ей жутко не нравилась. Она озабоченно носилась по квартире и даже помыла пол в прихожей. При этом лицо у нее было надутое и обиженное. Она ушла на работу, так и не сказав Евгении ни слова.
Весь день Евгения провела в молчании. Молчала квартира Зойки, бывшая квартира старухи, молчал Бухгалтер за дверью, только диван под ним, когда он поворачивался, тягостно вздыхал, да в трубах иногда деликатно журчала вода. Евгения смотрела из окна во двор, двор-колодец, всегда немного сумрачный, — школьники шли в школу, взрослые — на работу… Потом они возвращались — дети из школы, взрослые с работы, и поэтому Евгения поняла, что прошел день.
Наконец Бухгалтер к ней вышел.
— Я уезжаю, — сказал Бухгалтер. — Не преследуйте меня. Я сделаю то, что вы хотите.
И Евгения поняла, что он говорит правду.
На подходе к вокзалу Бухгалтер позвонил жене.
— Ты где? — закричала жена.
— Все в порядке, — сказал Бухгалтер. — Не волнуйся.
— В чем дело? Объяснись! — кричала жена. Голос у нее срывался на незнакомые Бухгалтеру истерические интонации.
— Я прожил с тобой двадцать шесть лет и не догадывался, что у тебя может быть оружие.
— Ты не понял, я объясню! — кричала жена.
— Наташа, — спокойно сказал Бухгалтер. — Ты помнишь нашу молодость? Ты же знаешь, я никогда не любил все эти походы, палатки, костры, гитары, посиделки на кухнях… В таких случаях я никогда не знал, что делать, и чувствовал себя идиотом.
— Я помню… — сказала жена.
— Да, но мне нравилось, когда это делали другие. То что делаешь ты сейчас, мне не нравится.
— Послушай… — начала жена.
Бухгалтер не стал ее слушать.
Он сказал:
— Лучше всего, если ты уедешь, — и повесил трубку.
В комнату быстро вошел Седой, слышавший этот разговор по другому телефону. Жена Бухгалтера с трубкой в руке, из которой все еще раздавались совершенно непримиримые короткие гудки, вся обвисла на стуле, как брошенная одежда.
— Вы все испортили, — сказал Седой. — Я-то думал, вы знаете своего мужа.
— Я… — сказала жена Бухгалтера, от растерянности не находя слов. — Я… — в своих очках для чтения с толстыми стеклами она походила на испуганную, больную черепаху.
— Да плевать мне на вас! — безжалостно сказал Седой. — Вы-то здесь при чем… На вас мне плевать!
— Але? — послышался мелодичный голос, и сердце Бухгалтера дрогнуло.
— Я уезжаю, — сказал Бухгалтер.
— До скорого, — промурлыкал телефон.
— Навсегда, — сказал Бухгалтер. И повторил: — Навсегда.
Голос сломался и что-то заверещал, но Бухгалтер его больше не слышал.
…Ехал Бухгалтер один в купе первого класса. Он выпил стакан хорошо заваренного, крепкого чаю и машинально съел пачку печенья со столика, половина этого печенья горой крошек осталась у него в бороде и на груди. Потом он почистил зубы зубной пастой и щеткой, которые купил в киоске на вокзале, но спать лег, не раздеваясь (он вторую ночь спал, не раздеваясь), и выключил свет. Не спал. В темноте мелькали огни… И тут он услышал шорох. Сначала где-то вверху, потом ниже, и вдруг он отчетливо увидел старуху, которая мешала ему спать прошлой ночью. Старуха стояла около умывальника. Она взяла его зубную пасту и зубную щетку и стала чистить зубы. Это было отвратительно, Бухгалтера даже начало подташнивать.
— Пошла вон, — тихо сказал Бухгалтер.
Старуха не реагировала. Он стал искать какой-нибудь предмет, чтобы запустить в эту дрянь, но нащупал на столике лишь обертку от печенья. Он сжал ее в кулаке, скомкал и запустил в старуху. Бумажный комок пробил ее насквозь и ударился в стену. Старуха, видимо, обиделась, но не исчезла, она только переместилась в самый дальний от Бухгалтера, самый темный угол купе.
— Пошла вон, — повторил Бухгалтер и услышал, как жалко прозвучал его голос, задавленный шумом поезда. — Пошла вон! — крикнул он громче. — Я еще не сошел с ума!
Он закрыл глаза и всеми силами постарался уснуть. Он то впадал в мутное забытье, то просыпался и, чуть приоткрыв глаза, посматривал в угол — старуха стояла там. Он опять закрывал глаза и до бесконечности повторял себе:
— Я сплю! Я сплю! Я не сошел с ума!
Старуха исчезла только на рассвете, и только тогда Бухгалтер забылся тяжелым, тягучим сном. Но… в ту же минуту в дверь купе постучал проводник. Подъезжали.
Короче, ночь прошла отвратительно. Лица как такового на Бухгалтере просто не было. Он умылся, стараясь не смотреть на это отсутствующее лицо, к зубной пасте и щетке не притронулся. Стряхнул крошки с груди, но не до конца, и прямо с вокзала отправился по делам.
Он шел по улицам, не таясь, хотя и понимал, что его присутствие в городе уже отмечено. Скоро за ним начали следить, но это лишь вызвало в нем давно забытое, мальчишеское, заядлое чувство, он зашел в несколько случайных магазинов и сделал несколько незначительных покупок. Вообще, он терпеть этого не мог, — делать покупки, — но сейчас даже получил какое-то удовольствие. Он купил несколько зубных щеток, подсвечник в форме рыбы, крошечный словарик корейского языка, мягкую игрушку — непонятного цвета крокодила и детский конструктор “Что нам стоит дом построить”. Все это он нес в пластиковом пакете. И с этим большим пластиковым пакетом он зашел в несколько банков и произвел там несколько операций, потом заглянул в ближайшее по дороге интернет-кафе и два часа провел в Интернете.
Далее, он перекусил гамбургером в “Макдоналдсе”, взял такси и поехал на дачу.
Дача, в отличие от квартиры, у Бухгалтера была вполне фешенебельной, хотя в бассейне перед домом даже летом никогда не бывало воды.
