Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2004
Изменения в политическом климате России, не прямо и не всегда, но все-таки отражают перемены общественных настроений, в той или иной форме фиксируемые если не литературой, то ее создателями. “Знамя” уже обращалось к проблемам либерального сознания (см. конференц-зал “Раскол в либералах” — 2002, № 1, статью Александра Рубцова “Либерализм и либералы” — 2003, № 7). В течение ряда лет у нас существовала и ежегодная премия “За произведение, утверждающее либеральные ценности”, — первым ее получил Григорий Померанц (“Записки гадкого утенка” — “Знамя”, 1993, №№ 7-8). О состоянии либеральных идей в России говорили участники проекта Натальи Ивановой “Открытая книга: живая дискуссия”, реализуемого фондом “Либеральная миссия” (www.liberal.ru). Стенограммы обсуждений будут вывешены на сайте фонда и выйдут отдельной книгой. Одновременно писателям и критикам была разослана анкета. Мы попросили ответить на следующие вопросы:
1. Слова “либерал” и от него производные стали определенной частью литературных критиков нового призыва употребляться как бранные, а слово “консерватор” перестало соответствовать своему содержанию. Каковы особенности и в чем причина нового антилиберального давления на либеральные ценности в современной словесности? Разочарование? Поколенческое противостояние? Компрометация либеральных идей?
2. После ожесточенной полемики неозападников и неославянофилов конца 80-х — начала 90-х в литературе наступила пауза деидеологизации. Почему возникло новое идеологическое размежевание?
3. Как вы оцениваете результаты радикального и консервативного проектов в современной литературной практике?
4. Существует ли единое поле действия литературной критики вне зависимости от деления критиков на традиционалистов и постмодернистов? Если да, то опишите его. Если нет, то покажите границу, линии оппозиции и пункты встречи, т.е. возможного диалога.
С некоторыми ответами мы решили познакомить читателей журнала “Знамя”.
Роман Арбитман
1. На мой взгляд, ответ на вопросы анкеты очевиден и вполне банален. Сегодня имеет место чисто поколенческая (даже еще проще — возрастная) конфронтация, причем речь идет вовсе не о принципиальном идеологическом противостоянии антилиберальных “детей” либеральным “отцам”: кризис порожден исключительно политической девственностью и элементарным невежеством значительной части так называемого нового призыва критиков… Прежде чем продолжать тему дальше, следует оговорить два важных момента. Во-первых, среди упомянутого нового призыва, БЕЗУСЛОВНО, есть знающие и думающие критики — увы, они составляют в этой страте меньшинство и недостаточно заметны на фоне пассионарно-агрессивного большинства, получившего ныне трибуну в ряде СМИ. Во-вторых, упомянутое невежество “молодых” щедро авансируется и поощряется опытными взрослыми кукловодами из национал-патриотического лагеря. Но это, как говорится, уже совсем другая история.
Теперь к нашей теме. Так сложилось, что в начале нового тысячелетия в игру дружной когортой вступили, условно говоря, тридцатилетние литературные критики и эссеисты: граждане России, чья сознательная жизнь пришлась на послеавгустовскую пору (1991 г.). Гнет несвободы, закрытость от Запада, массовое стукачество, наглое торжество новояза, тотальный дефицит, очереди — всего этого нынешним тридцатилетним посчастливилось не испытать на собственной шкуре, а сугубо теоретическую осведомленность младших (если она и наличествовала) о былых мерзостях невозможно было даже сравнивать с личным печальным опытом старших. Возникла коллизия непонимания. Да, сбылась вековая диссидентская мечта о первом “непоротом поколении”, но очень странно сбылась. Весь позитив, вымечтанный “отцами” (свобода слова, свобода предпринимательства, частная собственность, свободный выезд из страны и пр.), для “детей” стал уже абсолютно естествен, а потому ценность послеавгустовских приобретений нашими тридцатилетними не ощущается как ценность — так люди, привыкшие дышать свежим воздухом, об этом воздухе не задумываются, воспринимая его как нечто само собой разумеющееся. Зато неизбежные печальные спутники буржуазно-либеральной цивилизации — коррупция, преступность, социальное неравенство, засилие идиотской рекламы — ныне стали очевидны. Сегодняшняя эмпирика легко перевесила вчерашнюю теорию. Раздражение, не подкрепленное трезвыми доводами рассудка, подтолкнуло к активности незрелые умы, отлилось в лихие критические экзерсисы. На короткий срок в Москве возник даже специфический провокативный еженедельник, чье название имело такое же отношение к консерватизму, как название ЛДПР — к либерализму с демократией. Все это пузырящееся, злобное, лихорадочное шевеление совпало по времени с безбашенным и почти безнаказанным (15 суток — не срок) революционаризмом юных маргиналов и вкупе с аккуратным корыстным расчетом некоторых столичных издателей, решивших попользоваться на халяву раскрученными брендами и конвертировать протест в рыночный товар. Благо слегка подзабытые идеи Председателя Мао, Троцкого, Лабриолы, Маркузе и иных бородатых-усатых гуру всемирного левачества легко вытащить из шкафа вместе со старой буденновкой. И как ни старались умные-битые старшие объяснить глупым-небитым младшим, что любые игры с коммунизмом после ГУЛАГа столь же безнравственны, как и игры с фашизмом после Освенцима, этот ликбез успеха не имел. И не имеет до сих пор. Похоже, либеральная идея вновь войдет у нас в моду лишь тогда, когда общество лишится всех либеральных завоеваний: что имеем — не храним, потерявши — горько плачем.
2. Речь, повторяю, идет не об идеологическом размежевании, но о конфликте безответственных детишек-со-спичками и взрослых, на собственном опыте знающих, ЧТО такое пожар и КАК бывает больно от ожогов. Разумеется, российская интеллектуальная элита издавна страдала детской болезнью левизны и тягой к суициду — чего стоит обещание одного из “серебряновечных” поэтов “встретить приветственным гимном” тех, кто придет тебя уничтожить. Ничем не лучше декларативный мазохизм нынешних тридцатилетних (апелляция к госбезопасности, призывы тащить и не пущать, сладострастное топтание либералов и реанимация заскорузлой уваровской триады). По разные стороны баррикад сгрудились вовсе не сторонники/противники государственного Левиафана, но те, которые издавна научены этого Левиафана бояться, и те, которые просто не знают, НАСКОЛЬКО этот Левиафан может быть мерзок и кусач.
3. Никак. Если говорить именно о ПРОЕКТАХ, инициируемых для внутреннего пользования, то оба имеют пока сравнительно ограниченный ареал распространения (вся критико-литературная среда вполне герметична; пипл и не знает, какие бури грохочут под стеклянным колпаком террариума). Другое дело, что радикальные и левацкие идеи начинают, увы, потихоньку культивироваться в массовой детективно-приключенческой литературе, быстро увеличивая свою аудиторию. Конечно, идеология реванша и отката назад едва ли разделяется всеми сочинителями. На одного упертого Александра Б-шкова (с его изысканной формулировкой “патологический демократ”) приходятся десятки формально-“беспартийных” его коллег. Это большинство только (говоря словами Галича) сервирует к столу дежурные блюда гражданских скорбей, считая необходимым по ходу повествования немножко потрафить потенциальному покупателю — обиженному, обозленному, недоумевающему и оттого агрессивному маленькому человечку, привычный миропорядок которого дал трещину. Сами того не замечая, сегодняшние авторы с пугающим энтузиазмом подрывают основы хрупкой стабильности, жизненно необходимой и им в том числе. Одна отрада: нынешний штурмовой отряд тридцатилетних пока еще, по большей части, обходит вниманием массовую литературу такого рода, не пропагандирует ее, а культивирует трудночитаемую (малотиражную) высоколобую заумь. Что несколько снижает общественную опасность этой публики.
4. Деление литературных критиков по указанному параметру если и есть, то весьма условно. Под критиками-постмодернистами понимаются, очевидно, граждане, которые нудную работу ведения мониторинга литературного процесса периодически подменяют невнятными, хотя и яркими протуберанцами собственного “эго” (подобными квазилитературными упражнениями ныне заполнена, по большей части, некогда любопытная газета, чье название имеет отношение к книжному знаку). Объектами внимания данного сорта критиков становятся сходные по невнятности, трудночитаемости и развязности протуберанцы, имеющие форму романов или повестей (рейтинги, отличные от нулевых, этим книгам делают все те же критики — по молчаливому уговору с издателями). Что же касается когорты критиков-традиционалистов, то под это определение, видимо, должны подходить те, кто занимается необходимым рутинным трудом, ежедневно перемалывая и подвергая анализу все мало-мальски любопытное в мейнстриме и за пределами оного. Поскольку число всплывающих литературных имен хоть и велико, однако конечно, то, по теории вероятности, пересечение обоих полей возможно. Но. Но. Но. Полноценный диалог сторон едва ли вероятен — как не представимо конструктивное сравнение зеленого с квадратным. Речь идет о принципиальной несовместности подходов. Критики-постмодернисты (ладно, для простоты примем на время предложенные дефиниции) высокомерно видят в окружающей их литературной действительности один тупой первозданный хаос — что позволяет им бодро выхватывать из этого хаоса произвольные куски аморфной плоти и — по принципу д-ра Франкенштейна — конструировать из них нечто отвечающее своим потребностям. Чтобы тут же, не отходя от кассы, это сконструированное с хрустом потребить и описать (замкнутый на себя внутренний цикл, по принципу: “Я тебя слепила из того, что было, а потом что было — то и полюбила”). Критики-традиционалисты не участвуют в мертворожденных ПРОЕКТАХ и франкенштейновых забавах, а оперируют реальными данностями, выполняя главную (скучную, неизбежную, исторически сложившуюся) профессиональную задачу — быть посредниками между читателем и произведением. Мало? Вполне достаточно.