На участке было холодно. Неуютно. Необжито. И все вокруг сковано закаменелой, ноябрьской стылостью. Еще не разросшиеся деревья, почти саженцы, казались особенно хрупкими, особенно обнаженными, особенно беззащитными… В доме было так же. От ковров под ногами пахло сыростью. Рядом с камином лежало несколько поленьев, Бухгалтер подбросил парочку в камин, но огня так и не разжег.
Мучительно страдая и даже постанывая, он принял холодный душ, переоделся в другую одежду, потом сел перед молчаливым телевизором спиной к двери и стал ждать.
Он не боялся. Единственное, что раздражало, была старуха. Она появилась как только стало темнеть. Обошла дом — он слышал поскрипывание на втором этаже и в соседних комнатах — и притаилась у дверей за его спиной.
Это раздражало, но не более того. В сущности, ему стало безразлично, он уже готов был бросить ей какую-то мелочь, как советовала Евгения, но страшная усталость и закаменелое оцепенение всего вокруг вдруг навалились на него, и не было сил даже потянуться к пиджаку, висевшему на стуле.
…Когда-то, в одну из редких ссор, Седой сказал: “…Я отрежу вам голову, как профессору Доуэлю, не дам ни пить, ни есть — будете только выдавать идеи…”. Когда-то он его боялся, но теперь ему совсем не было страшно. Ему было все равно. Да. Абсолютно.
Машина подъехала к дому уже часов в одиннадцать, а может, и еще позднее. Бухгалтер потерял счет времени. В тишине особенно оглушительно раздались шаги — он не запер входную дверь. В комнату вошел Седой, сел напротив. Бухгалтер не смотрел на него, единственное, что выдавало его слабость, был взгляд, направленный куда-то под стол, как будто и сам он не прочь был туда спрятаться.
— Ладно, — сказал Седой. — Не будем ссориться из-за пустяков. Пусть это будет дань гуманизму. Половина издержек за мой счет.
Он положил руку на безжизненную, холодную руку Бухгалтера и похлопал по ней твердо и окончательно.
После отъезда Седого Бухгалтер прошел на кухню и почти машинально, не чувствуя вкуса, съел три банки мясных консервов. Потом вывалил на диван содержимое пластикового пакета — зубные щетки, подсвечник в форме рыбы, словарь корейского языка, ухмыляющегося крокодильчика непонятного цвета и детский конструктор “Что нам стоит дом построить”… Как всегда основательно прочитал инструкцию… В инструкции к конструктору было сказано: “В виду особой сложности желательно, чтобы в игре принимал участие кто-нибудь из взрослых…”. Взрослых рядом не было, родители, которые когда-то любили его безмерно, умерли уже давно, жена собиралась в Америку, Алла, его предательская возлюбленная, сама была ребенком и тоже была далеко, так что почти до утра Бухгалтер складывал дом из разрозненных частей: один.
На другой день первым рейсом Седой вылетел в Прагу, где у него была назначена встреча с целым рядом лиц.
В самолете он задремал и дремал так довольно долго. И вдруг его как будто что-то толкнуло, он открыл глаза и увидел довольно странную вещь — по проходу между креслами в сторону туалета прошла старуха в линялом, бумазейном халате, в косынке, обвязанной вокруг головы, концы которой торчали надо лбом наподобие рожек.
Это было так нелепо, а главное, неуместно, что Седой решил, что ему померещилось. “Глупость!” — брезгливо подумал Седой и опять закрыл глаза. Но на душе у него почему-то сделалось скверно, и когда стюардесса тронула его за плечо и предложила что-нибудь выпить, он, нарушая свое обычное правило — в полете не пить, — выпил вина.
Когда же в номере хорошо знакомого отеля, уже в Праге, выйдя из ванной, закутанный в банный халат, он увидел ту же старуху, невозмутимо сидящую в кресле и даже как будто его поджидающую, ему стало скверно так, как, наверное, не было никогда в жизни.
Он был невероятно везучим человеком, везучим и уверенным в себе, потому что чем больше ему везло, тем больше он был уверен в себе. Ум у него был четкий, ясный, не мелочащийся, но и не упускающий мелочей, характер жестокий, бесстрашный. Отец, рядовой законопослушный партиец, безжалостно его колотил, пытаясь выбить ущербный ген, толкавший ко всему, что было связано со словом “нельзя”. Но это только усугубило дело, и однажды, собрав все бывшие в доме деньги, часы деда и сережки матери, юный Седой навсегда ушел из дому, от простых, правильных людей и их неприхотливого, правильного житья, туда, куда звал его внутренний голос. Туда, где “нельзя”, после многих лет превратив это “нельзя” наконец-то во “все можно”.
— Что вам надо? — спросил Седой.
Старуха не отвечала.
— Уходите, — сказал Седой уже не таким твердым голосом.
Преодолевая себя, он подошел ближе — не было в кресле старухи.
— Черт! — подумал Седой.
Он вытащил из бара маленькую бутылочку коньяка и вылил коньяк в себя через отвратительно узкое горлышко. В горле запершило…
— Черт! — вслух повторил Седой.
Он переоделся и спустился вниз. До встречи еще оставалось порядочно времени, но у входа в отель уже стояла машина. Свои дела Седой всегда организовывал идеально. Он сел на заднее сиденье. И тут впереди увидел уже знакомые рожки. Старуха сидела рядом с шофером.
— Ничего, — сказал сам себе Седой. — Все нормально. Страх боится страха.
— Подождите здесь, выпейте кофе, — сказал он шоферу. — Я немного проедусь.
И сел на место водителя. Старуха опять исчезла. Он проехал совсем немного по узкой улочке, ведущей к отелю, как в зеркальце опять увидел ее, старуху, сидящую на заднем сиденье. Липкая, гадкая волна страха поднялась откуда-то из живота и подкатила к сердцу.
— Это ничего, это бывает, — подумал Седой и врубил газ.
Машина резко рванула, в зеркальце Седой увидел, как старуху подбросило.
— Ага, — подумал Седой. — Сволочь!