г. Саратов
Павел Басинский
1. Начнем с того, что “либерализм” — понятие старое и очень традиционное. Ему в России больше 200 лет. Само собой, это обязывало либералов “нового призыва” относиться к данному понятию серьезно. Вспомнить, например, что русские цари более полувека желали отменить крепостное право, но не решались это сделать, потому что были люди ответственные. И вот приходит “товарищ” Ельцин и говорит: берите свободы, суверенитета, сколько хотите! Это не либерализм, это безответственность. Никакой либеральной идеи в России с начала 90-х годов не осуществлялось. Осуществлялся жесткий, подлый и безусловно криминальный передел государственной собственности. Появились не либералы, а владельцы “заводов, газет, пароходов”. И надо считать народ полным быдлом, чтобы предположить, что все это он примет как должное. А литературные критики? Они же тоже не в пробирках родились. И не самые глупые люди в стране. Нет никакого давления критики на либеральные ценности. Есть оскомина и тошнота у достаточно умных людей, вызванные слишком долгим проживанием в криминальном государстве.
2. Никакого размежевания нет. Есть циническое корпоративное согласие журналистов, поделивших между собой средства массовой информации, и есть корпоративное братство талантливых людей, которым нет дела до бесконечных подлогов, вранья, цинизма так называемых принципиальных “идеологов”. “Мы с тобой одной крови, ты и я”. То есть мы с тобой неглупые, талантливые журналисты. Мы не обворовывали страну, не лизали задницы олигархам, мы свободны. Вот и все.
3. Парадокс в том, что только консервативный проект и может быть радикальным. От либерализма несет плесенью, подлогом, фальшью. Что и кого от кого и чего освобождать? Образ нынешнего либерала — это Явлинский, сытый, читающий лекции на Западе, кормящийся с Запада и абсолютно не нужный России (что показали выборы). Это Хакамада, эдакая Багира в стае глупых русских волков. Радикален и авангарден может быть только консерватизм. Другое дело, что тут есть своя опасность: нацболы, фашисты и т.д. и т.п. Но это уже забота государства, ФСБ (служба, которую не устают третировать наши либералы, хотя им надо молиться на нее). Да так и раньше было. Понятно, что Леонтьев радикальнее Тургенева, а Розанов радикальнее Короленко.
4. Единое поле — современная русская литература. Но ее все понимают по-разному. И дело не только во вкусах, а в мировоззрениях и в образе жизни. Человек, проводящий за границей больше половины жизни, смотрит на мир и на литературу иначе, чем тот, кто живет даже в Москве. Оппозиция проходит между теми, кто воспринимает литературу как “игру”, забаву (пусть даже опасную), и теми, для кого это “серьезно”, это “жизнь”. Пункты встречи могут быть только спонтанными, на фуршетах, на выпивках и т.д. Журнальная и газетная критика давно не отражает “сшибки” идей, мнений. Это никому не нужно. Мизерные тиражи журналов развязывают им руки и позволяют печатать своих и только своих. Так проще работать. Пусть “Новый мир” напечатает разгромную статью о Чухонцеве или Маканине, и я поверю, что критика у нас еще есть. Или “Наш современник” напишет, что Распутин в последней повести как художник упал. Но этого не будет. Это не нужно никому. И так всем хорошо.
Татьяна Бек
1. Я думаю, что и впрямь произошла временная компрометация либеральных идей на местной отечественной практике, за которую вовсе не отвечают классики либерализма — выдающиеся философы и теоретики, зачастую диссиденты, подвижники, бессребреники. Неолибералы постсоветского типа — дело совсем иное, свежее “псевдо” в старолиберальной упаковке, которая все явственнее трещит по швам, рвется, идет клочьями.
Наша нынешняя реальная российская жизнь явила миру тот феномен, который один мой знакомый обозначил в разговоре как “свирепый либерализм”, граничащий — добавлю — с “социальным дарвинизмом”. Посему маятник общественного мнения дрожал-дрожал, да и качнулся в другую сторону.
2. “Смешались в кучу люди, кони…” Смешались — перебранились — разбежались. Пройдет время социально-политического кризиса — и на литературной карте останутся не конъюнктурные дискуссии и взаимооскорбления, а отдельные и одинокие литературные открытия, с идеологической установкой (а то и с корыстью) никогда напрямую не связанные.
3. Если условно отождествить “радикальный” проект с практикой журнала “Знамя”, а “консервативный” — с “Нашим современником”, то каждый новый номер “Знамени” (как и пребывающий в достойном художественно-публицистическом пространстве “Новый мир”) я читаю с жадным интересом, а в “Нашем современнике” ничего для себя как читатель не нахожу. Кстати, “радикальный проект” гораздо шире, многоаспектнее и лояльнее к консервативно-провинциальной поэтике, чем наоборот, то есть чем проект “консервативный” — к талантливому модерну. Внутри первого кипит разнообразная литературная жизнь, а второй зажат плоскими идеологемами и старательно иллюстрирует политическое априори.
А еще я спрошу в ответ на этот вопрос: к какому “проекту” отнести стихи Олега Чухонцева, Светланы Кековой или Геннадия Русакова? Прозу недавно ушедшего Виктора Астафьева или Александра Чудакова, или молодого Олега Павлова? А Илью Фаликова — и стихи, и прозу, и книгу эссе “Прозапростихи” — к какому проекту пристегнуть, а?
Это все — поверх барьеров честная словесность, развивающая традицию в новом (трудном) контексте и на неосвоенном (опасном) витке.
4. Живое поле литературной критики дышит только там, где населяющие его участники способны услышать другого, не подозревая его заведомо в каверзе и бездарности. Таких, не искаженных заведомой самоуверенностью критиков очень мало и в том, и в другом клане (образцом внеклановой широты был — если объять взглядом все его творческое наследие — Корней Чуковский), и именно это препятствует возможности плодотворных дискуссий. Каждый из нас наверняка сталкивался и с либеральным “террором”, и с постмодернистским, и с консервативным. А ведь ничто так не противопоказано критику и — шире — литератору, как исчерпаемость постулатами своего караса (у меня даже такие строчки в стихах есть: “Не человек, а единица клана — / оно, мой братец, хуже, чем зеро”) — в означенном случае литератор быстро кончается творчески, глохнет эстетически… Настоящий либерализм, отстаивая идеалы свободы и самоуважения всякой личности, учит нас прислушиваться к чужой традиции, родословной и вере. Здесь и только здесь расположены линии и точки возможной цивилизованной встречи, к которой мы, в России, пока, увы, почти не готовы.
Сергей Гандлевский
1. Повторное уточнение. Слова “консерватор” и производные от него, как уже оговорились составители анкеты, мной намеренно употребляются в том смысле, какой вроде бы вкладывали в данное понятие сотрудники и единомышленники одноименной газеты. Отсюда и кавычки. Если я заблуждаюсь насчет их взглядов, поскольку имею самое приблизительное представление об идеологии этого круга, прошу считать все нижеследующее холостым выстрелом.
Либерализм, как я его понимаю, не имеет ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Он в принципе лишен метафизического пафоса, потому что либерализму нет и не должно быть дела до предельных запросов жизни. Это род смирительной рубашки, которую сшило себе человечество, заметив за собой обыкновение время от времени впадать в буйное помешательство, отягченное членовредительством. Это всего лишь правила проведения общественной дискуссии, при соблюдении каковых высказаться могут все желающие стороны, а оставшимся в меньшинстве гарантирована неприкосновенность. При условии, разумеется, что проигравшие примут к сведению сложившийся расклад сил и не посягнут на сами правила проведения дискуссии, то есть собственно на либерализм. (Например, в либеральном Израиле сторонники коммунистического образа жизни могут жить в маленьких оазисах коммунизма — киббуцах, а ортодоксальные иудеи, не признающие светского государства, тоже не загнаны в подполье. Маловероятно, что коммунисты или фундаменталисты, приди они к власти, уступили хотя бы гектар под заповедник либерализма.)
Но искусство, во всяком случае искусство в моем представлении, просто-напросто не умеет обойтись без метафизики, мается, как проклятое, у самого края бытия, где довольно безлюдно, раз за разом остается в меньшинстве, но свысока смотрит на победителей. У искусства в чести страсть (здесь оно, вроде бы, не противоречит христианству, считающему “теплохладность” немалым грехом), искусство уже двести лет декларирует “живи, как пишешь, и пиши, как живешь”, — а либерализм, рыбья кровь, гнет свое, настоятельно рекомендуя существование при комнатной температуре.
Налицо разноприродность искусства и либерализма.
Напротив, тоталитаризм и искусство — одного поля ягоды в том смысле, что, так или иначе, имеют в виду истину: неспроста тираны XX столетия баловались кто живописью, кто стихами. “…Я сравнил бы нарушителя того закона, который запрещает проливать красненькое, с поэтом, с артистом…” — писал Набоков. Отсюда и серьезное — от процветания за казенный счет до высшей меры наказания — отношение к художнику со стороны тоталитарных режимов.
Либерализм же только для сохранения лица прикидывается, что у него с искусством нет осложнений. Но шила в мешке не утаишь: искусство солоно, а либерализм — великий опреснитель. На такие малости, как религия, искусство, смерть, тщета людского существования, у либерализма как бы не хватает воображения — он слишком положителен и недалек.
Умеренный и аккуратный либерализм с переменным успехом пытается обуздать страстную и неразумную человеческую природу. Чья возьмет? Лучше бы ничья не брала. Окончательная победа либерализма как общественного устройства, но в первую очередь в головах, будет означать абсолютное торжество выхолощенного самоцельного распорядка, процедуры над сутью и смыслом происходящего — что-то вроде тепловой смерти, тихой эвтаназии.
Торжество либерализма не оставляет для искусства уважительной причины, выводя новую породу людей. Вездесущий рынок при помощи СМИ с их корыстными, недобросовестными или малограмотными специалистами изо дня в день подгоняет спрос под предложение, налаживает поточное производство культурного fast food’а — необратимо, быть может, видоизменяя вкусовые рецепторы человека, то есть человеческую природу. Когда в СССР на уличных транспарантах и в учебниках провозглашалось, что советские люди — новая историческая общность, это было сущей правдой. Но и либерализм оболванивает человека ничуть не меньше, только не из-под палки, а по-хорошему. (Что, замечу в скобках, уже немало: все-таки анестезия.)
Так исчезает публика, и слово “художник”, в смысле кустарь, становится эвфемизмом для выражения “парень с приветом”. А там через какое-то время могут отмереть за ненадобностью и сами позывы к кустарному творчеству и сопутствующие этой деятельности навыки. И все это не из-за чьего-либо злого умысла или заговора, а просто в силу рыночной логики и эволюционной нецелесообразности. Знакомый психиатр рассказывал мне, как одна женщина обратилась к нему с просьбой вылечить ее от ясновидения (причем не мнимого) — пациентка устала чувствовать себя “белой вороной”. Он и вылечил.
Вся эта эсхатологическая фантастика, повторюсь, реальна, на мой взгляд, только при полном триумфе либерализма. Вопрос, реален ли такой триумф?
Обида на либерализм — не новость: об этом и стихотворение Цветаевой “Читатели газет”, и строки Блока о “куцей конституции”. Показательно, что даже авторы, на собственном горьком опыте знакомые с “прелестями” существования под антилиберальным правлением, по здравом размышлении довольно-таки скептически отзывались о либеральных ценностях. Вспомним “Последнего поэта” Баратынского или “Из Пиндемонти” Пушкина.
Все вышесказанное — за упокой. До сих пор я был “попутчиком” нынешних “консерваторов”, если я верно угадываю их настроение и ход мысли.
Теперь — за здравие. Здесь мне в другую сторону.
Энтузиастические государства на поэтических началах (коммунизм, фашизм и прочие “истинные” режимы) — еще на памяти у миллионов обитателей планеты: там — тоже смерть, правда, не такая благостная и гипотетическая, как от либерализма. И скука смертная — добавлю как человек 1952 года рождения, современник и внимательный наблюдатель “зрелого социализма”.
В помянутом стихотворении — “Мать! Гутенбергов пресс / Страшней, чем Шварцев прах! // Уж лучше на погост, — / Чем в гнойный лазарет / Чесателей корост, / Читателей газет!” — Цветаева, скажем прямо, хватила через край: порох все-таки опасней печатного станка, а газетное мелкотемье и безвкусица, по мне, предпочтительней смерти.
Но то — поэзия, с нее, как говорится, взятки гладки… Но идти на поводу у лирического красноречия, даже талантливого, не понимать “шуток” и изъявлять готовность расшибить лоб (добро бы только свой)! Но из эстетических побуждений пытаться драматизировать общественную жизнь, чтобы она, как в старые “добрые” времена, порождала настоящее искусство и, в свою очередь, была его достойна — подростковое самоуправство. Это все равно что палкой шуровать в кратере вулкана в надежде вызвать извержение и всласть полюбоваться на стихию. Во-первых, вряд ли получится; во-вторых, может получиться — и так убедительно, что эстетикой дело не ограничится. Если нашим “консерваторам” отказывает инстинкт самосохранения, то пусть хотя бы посовестятся: так называемые простые люди — люди как-никак, и не надо вовлекать их, словно Белку и Стрелку, в собственные декадентские эксперименты. Думаю, что абсолютное большинство народонаселения предпочтет прожить 300 лет воронами при либерализме, а не 30 — соколами при каком-нибудь другом “изме”, где в нос шибает “красненьким”.
Допустим, последнее предположение — плоско и ошибочно в корне, и “простые люди” говорят и думают одно, а в глубине души “просят бури” — как лемминги. Но и тогда не годится быть соблазнителем: “лучше было бы ему, если бы мельничный жернов повесили ему на шею и бросили его в море” — есть и такое авторитетное мнение.
А кому либеральное прозябание кажется пресным — милости просим в горы с альпинистами, в пещеры со спелеологами, вокруг света в тазу и т.п.: благородная нервотрепка гарантирована, зато совесть чиста.
Я не большой психоаналитик, но в случае с нынешним “консерватизмом” трудно избавиться от подозрения, что “консерваторы” переваливают с больной головы на здоровую, проецируя вовне какие-то очень личные неблагополучия.
Возможно, что следствием повального либерализма станет окончательный упадок традиционных конфессий, истории, искусства и много чего еще, дорогого сердцу гуманитария. Но паника из-за либеральной угрозы представляется мне этакой пессимистической маниловщиной — можно приуныть и в связи с предстоящим угасанием Солнца. Или судить и рядить о нежелательных последствиях эксплуатации perpetuum mobile. Неужели нет более простых и насущных забот? Ведь даже знание о собственной неизбежной и внезапной гибели не парализует психически нормального человека вконец, и он трудится, плодится, суетится, как какой-нибудь бессмертный.
“Плохой мир лучше хорошей ссоры” — вот мудрость либерализма. И с нею легко согласятся люди средних лет и старше, умудренные опытом, понабивавшие себе шишек, разуверившиеся в единственности или даже существовании истины, порастратившие пыл и задор. Так что конфликт либеральных и антилиберальных настроений, ко всему прочему, еще и вечное возрастное противостояние. Мальчики на то и мальчики, чтобы браться “перекраивать карту звездного неба”. Подозрителен молодой человек, ни разу не сказавший будничному миру: “Да пропади ты пропадом!”. Ленин прав: левизна — и впрямь детская болезнь. Так что нынешние “консерваторы” с левой резьбой еще и инфантильны. А спички, как известно, детям не игрушка.
Довод, что показным радикализмом “консерваторы” всего лишь дразнят ура-либерализм, только подчеркнул бы подростковую подоплеку противоборства: зрелые люди думают самостоятельно, а не назло кому-то. Один чеховский герой в сердцах восклицает: “Дело не в пессимизме и не в оптимизме, <…> а в том, что у девяноста девяти из ста нет ума”. Вот именно.
Либерализм, спору нет, нешуточное испытание — безвкусицей, среди прочего. Но человек с обостренной чувствительностью все-таки волен (и еще долго, надо думать, останется волен) выключить телевизор, выбрать себе компанию по вкусу, на худой конец — предпочесть полное одиночество. Нынешний “консерватизм” — не меньшая пошлость, да еще к тому же чреватая общественными катаклизмами, от которых не спрячешься — будь ты трижды анахоретом. “Пропади ты пропадом” буржуазному миру последний раз говорили в России взрослые дяди столетие назад. И чем все это кончилось?! Но мы-то, богатые, “едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом”, — с нас и спрос другой.