И он погнал машину, нарушая все правила, опять вопреки своему правилу — не нарушать правила уличного движенья. На поворотах легкую старуху подбрасывало, а один раз она со стуком ударилась головой о дверцу — последнее вызвало у Седого какую-то особенную, злорадную радость. Дома, окна, машины, улицы мелькали перед его глазами, и он уже не знал, где он и что с ним. Вдруг он увидел руку старухи, костлявую и очень длинную, рука тянулась к нему… Он дернул руль — и больше для него ничего не было…
Собралась толпа, приехала полиция, короче, много было вокруг народу, но никто не заметил старуху в линялом бумазейном халате и в косынке, завязанной надо лбом наподобие рожек. Конечно, Зойку она не любила, это понятно, но по отношению к другим у нее не было никакого особого злого умысла. Всего-то и надо было ей, бывшей кассирше трамвайного депо, потерявшей все свои нехитрые сбережения в одночасье в один из черных дней недели черного месяца черного года, всего-то и надо было ей — несколько денежных бумажек, пошелестеть… Она прошла сквозь толпу и скрылась в глубине улиц прекрасного города Праги.
Жена Бухгалтера собиралась… Она не плакала, только как-то особенно сурово шмыгала носом, когда подступали слезы. Вещей у нее было немного — чемодан на колесиках и сумка. В сумку она положила последние театральные программки. Картины же сложила в одном месте, как дрова. Раз купив, она на них больше и не смотрела… Закрутила краны, закрыла и зашторила окна, везде, кроме прихожей, потушила свет… Оставалось надеть туфли, ее замечательные, устойчивые туфли… И когда она стала их надевать, позвонили в дверь. На пороге стояла Алла. Она была в искусственной, но довольно-таки дорогой модной шубке, с измученным лицом, по которому от размазанной туши растекались пятна.
— Он уехал! — вскричала Алла с истерическим пафосом в голосе. — Навсегда! Навсегда!
— Не надо кричать в дверях, — сухо сказала жена Бухгалтера, пропуская ее в квартиру. — Потом мы не договаривались, что вы можете здесь появляться.
— Навсегда! — сказала Алла и разрыдалась.
— Положим, это всего лишь временная категория, — сказала жена Бухгалтера. — К тому же, все, что имеет начало, имеет и конец. Вы не согласны?
— Почему конец? — кричала Алла, прямо-таки сотрясаясь от рыданий. — Почему? В чем я виновата? Что я сделала не так?
Конечно, жена Бухгалтера могла бы сказать то же, что сказал ей самой Седой: “Плевать мне на вас!”, но она выразилась мягче:
— У вас отсутствует абстрактное мышление. При чем здесь вы?
— Как? — всхлипнула Алла. — Я же его люблю!
— Не говорите глупости! — сказала жена Бухгалтера и даже немного вышла из себя. — Что вы знаете о любви! — Она смотрела на это размазанное, простенькое, но миловидное лицо, и у нее вдруг появилось желание по нему ударить. Вот так. Запросто. Кулаком.
— Люблю… — всхлипывала Алла.
И опять жене Бухгалтера захотелось ударить. По этой слезливой, глупой, распущенной, размазанной массе. По полной противоположности тому, кем была она. Тем более что проиграли обе. Ударить и хоть немного облегчить себе. Но она этого не сделала, она даже не сказала ей: “Мне плевать на вас!”, как сказал ей самой Седой, она была все-таки интеллигентной женщиной, поэтому оставила при себе свою тяжесть.
— Вы меня задерживаете, — сказала жена Бухгалтера. — Мне надо вызвать такси.
Алла, все еще плача, пошатываясь, как пьяная, шла по улице. Ведь она действительно любила Бухгалтера, как любят простые женские души президентов, начальников, директоров и преуспевающих бизнесменом. И если в этой любви и есть какая-то доля корысти, то она же не перестает от этого быть тем, что она есть, — любовью. Шла она так довольно долго в толпе занятых исключительно собою людей, в которой легко можно затеряться и даже исчезнуть, и никто не обратит внимания. Ну разве что раздеться догола и выкрасить себя в синий цвет, — конечно, это может привлечь внимание, но тоже ненадолго. Итак, Алла шла и плакала… Однако, подустав, она подумывала, что пора это прекращать, что хорошо бы уже поскорей добраться домой, выпить чаю и даже чего-нибудь съесть, как вдруг оказалась напротив медицинского центра “Седьмая ступень совершенства”… И в одном из окон увидела ту самую женщину, которая появилась в ее счастливом гнездышке какое-то время назад и с которой началось все плохое. Алла вошла в этот самый медицинский центр с одним единственным желанием — найти эту женщину и вцепиться ей в волосы.
Вечером того дня, когда уехал Бухгалтер, Зойка спросила Евгению прямо — сколько она еще собирается быть в Москве. Евгения ответила неопределенно, и тогда Зойка стала жаловаться на то, что работает, как негр, да, как негр, и нуждается в отдыхе, да, в восстановлении своего энергетического потенциала, а посторонние люди в доме мешают ей это делать и даже, напротив, эту энергию забирают. И вообще, если уж на то пошло, — добавила Зойка, — по справедливости Евгения могла бы ей помочь, потому что работает она, как негр, да, как негр. Денег, занятых у Варвары, у Евгении почти не оставалось, переходить к Зойке на иждивение не хотелось тоже, поэтому она согласилась.
Евгения приняла десять человек. Троих она оставила для дальнейшей работы, троим посоветовала обратиться в поликлинику, остальным же никуда не обращаться, не тратить денег и не дурить себе и другим головы. Директриса, экстравагантная женщина в экзотическом наряде, была этим очень возмущена, но Зойка успокоила ее, сказав, что оставшиеся трое — тоже неплохо, они обязательно приведут за собой других. И те, другие, уж не сорвутся с крючка, даже если они повысят цену. Так бы, конечно, и случилось, если бы… в самом конце приема, когда Евгения отпустила уже последнего пациента, не появилась взволнованная, заплаканная женщина в модной и дорогой, хоть и искусственной шубке. Увидев ее, Евгения сразу поняла, что явилась женщина с одной целью — вцепиться ей в волосы, но не отклонила головы, а даже как-то встряхнула ею, подалась навстречу и посмотрела спокойными серыми глазами.