Выбор, мне кажется, невелик: умереть цивилизации так называемой своей смертью в самом отдаленном будущем или — вследствие несчастного случая в исторически обозримые сроки. В отличие от более темпераментных и озабоченных эстетикой идеологий либерализм при всех его пороках позволяет выиграть время. А там — видно будет.
2. Либерализм перестал быть книжным понятием, сделался ежедневным опытом. Появилась возможность личного к нему отношения.
3. Мало читаю современников, не готов оценивать ответственно. Удачей либерального проекта считаю беллетристику Акунина, написанную с явной либерально-просветительской сверхзадачей.
4. Чуткий критик реагирует прежде всего на талант, а только потом на знамя, под которым писатель хочет себя видеть. Приятных неожиданностей можно и должно ожидать как “справа”, так и “слева”. Вот, собственно, и повод для объединения.
Никита Елисеев
1. Прежде всего я начну с объяснений и оправданий. Мне как-то очень уж боязно рассуждать на такие темы, где потребно великолепное знание социологии литературы или, там, ее политологии, психологии. Но раз вы меня спрашиваете, то постараюсь в меру сил и умения ответить. Только надобно помнить, что мои ответы не более чем ответы дилетанта, невнимательного, пристрастного наблюдателя. Я бы мог, конечно, отшутиться всерьез, как это сделал Ганс-Магнус Энценсбергер. В ответ на какую-то анкету он прислал такое: мол, что же это я на трех или больше страницах изложу то, над чем думаю всю жизнь? Что для меня важно? Возьмите, да и прочтите все мои статьи — там найдете ответы, — но я не Ганс-Магнус Энценсбергер.
Итак, во-первых, слова “либерал” и от него производные не то чтобы стали, они и не прекращали быть бранными словами для определенной части не то что критиков, а российского общества в целом. Просто следует понять, принять, объяснить, может, и примириться с тем, что в России была, есть и (наверное) будет сильная антилиберальная традиция. Слово “консерватор” в России никогда не было бранью. Ну подберите какое-нибудь словосочетание, подобное бранному “гнилой либерал”, к консерватору? Я бы, конечно, рискнул для нынешних российских неоконсерваторов применить словосочетание “отмороженный консерватор”, но согласитесь: в нем (в этом словосочетании) присутствует некий демонизм: “гнилой либерал” и “отмороженный консерватор” — понятно, на чьей стороне будут симпатии большей части нашего общества.
Я не решусь объяснять причины антилиберальной традиции в России. Может быть, тому причиной правовой нигилизм, очень нам свойственный. Либерализм ведь произрастает на почве уважения к закону. Там, где на вопрос, как судить — по закону или по совести, отвечают (как правило) “По совести!” — сложновато обеспечить полноценное существование либерализма. При том что не следует забывать: отвечают подобным образом не дураки, подлецы и трусы, а, напротив, — житейски опытные, порядочные люди. В противном случае, разве пошутил бы Александр Иванович Герцен таким вот образом: “Жизнь в России была бы и вовсе невыносима, если бы все законы в ней соблюдались”.
Я понимаю: меня можно переспросить, поправить, сбить: а разве консерватизм, полноценный, сообразный консерватизм не произрастает на почве уважения к закону, к праву и тому подобных вещах? Я сразу соглашусь… и продолжу.
Во-вторых, слово “консерватор” в России никогда и не соответствовало своему содержанию. У здешних консерваторов всегда хотелось спросить, как спросил в давней своей статье Денис Драгунский: “А что вы, собственно, хотите консервировать? Хранить и лелеять?”. Мне кажется, что в обществе, где возможны такие словосочетания, как “гнилой либерал” и “отмороженный консерватор” — с той и другой традицией дело обстоит странно, вывернуто.
В-третьих, к всегдашней сильной антилиберальной традиции в российском обществе прибавилось общее мировое наступление на либеральные ценности — это очевидно. Почему такое происходит? Не знаю… Могу предположить, рискну предположить, что это связано с поражением (извините) революции. Впрочем, и поражение-то какое-то удивительное. Где же я читал… в какой-то газете давным-давно, в 1989 году, да, да, в те поры: там описывали парижский спектакль в ознаменование двухсотлетия Великой французской революции. Режиссер и артисты попросту инсценировали процесс Марии-Антуанетты. Зрители смотрели, слушали, а в конце спектакля голосовали: казнить королеву или нет. Ну, какие-то шарики бросали в урну, черные, белые.
Словом, накидали больше белых шаров, чем черных. Обозреватель, отнюдь не сочувствующий якобинцам, в частности, революционерам вообще, с восторгом писал, что вот, мол, как отозвались парижские зрители на юбилей резни и безобразия, именуемых революцией. В полемическом зашоре он даже не заметил, что само по себе это голосование — уже неоспоримая, навек закрепленная победа революции. Ни у кого из зрителей даже мысли не шевельнулось, что это само по себе кощунственно — решать, виновна королева или нет. Судить помазаницу Божию. Все, привет, — значит, революция победила.
И проиграла. Хочет того современный либерал или нет, но он — наследник революции. Не какой-то конкретной революции, а вообще революции, или, если угодно, всех революций. Было много революции — будет много Реставрации. Простейший закон: отогнутая в одну сторону палка, будучи отпущена, со свистом разогнется в другую. Иное дело, что в России эта Реставрация приняла парадоксальные революционные формы. Я не знаю, почему так произошло. Может, это вообще свойство нашей страны — незамечаемые парадоксы. Н-у-у-у, что-нибудь из быта: до чего же в России любят такой праздник, как старый Новый год. Любят именно за сочетание несочетаемого — он старый, но он же и новый. Здорово!
Вот и все, что происходило в России с августа 91-го, было таким старым Новым годом, сочетанием несочетаемого, революции под видом реставрации. Чем-то эта общественно-политическая ситуация, эта социально-психологическая ситуация напоминала ситуацию первой буржуазной революции в Англии, когда “железнобокие” Кромвеля ни в коем случае не ощущали себя революционерами, напротив, — суровыми традиционалистами, самыми что ни на есть консерваторами. В России все было еще хитрее, еще запутаннее. Вряд ли самые умные и активные деятели августа 91-го не понимали: то, что они делают, — революция, но никто (за исключением Валерии Новодворской) на собственной революционности не настаивал. Настаивали на возрождении России, армии, флота, церкви, духовности — словом, настаивали на собственной консервативности. Ну, в общем, и настояли, в конце концов.
Ох, простите, я залез совершенно не в свою область, впрочем, какая область у литературного критика — своя? Мне же положено о литературе. Но вы же сами ответили на свои литературные вопросы: в чем причина нынешней антилиберальной волны в российской словесности (и не только словесности!)? Разочарование? Конечно! Это самое разочарование вполне укладывается в закон “отогнутой палки” — патентую… Когда происходят резкие общественные изменения, сколько надежд сразу рождается у всех! Даже у тех, кто в детстве-отрочестве-юности прочел “Девяносто третий год” — “Мудрость чудака” — “Боги жаждут”, даже у них в пору победоносной революции (а что это было в девяносто первом, как не революционная победа?) рождается дикая, ни с чем не сообразная надежда: теперь все будет по-другому, теперь все будет по-хорошему.
А получается не то что по-прежнему, но не по-хорошему, по-сложному, по-запутанному, по непривычно, обидно новому. Как тут не появиться консерватизму, бытовому, житейскому, естественному после каждой ревволны? Тем паче что консерватизм этот подпитывается со всех сторон! Даже реформаторы клянутся в собственной традиционности, ну и как же тут не утвердиться неоконсерватизму?
Поколенческое противостояние? Разумеется! Отцы ели виноград прав человека, демократии, либеральных ценностей, значит, мы хлопнем пива истинных почвокорневых традиций. Здесь опять-таки некая сложность с терминами. Что такое неоконсерваторы? Что они хотят законсервировать? Позднесоветское общество? Но это странное, извращенное желание для консерватора. Истинно русское, православное общество? Но для того чтобы его восстановить, такую надо проделать архиреволюционную работу… Мне, по крайней мере, так кажется.
(Если говорить о неоконсерваторах в их позднесоветском изводе, то штука здесь состоит в том, что многие из этих неоконсерваторов очень молодые люди. Они выросли в окаянном, трансформирующемся обществе и просто не могут себе представить, что какие-то вещи отсутствовали в благословенном консервативном советском обществе.
Они свыклись с чем-то и не могут себе представить, что этого может не быть. Пива, например. Табличка — “Пива нет”. Пей ситро.)
Извините, опять занесло… Компрометация либеральных идей? Да! И в идейном плане это, может быть, самое главное, самое закономерное, самое парадоксальное и непреодолимое. Ее и не могло не произойти в обществе, отвергающем революцию, разоблачающем революцию, отталкивающемся от революции. Парадокс состоит в том, что в этом самом обществе как раз и происходила революция! Еще один парадокс в том, что неоконсерваторы в немалом своем числе как раз и обращаются к тому обществу, что было создано революцией, — к позднесоветскому обществу. Но для распутывания этих парадоксов моих знаний положительно не хватает.
2. Между вашим утверждением и вопросом есть некое зияние, некая нестыковочка. Вы пишете: “…наступила пауза деидеологизации”. И добавляете: “Почему возникло новое идеологическое размежевание?”. Но в “паузе деидеологизации” нет никакого “идеологического размежевания” — ни нового, ни старого. Вот если бы вы спросили, окончилась ли пауза деидеологизации, возникло ли новое идеологическое противостояние? — вот тогда бы я призадумался и ответил: наверное, нет. Наверное, не возникло. Может быть, оно не возникло из-за фактической победы неославянофилов при формальной победе неозападников. Современный неославянофил вполне может a la Яков Маякин из великой повести Горького, хмыкнув в бороду, ответить на выхрипнутое признание неозападника: “Ваша взяла!” — “Так ить, всегда возьмет!” Сколько бы ни было великолепных словесных, риторических побед над неославянофилами, но верх взяли именно они, хотя формально (повторюсь) неозападники награждены всеми атрибутами победителя. О чем тогда спорить, как размежевываться?
3. Не понимаю вопроса. Просто не понимаю. Что такое — “радикальный проект”? Кто его составляет? Дмитрий Пригов, Владимир Сорокин, Виктор Ерофеев, Эдуард Лимонов, Илья Стогоff? Кто составляет “консервативный проект”? Валентин Распутин, Александр Проханов, Павел Крусанов, Хольм ван Зайчик? Это — размежевание? Или я неправильно вас понял, неправильно “размежевал”. Но так или иначе, а ответить, пожалуй, придется: я никак не оцениваю результаты тех или иных литературных проектов, поскольку в литературных вопросах я — номиналист. Мне важен — один писатель, одна его работа, роман, повесть. Я оцениваю не проекты, а одного-единственного писателя и один-единственный его текст. Вкусовщина, что поделаешь! Нравится “Лошадиный суп” Сорокина и его же “Машина” и не нравится его “Лед”. Нравится “Евразийская симфония” Хольма ван Зайчика и не нравится “Укус ангела” Крусанова. Почему? Для этого надобно писать (в каждом отдельном случае) статьи. Другое дело, если речь пойдет о массовой литературе. Вот здесь то, что можно назвать “консервативным проектом”, в самом деле побеждает. “Либералы” и “радикалы” в массовой российской литературе не приживаются, за исключением разве что Б. Акунина, да и тот… В массовой российской литературе (сколько я могу судить) — воздух для “отмороженных консерваторов”. Все то же — слабость либеральной традиции в России.
4. Снова не понимаю вопроса, но безоглядно и нагло на него отвечаю. По-моему, единое поле действия литературной критики существует — это литература. Описать его я не решусь по понятной, право же, причине.
г. Санкт-Петербург
Игорь Клех
1. Причина — элементарный “маятник”: справа терпели, теперь слева должны потерпеть. Поскольку всякое поветрие и всякая команда неизбежно разочаровывают людей. Важно только существование и сохранение механизма, позволяющего всякий раз сказать — и сказать так, чтобы послушались: уйдите, постылые! Поколенческое противостояние — катализатор истории. А поскольку проигравшие и выигравшие будут всегда, необходимы цивилизованные формы конфликта, диалога, сотрудничества и смены поколений. Иначе членовредительство неизбежно — как на картине Сальвадора Дали “Предчувствие гражданской войны”. Потому что все хорошее на свете требует усилий, а все плохое происходит очень быстро и как бы само собой. Достаточно всем отвернуться от какой-то реальной проблемы или даже местности — и через 2—3 года готова очередная “черная дыра”, зарастающая потом десятилетиями (Сомали, Афганистан, Чечня etc.). Вообще, современная Россия — на удивление цивилизованная страна с достаточным числом нормальных людей, не позволяющих раздорам “овладеть массами”. Раздор — корень зол и сам по себе симптом одичания, — где распадаются связи, там поселяются нищета и войны. Теперь это очевидно и для нас, уже нескольких поколений, умудрившихся прожить без большой войны.
2. Определения “либерал”, “консерватор”, “западник”, “славянофил” без уточнений представляются мне терминами-пустышками, давно не покрывающими реального размежевания. В чистом виде такое усеченное самоопределение может быть либо возрастным, либо клиническим. А в качестве ярлыка проистекает из лени (нас много, времени мало) и непродуктивно. Серьезная межа по существу проходит, на мой взгляд, только между либеральными консерваторами (для которых “свобода” и “память” одинаково значимы, в той или иной пропорции) и людьми “кесаря” (будет он белый, красный, красно-коричневый или обрезанный, им один черт, они покрасятся и обрежутся; Россию же они и вправду любят — ровно так, как блохи собаку). Остальные — либеральные и патриотические “трещотки” — это хворост истории, годный только на растопку. В чем и состоит их главное веселие, поскольку трудиться сообща они не хотят или не могут. Потому что существует еще “молчаливое большинство” — без ясных взглядов, с одними настроениями и установкой на нормальную жизнь, “не хуже, чем у соседей”.
В литературной области никакого “нового идеологического размежевания” я не вижу, а вижу конкуренцию на почве братания у кормушки. Все 90-е просидевшие в голодных резервациях люди “кесаря” (или “государевы холопы”, цвет их знамен не имеет ни малейшего значения) сделали из своих взглядов “товар” и стали выходить с ним на рынок — как Проханов, Лимонов, геополитики всякие. Что это как не разоружение перед ненавистной консьюмеристской цивилизацией? Стон о диктатуре у них песней зовется.
3. Что же касается литературы не как области, а как ценности, здесь все обстоит существенно иначе. Во-первых, в мировой литературе достижения так называемых реакционеров отнюдь не меньше достижений “революционеров”. Что же касается литературной критики (если это не публицистика, т. е. пропаганда, а именно критика — работающая со смыслами и формой литературных высказываний), то для меня лично вопрос, каких общественно-политических убеждений придерживается критик, имеет значение, может, немногим большее, чем левша он или правша. Критерий один: и то, как он пишет, и то, о чем он пишет (в меньшей мере), должно быть талантливо. Талантливые произведения всегда умнее и глубже собственных авторов. Другой вопрос: где их столько взять? При том что холопья психология сужает и блокирует саму возможность их появления. Талант, в отличие от способностей, по определению обязан и может быть только неконформистским, точнее — внутренне, органически свободолюбивым. Остальное — позорное ремесло надсмотрщиков или нахлебников. Не поклоняющимся “кесарю” настоящим почвенником на моей памяти был только покойный Панченко. У него были острая мысль, чувство слова и кругозор. А охотнорядцев, велеречивых и дремучих, крикливых люмпенов, как, впрочем, и либеральных попугаев, я просто не в состоянии читать — смысла не вижу.
4. Теоретически такое поле есть — это квалифицированная критика, умеющая приподниматься (не отказываться, только приподниматься) над своими партийными, тусовочными и меркантильными интересами. Жизненно необходимо и, увы, пока невозможно в России издание типа нью-йоркских книжных обозрений (я не идеализирую, а имею в виду лишь их профессионализм и авторитет). Пока же толстожурнальная литература, несмотря на все премии, по-прежнему сама себя воспроизводит, обслуживает и потребляет. Ее критика все так же неповоротлива, дискурс выглядит архаичным, а аудитория продолжает сужаться. Книгоиздатели с успехом подменяют критику назойливым, но малоэффективным пиаром. Выходит сегодня несколько тонких журналов книжных рецензий — но только для гуманитариев-интеллектуалов и мизерным тиражом. Информацию о книгах и авторах стало удобнее всего получать в Интернете — она оперативна, разнообразна, но очень неравноценна, от нее устаешь. Поэтому ориентирами для читателей служат несколько сетевых изданий и сайтов с более-менее устойчивой репутацией, а также и аннотации в массовой бумажной периодике, почти повсеместно вытеснившие жанр книжных рецензий. С некоторым люфтом доверия с их рекомендациями все же считаются. Под Новый год в Москве можно было наблюдать картину: когда глянцевыми журналами подводятся итоги года, москвичи, вооружась ими, едут в магазины и строго по списку скупают рекомендованные CD, видеокассеты — и книги в том числе. Времени за всем уследить не хватает, а так достаточно высока вероятность выловить нечто стоящее. Поэтому и нужен “непопсовый” массовый журнал, хорошо финансируемый (чтобы привлечь лучшие перья) и независимый от издательского бизнеса, пишущий только о книгах и книжно-литературных событиях, насколько возможно — кратко и внятно. Мне говорили, что во “Франкфуртер Альгемайне” какой-то отдел отдан “правым”, какой-то “левым”, что не мешает ей быть лучшей немецкой газетой. У нас такое пока невозможно (в “Экслибрисе “НГ” попытались — и получили нынешний маразм), но надо мечтать.