— Я виновата перед вами, — сказала Евгения. — Я совсем забыла про вас.
— Почему? — тупо спросила Алла, имея в виду и себя, и Бухгалтера и, возможно, что-то еще. Ярость в ее душе чуть-чуть осела и съежилась, словом, была уже не в том количестве, чтобы вцепиться кому-нибудь в волосы.
— Все связано, — сказала Евгения. — Нет ни одного человека или вещи, которые бы не были связаны со всем остальным… Поэтому не все зависит от нас… Но есть кое-что, что вполне в ваших возможностях.
— Что? — спросила Алла.
— Если вы будете его ждать, он вернется.
— Когда? — спросила Алла.
— Не знаю, — сказала Евгения. — Я знаю одно — если вы будете ждать, он вернется.
Алла ждала Бухгалтера долгих пять месяцев, а потом встретила человека, конечно, в летах, конечно, обремененного семьей, но достаточно обеспеченного, чтобы позволить себе и то, и другое. Неплохой оказался человек, внимательный и щедрый, и постепенно она стала забывать своего Бухгалтера, забывать, и наконец забыла совсем… Но это случилось уже позже, потом… Когда же она вышла от Евгении, какая-то остаточная ярость в ней еще оставалась, во всяком случае ее хватило на один телефонный звонок… Да, она позвонила жене Бухгалтера, которая все еще ждала такси, и сказала, что случайно встретила женщину, с которой, скорее всего, и началось все плохое, и назвала место, где она ее встретила…
В такси жена Бухгалтера села не одна, а с мрачноватым мужчиной внушительного роста. Она вдруг так разволновалась, что вместо обычных своих очков надела очки для чтения, тогда как обычные свои очки засунула куда-то на дно сумки, а когда спохватилась, времени уже не было. Но когда человеку что-то очень нужно увидеть, он увидит, как бы ему ни мешали обстоятельства, вот и Евгению жена Бухгалтера сразу узнала в одном из окон медицинского центра “Седьмая ступень совершенства”, хоть и была она в ее глазах размыта, как изображение в неисправном телевизоре. Узнала и кивнула на нее своему спутнику. Тот вышел из машины и пошел… вроде бы совсем в другую сторону, а жена Бухгалтера отправилась дальше, в аэропорт, чтобы вылететь в Америку к сыновьям.
Двое у нее их было. Один маленький, скорее неказистый, насупленный, носатый, второй — большой, рыхлый, губастый, как отец. Один владел бензоколонкой, другой — стоматологической клиникой. Оба уже стали настоящими американцами, но так как они были все-таки не совсем американцами, а американцами свежего разлива, то и американцами стали более американистыми, чем сами американцы. От матери им были нужны только деньги, но она любила их страстно и самоотверженно и ради них — одного маленького, скорее неказистого, насупленного, носатого, и другого — большого, рыхлого, губастого, — ради них была готова на все. И когда она сказала Алле: “Что вы знаете о любви?”, она была совершенно права. Потому что она — знала.
Поднялся сильный ветер, и Евгения с трудом открыла входную дверь. Вдруг что-то острое, твердое и тугое ударило ей в бок, а потом еще раз…
Очнулась она в больнице и первое, что увидела как бы в тумане — это испуганное лицо Зойки, с вытаращенными больше обычного глазами.
— Выкарабкаешься! — сказала Зойка. — У тебя в кармане оказалась какая-то пуговица. Это тебя спасло.
Евгения потеряла много крови, но само ранение было не опасным, она быстро шла на поправку. Зато вся эта история произвела сильнейшее впечатление на директрису и владелицу медицинского центра “Седьмая ступень совершенства” — эксцентричную и очень нервную даму. Она была уверена, что Евгения пострадала случайно, а на самом деле охотились за ней. У нее начались панические страхи, клаустрофобия и агарофобия, бессонница и сильнейшее сердцебиение, и она, несмотря на известную скупость, срочно завела телохранителя — рыжего, ленивого, здоровенного парня, который, как некогда шофер Николая Павловича, целыми днями спал в кресле рядом с кассой.
Подполковник Снегирев каждый день поднимал Николая Павловича в шесть утра, заставлял делать зарядку и небольшую пробежку по двору. Потом был завтрак — проросшие зерна пшеницы. Пшеницу подполковник Снегирев проращивал сам на подоконнике, на мокром полотенце. Далее, они отправлялись копать глину в разных районах Москвы и ее пригородах. Копали везде, где только видна была земля, а так как незапланированное копание ям правительством Москвы явно не поощрялось, один из них должен был стоять на страже. Благодаря тому, что появился напарник, подполковник Снегирев стал позволять себе самые дерзкие вылазки и один раз даже добыл немного глины совсем недалеко от Кремля. Сигареты у Николая Павловича подполковник Снегирев конфисковал, и выдавал только по три в день, заявив, что в дальнейшем и эта доза никотина будет снижаться. Короче, жизнь у Николая Павловича была нелегкая и не один раз он вспоминал свое бытье грузчиком в овощном магазине с сожалением и нежностью. Но самое мучительное еще предстояло… Как-то Николай Павлович схитрил и, чтобы избежать тягостной для него зарядки, пожаловался на боль в пояснице. Вот с этого момента и началось самое мучительное, прямо какая-то пытка.
Каждый вечер подполковник Снегирев укладывал бедного Николая Павловича на жесткий тюфяк, накладывал ему на спину добрый килограмм мокрой глины, а сверху закутывал одеялом. В таком положении, без курева и без движения, Николай Павлович должен был проводить по нескольку часов. Протестовать было бесполезно — недаром подполковник Снегирев жизнь провел в армии… И вот, в то время как бедный Николай Павлович изнемогал под этим килограммом мокрой глины, все тело его при этом почему-то начинало жутко чесаться, а чесаться было нельзя, и при этом еще страдал от никотинного голодания, подполковник Снегирев покуривал трубочку — один раз в день он себе это все-таки позволял, — и предавался размышлениям.