Григорий Кружков
1. Слово “либеральный” в некоторых кругах действительно вызывает испуг и ненависть. Но ведь так уже было в начале XIX века в России. Сейчас в обывательское сознание внедряется то же самое: “либеральный” значит развратный, заговорщицкий, антиправительственный. В начале XX века, особенно после большевистского переворота, “либералы” подверглись гонениям с другой стороны. Для большевиков они были “скрытой контрой” и опять-таки антиправительственным элементом.
Неудивительно. Слово “либерал” происходит от латинского корня “свобода”. “С радостию приехал бы к вам в Одессу побеседовать с вами и подышать чистым европейским воздухом, но я сам в карантине, и смотритель Инзов не выпускает меня, как зараженного какой-то либеральной чумою” (А. С. Пушкин). Либерал всегда в оппозиции. На другой стороне — верные служаки, карьеристы или просто мракобесы. Во второй половине девятнадцатого века картина усложнилась: обозначилось второе противоречие: между просто “либералом” и “революционером”. И тот, и другой — за свободу, но один прет сломя голову, а другой — осторожно, чтобы не наломать дров. Либерал неожиданно оказался между консерватором и революционером. Естественно, его и били с двух сторон. Но не все. В русском обществе всегда было достаточно людей с умом и совестью, знающих смысл и цену этому слову. Это, говорили, либеральный деятель. Либеральный профессор Петербургского университета. Значит, презирает охранку, вступится за провинившегося студента, уйдет в отставку, но не станет делать грязное, несправедливое дело.
По сути, в основе либерализма лежит простое человеколюбие, желание защитить человека от гнета государства, предрассудков, несправедливости. Американский поэт Роберт Фрост в стихотворении “Урок на завтра” (1940) писал:
Я — либерал. Тебе, аристократу,
И невдомек, что значит либерал.
Изволь: я только подразумевал
Такую альтруистскую натуру,
Что вечно жаждет влезть в чужую шкуру.
Так в поэтическом переводе. Или, если буквально, две последние строки означают: “Я имею в виду такую альтруистичность, которая в любом споре становится на сторону своего противника”. Разве это не точный портрет классической русской интеллигенции?
Либерализм — ответственность. Но у этого понятия ныне появился опасный дубль — и у нас, и на Западе. Тот “либерализм” в кавычках, которым хотят заменить благородный либерализм наших дедов и прадедов, есть нечто совершенно противоположное: “человеколюбие”, направленное только на себя, отстаивание любых своих желаний, прихотей и свободу от ответственности. Короче говоря, это моральный и политический релятивизм, обязательно связанный с тенденцией разрушить традиционную систему ценностей — то, о чем Мандельштам писал: “…есть ценностей незыблемая скала над скучными ошибками веков”.
Все это уже было: например, в начале коммунистического века — “долой Пушкина”, “долой стыд” и прочее в том же духе. Вновь как будто творится некий бесовский заговор. Разумеется, я говорю не о заговоре со списками, протоколами и тайными директивами, а, заговоре “энтропийном”, когда, согласно термодинамике, систему размывает, разваливает, сводит к хаосу. В борьбе с энтропией нужно грести против течения, не лениться работать ручками. Должен быть, перефразируя того же Мандельштама, антизаговор против хаоса и небытия.
Спрашивается: в чем причина нового наступления на либеральные ценности? В безвольном, “энтропийном” поведении опустивших руки и плывущих по течению времени. Куда несет это течение? В сторону все большего захламления вещами, замусоривания голов ненужной информацией и — одновременно — все большего очищения их от всяких идеалов. Иными словами, причина в стихийном заговоре коллективной безответственности. И конечно, в сегодняшнем нажиме власти, чутко уловившей эти настроения и решившей, что теперь — можно, всем все по фигу, кроме зарплаты.
2. Действительно, после первоначальных яростных споров между писателями-почвенниками и просто писателями стороны разошлись и как бы перестали замечать друг друга. Объяснение элементарное. Сперва надеялись, что государство будет поддерживать, питать и осыпать благами Союз писателей, как это было при коммунистах. Но потом выяснилось, что государственным людям, озабоченным дележом нефтеносных бассейнов, абсолютно наплевать на деятелей культуры и пропаганды. Никакого наполненного корыта не появилось, не за что стало бороться и отталкивать друг друга. Ныне — другое дело. С чуткостью патентованных сейсмографов эти деятели (в особенности профессиональные патриоты) почувствовали, что выстраивается однопартийная вертикаль власти и она снова будет нуждаться в соответствующей идеологической вертикали. Дождь благ еще не пролился, но вот-вот прольется. Нужно себя демонстрировать и позиционировать.
3. Не совсем понимаю вопрос. Журнал “Знамя” — радикальный проект или консервативный? Допустим, журнал может быть проектом. Но писатель — он что, проект? Если да, то чей — папин-мамин, свой собственный или некоего идеологического центра? И кто такой радикал? Деррида? Флэнн О’Брайан? Пригов? Лимонов?
Если же под радикальным подразумевать бесстыжее (матерщину, садизм, порнографию и т.п.), то результаты, на мой взгляд, самые страшные. Сводя психическую деятельность к инстинктам, а технологию — к производству кнопок, нажимающих на мозговые центры удовольствия, человек стремительно расчеловечивается, утрачивает образ Божий. Позволю себе снова процитировать Роберта Фроста:
Так отомстила нам любовь к сравненьям
По нисходящей линии. Пока
Сравненья наши шли по восходящей,
Мы были человеки — лишь ступенью
Пониже ангелов или богов.
Когда же мы в сравнениях своих
Спустились до того, что увидали
Свой образ чуть ли не в болотной жиже,
Настало время разочарований.
Нас поглотила по частям животность,
Как тех, что откупались от дракона
Людскими жертвами.
Дословно: “We were lost piecemeal to the animals, / Like people thrown out to delay the wolves” (“Мы все погибли, разорванные зверями по одному, как люди, выброшенные из саней, чтобы задержать стаю волков”).
4. Только что литературную практику делили на консервативную и радикальную, а теперь критиков делят на традиционалистов и постмодернистов. Это немножко сбивает. Традиционалист и консерватор — одно и то же или нет? А постмодернист и радикал? Не многовато ли терминов?
Что же касается теории “единого поля”, то о ней, кажется, мечтал еще Альберт Эйнштейн. Полжизни на это положил, но ничего не добился. Помню, в начале шестидесятых поэт Владимир Британишский писал: “Чужой, перестающий быть чужим, / Он говорит: “Я понял тебя, понял”. / Как физик одержим единым полем, / Так я всеобщим братством одержим”. Романтическое было время, не дай бог положить на него охулку! Но наши времена куда более прозаические, и “единством” называют что-то принципиально не эйнштейновское. И хотя действительно в ряде литературных изданий существует нечто вроде единого печатного поля, на котором можно встретить людей с самыми несовместимыми взглядами, радости от этого мало: когда вперемешку печатаются почтенные люди и литературная шпана (а шпану ни с чем не спутаешь: трусливая агрессия, истерика, мораль “кодлы”), выигрывает в основном шпана.
Вы меня извините, конечно, но есть одно грубое русское выражение, что-то вроде: я с ним на одном поле и отдыхать не сяду. Конечно, литературная критика — занятие суровое и не всегда приятное. Я это понимаю. Так что порой приходится садиться. Увы!
Марк Липовецкий
1. Думаю, причина в том, что либеральные ценности потеряли остроту, стали в какой-то мере общим местом, а культура всегда стремится остранять общие места. Беда только в том, что либеральные ценности, во-первых, остались весьма поверхностно понятыми, а во-вторых, в ходе этой поверхностной стереотипизации сильно опростились, нередко превращаясь в свои противоположности — в догмы. Тут тоже, к сожалению, нет ничего нового. Я даже полагаю, что существует некая типология второго послереволюционного десятилетия, когда после периода смены вех и колебания мировых струн не только “массам”, но и “мастерам культуры” хочется прочных иерархий, сильного государства, тянет к традициям и порядку. Отсюда сегодняшняя ностальгия по соцреализму, питаемая не только “старыми песнями о главном”, но и особой версией постмодернизма — ее можно назвать постсоц (или же антиконцептуализм): читайте Крусанова и “Лед” Сорокина, смотрите Балабанова и Лунгина (“Олигарх”). Я вовсе не утверждаю, что нынешняя любовь к консерватизму непременно сулит террор — у культуры свои ритмы, не обязательно совпадающие с политическими. Однако параллели между 1990-ми и 1920-ми, а текущего десятилетия — с 1930-ми лично мне многое объясняют в современной литературной и общекультурной ситуации.
Увы, либеральная идеология оказалась модой, а не внутренней революцией, и потому не смогла существенно изменить сознание “деятелей культуры” нескольких поколений, которые, — независимо от эстетической ориентации, — довольно часто принимают тезис об отсутствии абсолютных истин только до той поры, пока речь не заходит об истине их собственных текстов: тут включается совершенно тоталитарный механизм шельмования оппонентов. В чем причина? В ускоренности развития? Просто в торопливости? Или же в описанной Лотманом и Успенским бинарной логике русской культурной динамики, когда культура, подобно маятнику, движется от одного полюса к другому, минуя фазу компромисса? Я бы предпочел одно из этих объяснений простому (слишком простому!) аргументу относительно борьбы между поколениями за место под солнцем.
2. В том-то и дело, что деидеологизация была мнимой — а, в сущности, и не могла быть иной. Светлана Бойм недавно очень точно написала, что “если в конце 1980-х деидеологизация была направлена на советскую идеологию, то теперь она направлена прежде всего на деидеологизацию 1980-х, на так называемый либеральный дискурс, который ассоциируется с этим временем, временем обманутых надежд”. Стоит ли ломиться в открытую дверь и доказывать, что литература не бывает вне идеологии, если под идеологией понимать не государственную идею, а просто систему идей, непременно имеющих и политическое измерение — если, конечно, они продуманы до конца?
Поэтому, например, полемика вокруг постмодернизма, разумеется, была идеологической полемикой — те самые либеральные ценности, о которых вы спрашивали в первом вопросе, именно в ходе этой полемики проблематизировались и стереотипизировались. Казалось бы, это была полемика внутри либерального лагеря. Но если искать политические параллели, то размежевание тут напоминает войну между либералами и республиканцами в современной Америке. И те, и другие вроде бы за либеральные ценности, но как по-разному они их понимают!
Напомню, кстати, что и идеологическое размежевание не сегодня возникло. Уже в 1995 году П. Басинский выступил с оскорбительной статьей против А. Немзера. Все это запомнили, но редко кто запомнил повод к статье: а поводом была проза А. Варламова, который, как и сам признавался, сильно хотел печататься в “Москве” и “Нашем современнике”, но полюбили его почему-то в “Знамени” и “Новом мире”. Вот только Немзер не полюбил, за что Басинский и обозвал оппонента “человеком с ружьем”, якобы не пускающим в литературу неугодных. Любой следящий за критикой знает, насколько абсурдно звучит это обвинение по отношению к Немзеру — на мой вкус, даже слишком щедрому на похвалу и буквально приведшему за руку в литературу Слаповского, Солоуха, Володина, Успенского, Вишневецкую, Исхакова, Славникову, Мамедова и многих других (иной разговор, стоило ли это делать, но Немзер не жадничает). Зато сам Басинский занял почетную позицию охранителя устоев реализма, который в его понимании оказался религиозным искусством, движимым постижением “Божьей”, абсолютной истины. Его филиппики против А. Королева или Пелевина быстро переросли в требование административных мер против развратителей молодежи Сорокина и прочих постмодернистов-абстракционистов.
Приведу пример из личного опыта: когда вышел наш с отцом университетский учебник, Басинский напечатал в ЛГ прямой донос с требованием оградить школьников от учебника, где содержится глава о Сорокине, и потребовал “разобраться” с тем, как ставятся грифы Министерства образования на такие непродуманные сочинения. Идеологические жесты, обозначенные этой заметкой, совершенно недвусмысленны и напоминают об официозной эстетике советских времен. Тот факт, что Басинский продолжает печататься в ЛГ, ставшей, по точному определению, мягкой версией “Завтра”, и то, что он единственный из современных критиков включен в комитет Солженицынской премии, ясно показывает, что, казалось бы, эстетические разногласия на самом деле привели к идеологическому конфликту: то, что статьи Басинского сегодня радостно перепечатывает “Наш современник”, — факт наглядный. В сущности, и вся деятельность “Идущих вместе” непосредственно материализует идеологическую программу Басинского, О. Павлова и иже с ними. Это, подчеркну, было размежевание внутри одного поколения.
Новая волна конфликта, начатая полемикой внутри “Господина Гексогена”, Нацбеста и запущенная статьями Д. Ольшанского, — тоже не была межпоколенческой схваткой: все, наверное, помнят, что с Ольшанским, Пироговым, Данилкиным, “младо-Экслибрисом” спорили не только Немзер и Агеев, но и Кузьмин, и Львовский.
Одним словом, я полагаю, что нынешние идеологические конфликты — это лишь обострение не разрешенных, а загнанных вглубь и как бы не существовавших в течение 90-х споров между неозападниками и неославянофилами, шедшими опять-таки с переменной интенсивностью и успехом с конца 60-х и лишь в конце 80-х достигшими накала перестрелки. Разумеется, это не совсем то, что было. Консерваторы сегодня либо не грешат антисемитизмом, либо хорошо его скрывают. Хотя, конечно, Бондаренко с Прохановым и Ольшанский с Пироговым слишком из разного теста сделаны, чтобы их сотрудничество было долгим и счастливым. С другой стороны, и в либеральном лагере не все в порядке — назревшая несовместимость разных концепций либерализма отчетливо видна на спорах о Пелевине, Сорокине, Акунине, “Кукушке”, Балабанове. Сами эти тексты и фильмы, собственно, возникают как попытки оформить новые (во всяком случае для России) либеральные понятия. Кроме того, обострились споры и внутри либеральной западной культуры, — от которых русский интеллектуал не изолирован сегодня так, как в 60—70-е. Но спор-то все о том же: об иерархиях и “вседозволенности”, о том, должна ли русская литература быть глашатаем истин вековых, о том, есть ли у России особый путь или она прореха на человечестве, о том, должно ли искусство ковать национальные ценности и быть верным великим традициям или оно должно эти ценности и традиции проблематизировать, о том, есть ли у литературы “воспитательная” роль или только развлекательная функция и проч., и проч.
А почему эти споры обострились — тоже понятно. Я когда-то писал, что журнальная война конца 1980-х не случайно резко закончилась после августа 1991 года — это была война за влияние на власть, за культурную политику и вытекающие субсидии и привилегии. Революция 91-го года дала однозначные ответы на все упования, сведя культурную политику к ежегодной раздаче Госпремий — бороться можно было только за Сороса, но тут исход был предрешен. В 2001-м появилась надежда на новое вмешательство государства в культуру, — и тут захотелось выделиться из мейнстрима (либерального) путем демонстрации новизны, которая бы приятно порадовала глаз тех, кому опротивела “демшиза”, захотелось чего-нибудь остренького и кому не режет слух новый гимн свободной России. Строго говоря, этот поворот бывших элитарных постмодернистов в сторону “нацбестселлеров” предвосхитил “выбор народа” в декабре 2003-го.
3. Как оценивать результаты консервативного проекта в литературной практике? Если речь идет о Проханове, Олеге Павлове, Р. Сенчине, А. Варламове, Б. Екимове, В. Личутине, — то говорить не о чем: это эпигонская литература, повторяющая зады либо деревенской прозы, либо, в случае Проханова, нацистской публицистики и того, что М. Золотоносов называет СРА — “субкультура русского антисемитизма”. Все остальное — это в той или иной степени результаты либерального проекта или, вернее, проектов: в диапазоне от Сорокина до Маканина, от Акунина до Шишкина, от Толстой до Павловой, от Гиршовича до Шарова, от Гениса до Немзера. Тут, как я уже написал, много разногласий, но говорить есть о чем.
4. Мне не очень понятен этот вопрос. Что значит “единое поле действий литературной критики”? Это то поле, где критики соглашаются, — тогда такого поля нет, как, впрочем, никогда, даже в советские времена, и не было. Если же речь идет о том поле, на котором разворачивается критическая полемика, то это как раз тот самый спектр либеральной в широком смысле литературы, о котором вы спрашиваете выше. Проблема состоит в том, что о многих фигурах не высказывается противоположная сторона. Было бы интересно составить реестр писателей, которые слышат только звуки одобрения от своих друзей и единомышленников. Другой вопрос: возникает ли диалог по поводу спорных фигур или же это просто канонада несовместимых оценок? Чаще всего — нет, не возникает. Но дрейф Ольшанского направо — это пример возникшего диалога с непримиримыми оппонентами. Если этот пример слишком мрачен, приведу другой — посветлее: одобрительную статью А. Латыниной о последней книге Пелевина в февральском “Новом мире”!
Александр Мелихов
1. И разочарование, и поколенческое противостояние, и компрометация либеральных идей несомненно играют свою роль; я хотел бы только немного задержаться на самих понятиях “разочарование” и “компрометация”. Воплощение каких бы то ни было идей всегда влечет за собой известное разочарование и компрометацию, поскольку все наши цели противоречат друг другу и могут достигаться лишь за счет друг друга, а потому, что-то приобретая, всегда что-то теряешь: но то, что у нас происходит, так ли уж связано с либеральными идеями? Тот факт, что либерализм явился нашему народу в одном пакете с экономическим и социальным кризисом, вряд ли может оказаться решающим для литераторов: их (нас) больше раздражают декларации, чем факты, мы в силу нашей профессии прежде всего люди слова. И, по-видимому, мало кого из пишущих может не раздражать пошлость ультралиберальной публицистики.