— Все тела что-то потребляют и соответственно что-то выделяют, — говорил подполковник Снегирев. — Первое полезно первым, то есть, этим телам, а второе полезно другим телам, как продукт уже переработанный. Вот, к примеру, моча… Пробовали мочу?
— Нет, — кряхтел бедный Николай Павлович.
— Мочу можно пить, прикладывать к больным местам, некоторые умники даже принимают ванну… Я пробовал. Не произвело. Мочу я не признаю! Другое дело — глина. Благородный продукт. Если говорить о телах, самое громадное из известных нам тел — матушка-Земля. Трудно не согласиться. Или вы не согласны?
— Согласен, — вздыхал Николай Павлович.
— Продукт питания земли — весь космос. А что она выделяет? Ну? Что?
— Полезные ископаемые, — сказал Николай Павлович.
— Совершенно верно! Полезные ископаемые! И глину! Целебную глину!
Дальше шел подробный химический анализ этой глины, примеры замечательных исцелений и воспоминания о том, как подполковник Снегирев к этому методу пришел, так сказать, его путь познания. Подполковник Снегирев был человек основательный и занудный, поэтому такие разговоры повторялись каждый вечер разве что с незначительными изменениями.
Был подполковник Снегирев вдовцом, двое его детей, сын и дочь, — оба состояли в браке, имели детей и жили в Подмосковье. Ждали, конечно, ждали и надеялись, что когда-нибудь большая отцовская квартира достанется им. Сын у отца практически не появлялся, зато дочь приезжала несколько раз в месяц — привозила котлеты, голубцы или блинчики с мясом. Все это подполковник Снегирев принимал, но после ее ухода выбрасывал в мусорное ведро, как питание неправильное. И было, было! Когда Николай Павлович, сгорая от стыда и дрожа от страха в то время, как подполковник Снегирев скрывался в туалете или в ванной, вытаскивал из мусорного ведра котлету и торопливо засовывал в рот.
Дочь подполковника Снегирева была крупной, громкоголосой и, можно даже сказать, красивой женщиной, вся в покойницу-мать. Ведь и та была крупной, громкоголосой, можно даже сказать — красивой, такой, какой и должна быть жена подполковника. С тоской в душе, но изо всех сил крепясь — отец был все-таки строг — дочь обходила заляпанную глиной квартиру, просиживала какое-то время, а потом отправлялась назад, на электричку.
С чудачествами отца приходилось мириться, и она мирилась, но в один из таких приездов ее ожидало настоящее потрясение. Она застала у отца незнакомого человека! Он лежал на кушетке, закрытый старым, ватным одеялом.
— Кто это у тебя, папа? — спросила дочь подполковника Снегирева, ставя на кухонный стол кастрюльку с котлетами и стараясь придать голосу особую нейтральность.
— Отставить разговоры! — гаркнул подполковник Снегирев.
В следующий раз дочь подполковника Снегирева навестила отца не как обычно, а гораздо раньше положенного срока и, к ужасу своему, застала все ту же картину — на кушетке лежал человек под ватным одеялом. У нее был повод для беспокойства — подполковник Снегирев обычно туго сходился с людьми, постороннего в квартире она видела впервые.
— Кто это, папа? — спросила дочь. — Может, это родственник?
— По духу! — отчеканил подполковник. — Что родственники! С родственниками и не поговоришь! Кровь — тьфу! Главное — по духу!
Надо сказать, что подполковник Снегирев действительно привязался к безропотному Николаю Павловичу… И дочь женским чутьем это сразу поняла. А когда поняла, пришла в еще больший ужас. О, сколько слышала она разных историй из самых разных источников, главный из которых — людская молва! И вывод из всего этого был прост — не верь никому и не отдавай свое. Сын подполковника Снегирева был добродушным, инертным, трусоватым мужиком, да и муж дочери подполковника не особенно от него отличался, поэтому она понимала, что решать все равно ей. Сидя в электричке и прижимая к груди сумку с пирожками, которые так и забыла оставить, она продумывала план действий…
Не верь никому и не отдавай свое!
Через два дня, к вечеру, как только подполковник Снегирев положил на спину Николая Павловича тяжелый глиняный компресс и взялся за свою трубочку, зазвонил телефон и сиплый, как простуженный, какой-то гнусавый голос попросил помочь женщине, живущей буквально на соседней улице, — женщина будто бы сильно ударила ногу и не может на нее ступить. Голос подполковнику Снегиреву не понравился, но перед комплиментами, которые этот голос расточал, он устоять не мог. Он потушил свою трубочку, взял с собой свежей, накануне добытой глины и отправился по указанному адресу. После его ухода прошло совсем немного времени, как в квартиру вошли двое — мужчина и женщина. Николай Павлович в этот момент совсем ушел в свои думы и даже немного задремал. Сквозь дрему он вроде бы даже слышал голос дочери подполковника Снегирева, но не пошевелился и головы не поднял. Между тем в соседней комнате происходил следующий разговор:
— Ну! — сказал женский голос.
— Люсь, может, не будем? — сказал мужской.
— Струсил? — и после паузы. — А ну, давай!
— Люсь, не могу…
— Струсил, дерьмо собачье!
— Не могу я! Богом клянусь!..
— Тогда я сама!
Послышались быстрые шаги, и на голову бедного Николая Павловича как будто упал потолок…
Что с ним происходит, Николай Павлович не понимал, его вели куда-то, везли… Ноги он переставлял с трудом, язык не ворочался — не вскрикнуть, не позвать на помощь… Потом как провалился куда-то, в какую-то щель… Разверзлась земля, и он провалился в эту щель… Очнулся он в полной темноте в ясном сознании, хоть голова и раскалывалась, как после жестокого похмелья, тело болело и затекло, лежал на боку со связанными руками, согнувшись в крендель, голова обмотана затхлой мешковиной, все под ним ходило ходуном — опять куда-то везли, да по ухабам, по ухабам… Застонал, жалко, безнадежно… И вдруг все стихло. Скрипнуло, щелкнуло над головой, и сквозь волокна мешковины забрезжил свет. Его потащили из багажника, поставили на ноги, голова бедного Николая Павловича закружилась, он рухнул на колени, а потом вперед, выставив связанные руки.
— Ну? Что? — сказал голос, очень похожий на голос дочери подполковника Снегирева.
— Ладно, Л-л-юся, остановись, надо з-з-аканчивать… — сказал, немного заикаясь, мужской.
— Что? Опять мне?
— Л-л-юся, я тебя ум-м-м-оляю… Л-л-л-юся, остановись!
Люди отошли, о чем они говорили, Николай Павлович не слышал, но было похоже, что они ссорятся. Потом вернулись, рядом с ухом Николая Павловича хрустнула ветка. И определенно голос дочери подполковника Снегирева сказал:
— Если еще раз увижу в доме отца, мало не покажется. Понял?
И в бок больно ударило чем-то острым. Это дочь подполковника ткнула Николая Павловича ногой в остроносом сапоге.
— Замерзнет, — сказал мужской голос, уже тверже и без заикания, очень похожий на голос подполковника Снегирева, так ведь — сын.
— Дело хозяйское, — сказала дочь. — Нечего на сиротское добро рот разевать! (Одному сироте было сорок шесть, второй — тридцать девять.)
Но на плечи Николая Павловича что-то набросили. И в карман пиджака что-то положили — это сердобольный сын подполковника Снегирева, как потом обнаружил Николай Павлович, незаметно от сестры сунул очки — треснувшие в двух местах, но и на том спасибо. Хлопнула дверца машины, заурчал мотор, и скоро все стихло. Минуту-другую Николай Павлович оставался неподвижен, даже в каком-то оцепенении, в полном бесчувствии… Первое, что он ощутил, был холод в спине, избалованной каждодневными компрессами из глины. Он приподнялся и чуть прополз вперед, связанными руками ощупывая землю, пока не наткнулся на камень, простой камень — благословенное выделение земли. Об этот камень он стал тереть веревку, связывающую его руки, как много раз видел подобные манипуляции в кино. Веревка, к счастью, была плохого качества, и справился он с ней гораздо быстрее, чем предполагалось по кинематографическому опыту. А вот с мешком на голове пришлось повозиться. Тут веревка была другая, и камень не мог с ней сладить. Николай Павлович нашел на земле что-то вроде бутылочного осколка и тер им по веревке очень долго, в конце концов даже оцарапав шею. Наконец и мешок с головы был снят. Осторожно, опираясь на руки, Николай Павлович поднялся, огляделся, близоруко, беспомощно, тут-то и нашел в кармане пиджака очки — треснутые, но все равно был рад — пользоваться можно. Он был на поляне, скорее напоминавшей плешь, окруженной невыразительным лесом. Рядом валялась сильно поношенная куртка. Клонилось к вечеру. Небо было забито серыми облаками, и только к самому краю чуть намечалось светлое пятнышко. Должно быть, солнце… Николай Павлович вспомнил, как когда-то в детстве отец учил его ориентироваться по солнцу, он определил стороны света, надел чужую, дурно пахнущую куртку, нащупал в кармане брюк, за подкладкой, в тайном уголке, два маленьких, твердых предмета, с которыми никогда не расставался, — ключи от квартиры, и пошел в сторону дома, на запад…
Вначале ноги были, как ватные, как чужие, но мало-помалу стали своими. Так шел он около часа, пока не вышел к жилью. Это был дачный поселок, недавний, с двухэтажными и даже трехэтажными новенькими домами, окруженными металлической сеткой. Вдруг послышался лай и два громадных дога появились совсем рядом. Они с яростью бросались на сетку, царапали ее лапами, а из пастей извергали оглушающий лай и слюну. Вообще-то Николай Павлович не боялся собак, но это были как раз те, которых страшиться стоило. Николай Павлович отошел подальше и постарался миновать поселок как можно быстрее. Но металлическая сетка долго не кончалась, и два гигантских, яростных, черных зверя еще долго бежали всего в нескольких метрах от него.
За дачным поселком ютилась крошечная деревенька. Во дворе крайней хаты женщина кормила кур.
— Простите… — сказал робко Николай Павлович, подходя к низкой калитке. — Вы не могли бы… дать мне немного поесть. Хотя бы хлеба…
Николай Павлович был страшно, до одури голоден, а пустой живот прямо закручивался в судороге. Женщина посмотрела на него, выражение злобы и даже какой-то брезгливости появилось на ее лице, отчего лицо это совершенно переменилось и даже как-то скукожилось.
— Как же! — сказала женщина. — Разбежалась! Работать надо! Сейчас собаку спущу!
Собачонка по двору бегала совсем неказистенькая и даже, вроде, прихрамывала, но залаяла неожиданно громко, заядло. Николай Павлович повернулся и быстро пошел прочь. На ходу ухватил ветку с елки и стал жевать горчащую хвою…
Уже поздним вечером он вышел на шоссе и пошел по краю… Домой… На запад… Машины обгоняли его, светили фарами. Сил у Николая Павловича уже не было никаких. И в какой-то момент, когда позади послышался шум мотора, Николай Павлович в отчаянии, а оттого как-то нелепо, вскинул руку. Машина остановилась. Грузовая.
— Сколько дашь? — спросил шофер, подозрительно его оглядывая.
Николай Павлович снял часы, хорошие швейцарские часы.
— Украл? — поинтересовался шофер. Средних лет мужик, не то чтобы солидный, скорее уравновешенный, спокойный.
— Нет, — сказал Николай Павлович. — Мои.
Шофер еще раз внимательно на него посмотрел и сказал:
— Да… — и после паузы. — Ладно, садись.
Николай Павлович сел рядом с шофером на изумительно мягкое, как ему показалось, сиденье и блаженно прислонился к такой же изумительно мягкой спинке. Он готов был так ехать до конца своих дней, если бы не мучительный голод.
— …Не найдется что-нибудь поесть? — спросил Николай Павлович.
— В дороге не ем, — сказал шофер. — Капусту жене везу, прибыль копеечная, ну так жизнь такая.
— Давай капусту, — сказал Николай Павлович.
Шофер остановил машину, принес средних размеров тугой качан. И Николай Павлович стал есть эту капусту, снимая лист за листом, пока не съел почти весь.
— Да… — время от времени говорил шофер, бросая на него быстрый, сочувственный взгляд.
Потом Николай Павлович заснул, свесив голову на плечо.
В город приехали утром. Дальше к центру такой машине ходу не было. Шофер оказался совсем неплохим человеком и даже хотел вернуть Николаю Павловичу часы, но Николай Павлович был так благодарен ему, что часы не взял.
Конечно, город был не такой гигантский, как Москва, но тоже большой город, и к своему дому Николай Павлович шел долго, часа два. Он был так счастлив оказаться опять на родных улицах, что слезы радости, совсем как у Тютина, то и дело набегали на глаза, — ведь между людьми гораздо больше сходства, чем различий, — и для каждого, особенно когда намается он по чужим углам, есть только одно место, где он чувствует себя самим собой, где построил он свой дом, откуда может спокойно смотреть на небо — пусть это будет всего лишь небольшой клочок между крышами, смотреть и знать, что защищен, что не унесет его безжалостный ветер жизни… Да, он шел и плакал, а рука блаженно нащупывала в тайном кармане под подкладкой два маленьких, твердых предмета — ключи от квартиры.
В квартире все было по-прежнему, только пахло пылью и тяжелым, застойным воздухом, видимо, жена, напуганная всей этой историей, с тех пор ни разу здесь не была. Николай Павлович рухнул на кровать в спальне и зарыл голову в подушку. Тут зазвонил телефон, и в голову Николая Павловича пришла неожиданная мысль, полная мудрости и смирения, он подумал, что несколько минут счастья тоже неплохо для жизни, и уже без страха поднял трубку… Послышался такой знакомый, прямо-таки родной голос Хвосты. Хвоста деловито сообщила ему, что его просят чуть раньше вернуться из отпуска и принять участие в совещании, назначенном на одиннадцать часов. Если ему не подходит это время, он может его перенести.
— Мне подходит, — сказал Николай Павлович, не веря ни ее, ни своему голосу.
Он принял душ, побрился, выпил чашечку кофе, все еще не веря в реальность происходящего. Переоделся. Костюм на нем висел, как на вешалке. Он нашел старый костюм, который носил еще в студенчестве, — тот был как раз впору — и вдруг почувствовал себя молодым.
В дверь позвонили — на пороге стоял Петя.
— Машина подана, — сказал Петя и, деликатно, прикрыв рот ладонью, лениво зевнул.
Ранение у Евгении было несложным, тем более, ее часто навещал Голоян, — но в больнице ее продержали почти неделю.
Приходил следователь, чрезвычайно шустрый, торопливый молодой человек. Он задавал вопрос, и стоило Евгении начать фразу, как он в нетерпении перебивал и, даже немного захлебываясь в спешке, за нее и доканчивал. Тем не менее, следователь исписал множество страниц бегущим, мелким почерком, а потом заявил, что в эту историю Евгения, конечно же, попала случайно.
Голоян проходил к Евгении свободно, в любое время, даже без белого халата — через охрану, вахтерш и медсестер, и даже врач, заходя в палату, как будто его не замечал. В основном, укоризненно молчал. Но как-то заметил:
— Ну, и чего вы добились, глупая женщина? А ведь могло быть гораздо хуже. Люди — класс плотоядных, где кто-то для кого-то — еда. Не надо мешать еде быть едой. В таком случае даже самая невинная домашняя собачонка выпускает когти. Есть — основной инстинкт выживания.
Евгении не хотелось спорить.
Выйдя из больницы, она подумывала навестить Николая Павловича, но позвонил ужасно расстроенный подполковник Снегирев и сообщил, что Николай Павлович исчез… Подполковник совсем потерял голову, обегал всю Москву, все места, где последнее время они копали глину, чувство при этом он испытывал такое, словно потерял близкую душу, родного ребенка. Потом он напился, чего не позволял себе со времени армейской службы, и в таком вот разобранном виде все трезвонил и трезвонил Евгении, изливая душу и в который раз перебирая все детали случившегося.
Несмотря на некоторую тревогу Евгения знала, что ничего плохого с Николаем Павловичем не случится, она не стала по этому поводу беспокоить Голояна, но и подполковника Снегирева ей нечем было утешить, ведь Николая Павловича он и вправду потерял навсегда. И она выслушивала его сбивчивую исповедь, иногда вставляя участливое: “Да… Конечно… Я понимаю…”. А Зойка кругами ходила по комнатке и, зная, что она говорит с ненавистным ей подполковником, требовала освободить телефон, хотя тот, звонка от которого могла бы ждать, парень-“индус”, спокойно себе сидел на кухне и пил чай, в последнее время он, можно сказать, вообще к ней переселился.
Итак, следствием было установлено, что Евгения попала в эту историю случайно. Она вышла на работу в медицинский центр “Седьмая ступень совершенства” и проработала там еще несколько дней. С каждым днем, как и предсказывала Зойка, народу приходило все больше и больше, и к концу этих нескольких дней людьми был забит не только коридор перед кабинетом, но и холл, в котором за кассой сидела директриса. Все сидячие места были заняты, и охраннику — рыжему здоровенному парню — все время приходилось уступать какому-нибудь пожилому человеку или женщине свое кресло. С недовольным и обиженным видом он стоял в углу, прислонившись к стене, и думал о том, что за такое неудобство стоило бы попросить прибавки в жалованье.
Как-то пришел следователь. Воспользовавшись служебным положением и показывая свое удостоверение даже тем, кто его об этом не спрашивал, он проник к Евгении без очереди. Но вместо того, чтобы задавать вопросы и самому же на них отвечать, он достал фотографию довольно симпатичной, курносенькой девушки и сказал:
— Вы не могли бы…
— Что? — улыбнулась Евгения.
Следователь напрягся и, словно превозмогая себя, добавил:
— Она меня не любит… — при этом он покраснел, а невысокий его лоб от огорчения покрылся морщинами — продольными и поперечными, образующими что-то наподобие решетки.
— Не могла бы, — сказала Евгения. — Вам надо попытаться самому.
— Я пытался! — сказал следователь.
— Значит, это не судьба, — сказала Евгения.
— А кто судьба? — спросил следователь.
— Это вы узнаете сами.
— Как?
— Очень просто. Это будет тогда, когда вам не надо будет пытаться, и все произойдет само собой.
— Разве так бывает? — спросил следователь, который в отличие от своей обычной манеры никуда не торопился, не перебивал, а напротив, ловил каждое ее слово.
— Конечно. Так всегда и бывает, если это судьба.
Вечером позвонил Бухгалтер и сказал, что то, о чем она его просила, улажено и она может возвращаться.
Евгения простилась с Зойкой, сказав при этом, что деньги, которые она успела заработать в медицинском центре “Седьмая ступень совершенства”, та может забрать себе в благодарность за гостеприимство. Потом она пожала сухую руку “индуса” и, не дожидаясь завтрашнего дня, отправилась к вечернему поезду.
Между тем, на другой день в медицинский центр “Седьмая ступень совершенства” пришло еще больше народу, многие даже стояли, но постепенно, с каждым днем эта численность стала уменьшаться, пока не вернулась к прежнему показателю. Так что охранник — рыжий здоровенный парень — опять мог спокойно дремать в своем кресле.
К утру выпал снег, не такой роскошный и белый, как в деревне Тютино, — но все равно снег. Тонко, прозрачно он покрыл дома, деревья, дороги и тротуары, и все вокруг от этого стало серо-белым. Было морозно, и Евгения надела шубу.
На месте старого дома под деревом Евгения опять встретила Валю в коротком, детском пальто… Валя посмотрела на нее, как смотрят только “они” — не в глаза, а как-то размыто, как-то сквозь, вообще и в целом — и благодарно улыбнулась. Ведь когда-то в детстве она очень любила маленького Николая Павловича… Она любила его за все — за то, что он такой уверенный в себе, важный, что у него всегда аккуратно наглаженный школьный костюмчик, начищенные ботинки и какой-то удивительный прозрачный (а всего-то пластмассовый, но только у него) розовый пенал… Она любила его даже за то, что у него очки, и за то, что иногда он грызет ногти. Ждала его по утрам, когда он шел в школу в своем аккуратном костюмчике и начищенных ботинках, с замечательным прозрачным розовым пеналом в ранце, а она шла за ним следом, позади шагов на десять… Он страшно злился и делал вид, что не замечает ее, но она все равно была почти счастлива, нескладная девочка в коротком пальтишке из дешевого мнущегося драпа.
Над всем этим Валя смеялась, когда стала взрослой… Но Евгения знала, любовь — это дар Божий, независимо от того, кто любит, мужчина, женщина, старик или ребенок. А дар Божий никуда не исчезает. Невидимым облаком окутывает, оберегает, охраняет того, кому предназначен. И уже не важно — стоит он того или нет, потому что никто не вправе сказать — кто стоит, а кто нет… И перед кем…
День тянулся неспешно, чуть лениво. Грели батареи, за окном опять пошел жиденький снег… Сослуживица поставила на стол перед Евгенией стакан чаю и угостила конфетой. Короче, все это было не лишено приятности. Ближе к обеду пришла Хвоста и сказала, что Николай Павлович просит ее зайти. На Евгению Хвоста все еще обижалась и сообщение высказала довольно сухо.
— Сейчас, — сказала Евгения. — Я только допью чай.
Она допила чай и поднялась на этаж выше. Дверь в кабинет Бухгалтера была приоткрыта… Бухгалтер сидел за столом перед ворохом бумаг, что-то жевал, осыпая крошками запущенную бороду и грудь, и рассеянно смотрел в окно…
Видеть Евгению Николаю Павловичу было очень неприятно, он просто не знал, как себя с ней вести.
— Садись, — сказал в результате немного грубовато.
Он опять стал полнеть и уже переместился из старого студенческого в свой обычный костюм.
Николай Павлович открыл сейф, вытащил из него уже знакомый Евгении дипломат и раскрыл его — на дне, тесно прижавшись друг к другу, лежали уже знакомые Евгении пачки денег.
— Бери! — отрывисто сказал Николай Павлович. — Сколько хочешь! Бери все! Ну! — и так угрожающе тряхнул дипломатом, как будто хотел вывалить их все ей в подол.
И тогда Евгения сказала, что если уж он так хочет отдать ей эти деньги, то пусть перешлет их в деревню Тютино, пусть там на них построят дорогу, по которой будет приезжать автолавка и автобус, чтобы возить детей в школу, ну а если этих денег окажется для этого слишком мало, пусть купят что-то другое, для них полезное.
На какой-то момент Николай Павлович опешил, а потом вскричал чуть ли не со стоном:
— За-че-м?!
— Я обещала, — сказала Евгения.
Вечер тоже был не лишен приятности. Расслабленно молчали знакомые вещи, поскрипывал старый шкаф, мурлыкали батареи. И когда Евгения собралась ложиться спать, позвонила Кларка и стала жаловаться на скуку.
— Нет проблем, — сказала Евгения сонным голосом. — Выброси-ка из голубой комнаты банку с клеем. Это тебя развлечет.
Николай Павлович, скрепя сердце, все-таки послал деньги в деревню Тютино, небольшие, но все-таки послал, и пока они путешествовали по огромной стране, то все уменьшались и уменьшались. Был разгар зимы, и деревни Тютино почтальон не нашел, точнее нашел одни торчащие из снега печные трубы. Лопаты у него под рукой не было, да он и не нанимался снег разгребать, так что решил вернуть их на почту и подождать до весны, пока не растает снег. А пока таял снег, таяли вместе со снегом и эти деньги — инфляция, что поделаешь — и к весне вместе со снегом превратились в ничто.
А может это и к лучшему, и прав был Голоян — не надо вмешиваться в жизнь, пусть Бог ткет свой узор… Получи в деревне Тютино деньги, так стали бы ждать другую тарелку и всю жизнь бы прождали, да внукам оставили в наследство — ждать… На краю земли, покоящейся на трех слонах, стоящих на черепахе, плавающей в безбрежном море вечности под застывшим небесным сводом, по ночам освещенным неподвижными, будто прибитыми гвоздями, звездами…