Монофакторные модели, опирающиеся на “первичность” какого-то одного фактора, якобы определяющего все бесконечное многообразие социальной жизни, всегда убоги, и младенческая вера в рынок как демиурга всех производств, любой науки, морских глубин и звездных тел, вера в то, что все ценности выражаются ценой, что стремление к выгоде составляет альфу и омегу человеческих желаний, — все это скудодушие не может не оскорблять натуру хоть сколько-нибудь романтическую, а кто из нас, литераторов, не романтик, кого из нас грезы не волнуют как минимум наравне с реальностью! Впрочем, отказ либерализма пошляков от всего сверхличного представляет даже и реальную социальную опасность. А в сфере искусства этот принцип — важно не мнение элиты, а покупательные способности и наклонности массы — уже привел к разрушительным последствиям всюду, куда бы он ни ступил. “Гуманистическая” вариация этого принципа — все должно служить человеку, и только он ничему не должен служить — приводит к близким результатам, но ей еще пока что нигде не дали достаточной воли.
Вместе с тем, не нужно всякую вражду непременно выводить из идейных либо корыстных мотивов: существует еще и старая добрая немотивированная озлобленность на весь свет. Есть ведь даже такой психиатрический термин — дисфоричность, болезненная раздражительность. Причины ее могут заключаться и в неудачной биохимии, и в личной уязвленности, но результат оказывается тем же самым: озлобленного человека больше всего раздражают довольные, а либерал — существо, в общем удовлетворенное мирозданием. Разумеется, он тоже может быть недоволен бюджетом, налогообложением или книготорговлей, но он, тем не менее, убежден, что это дело в принципе поправимое, что никакой обреченности человека на трагедию нет, что мир существует не для того, чтобы вечно бороться и стремиться к чему-то великому, а для того, чтобы благоустраивать жизнь и наслаждаться ею. Именно этой благодушной картины мира и не может простить либералу человек озлобленный.
Ну, и помимо перечисленных, более или менее серьезных причин остается еще позерство парадоксалистов (которые в таком количестве уже и перестают быть чем-то экстраординарным); те, кто стремится поразить публику, бросая вызов либеральной респектабельности, — люди самые безобидные: они готовы довольствоваться тем, чтобы подложить под зад учителю канцелярскую кнопку, но о том, чтобы взорвать саму школу, не помышляют, а наоборот, в глубине души очень надеются, что школу и без них найдется кому защитить.
2. Новое идейное размежевание началось потому, что прошло достаточно времени для того, чтобы оно началось. Почему скандалы в коммунальной квартире начинаются не сразу? Сначала должны определиться интересы, претензии на сферы влияния, затем должна выявиться несовместимость этих интересов — а помимо всего прочего, люди должны еще достаточно надоесть друг другу.
3. Если говорить о среднем типе радикала и консерватора, то среди первых преобладают амбициозные психопаты, а среди вторых — малокультурные тупицы (часто, впрочем, не уступающие первым в агрессивности), и если говорить о политической жизни, то вторые представляются мне все-таки менее опасными. (Написал и тут же усомнился.) В искусстве же язвой радикализма является шарлатанство, а язвой консерватизма — эпигонство. И те, и другие потрудились настолько эффективно, что дискредитировали и радикальный, и консервативный проекты. Теперь от “новаторства” на меня сразу же веет выпендрежем, а от “традиционализма” — провинциальной затхлостью. Что с этим делать, как разбить это наверняка несправедливое предубеждение, не знаю.
4. Можно было бы попытаться критикам разных направлений для начала составить хотя бы некий список общих интересов. Но это сложно, во-первых, по причине их возможного отсутствия (как примирить интересы Слона и Моськи?), а во-вторых, что не менее важно, не все критики могут обнародовать свои истинные интересы ввиду их слабой совместимости с целями литературы, как их, эти цели, ни понимать.
г. Санкт-Петербург
Владимир Новиков
Homo liberalis в чистом поле
1. Для “определенной части литературных критиков нового призыва” манипулирование ярлыками “либералы — консерваторы” стало чем-то вроде детской игры в “казаки — разбойники”. А детские игры быстро кончаются. Сколько месяцев смогла прожить либеральная газета с эпатирующим названием “Консерватор”?
Слово liberalis означает “свободный”, и отрицание либерализма как такового — это ограничение собственной духовной свободы, неизменно заводящее в тупик. Когда цитируют блоковские слова “Я художник, следственно, не либерал”, их вырывают из контекста судьбы Блока, заплатившего за свои утопические иллюзии гибелью от “отсутствия воздуха”. Либерализм при всех его недостатках подобен кислороду: отсутствие этого элемента в общественной атмосфере убивает духовную жизнь.
О “консерватизме” тоже нельзя говорить без учета внутренней формы слова. Что пытаются сохранить, законсервировать нынешние “консерваторы”? Теперешнее промежуточно-хаотическое состояние? Эпоху СССР и КПСС? А если под “консервативными” ценностями иметь в виду Россию до октябрьского переворота, то восстановление и приумножение этих ценностей доступно только либеральной практике.
Теперь о компрометации либеральных идей в России после 1991 года. Не думаю, что большой ущерб нанесла им партия под названием ЛДПР: мало кто задумывается над тем, что в этой аббревиатуре значит буква “Л” — сущность данной партии для всех ассоциируется все-таки с буквой “Ж”. Более всего этой компрометации, на мой взгляд, способствовал политический проект СПС. Как филолог не могу не обратить внимание на негативную магию букв: это ведь КПСС без одной литеры. Меня сразу неприятно удивила фантастичность, утопичность самой попытки придать позитивный смысл эпитету “правый”. “В политике: консервативный, реакционный, враждебный всякому прогрессу” — так толкует его словарь Ожегова, и не думаю, что русский язык когда-нибудь развернется в этом вопросе на сто восемьдесят градусов.
Порядок вечен, порядок свят:
Те, что справа, всегда стоят,
А те, что идут, всегда должны
Держаться левой стороны.
Полагаю, что “Песенка о московском метро” Булата Окуджавы (где он прежде всего имел в виду левизну эстетическую, так называемый формализм), сохранится в веках в незыблемом виде, а историки будут разъяснять нашим потомкам, что только по чистому недоразумению Зюганова когда-то называли “левым”.
Когда мы приезжаем в западноевропейскую страну, мы отнюдь не чаем обняться с тамошними “правыми”, поскольку знаем, что это противники свободной мысли, догматики в вопросах морали, враги новаторского искусства, по большей части националисты, недолюбливающие иммигрантов, а зачастую и антисемиты. В экономических вопросах они стоят за принцип выживания, за неизменность приоритета силы и богатства.
“Эспээсовцы” вроде бы декларировали свою приверженность либеральным ценностям. Но если понимать либерализм как “идеологическое и политическое течение, объединяющее сторонников демократических свобод и свободного предпринимательства” (согласно “Словарю иностранных слов”), то свобода предпринимательства для них оказалась несоизмеримо важнее демократических свобод. Вспоминаю разговор с одним западным славистом либерального склада: с сочувственным интересом относясь к нашим литераторам эспээсовской ориентации, он не мог не отметить некоторое их “людоедство” в социально-экономических вопросах, их страстно-услужливое влечение к представителям крупного бизнеса и плохо скрываемое равнодушие к положению нищих тружеников-интеллигентов.
Провалился амбициозно-бездушный СПС. Увяло худосочное “Яблоко”, которое многие из нас пытались подпитать, опуская бумажные листочки в урны, оказавшиеся в итоге траурными. Что делать нам, беспартийным либералам, дальше? Сохранять верность русскому интеллигентскому либерализму, при этом поругивая его по старинной традиции. А как же иначе? Без самокритичности нет ни интеллигенции, ни либерализма.
Но помимо общегражданского контекста (позиция в вопросах чеченской войны и смертной казни, отношение к ксенофобии и шпиономании) у литераторов есть еще и свой контекст, где они могут не просто присоединиться к чьей-то благородной общественной позиции, но и компетентно выступить по общественно значимым проблемам, в которых они разбираются лучше, чем другие.
Такая ситуация возникла, когда писатель Владимир Сорокин подвергся судебному преследованию и публичной травле в связи с идиотским обвинением в “порнографии”. У Сорокина скандальная репутация, он из тех писателей, против которых всегда выступает большинство — в любое время и в любой стране. Это как раз тот случай, когда либерально-интеллигентное меньшинство должно поднять голос. Однако попытка нескольких членов Академии русской современной словесности выступить публично в защиту Сорокина, в защиту свободы творческого поиска обернулась тем, что под материалом “Экспертиза не по заказу”, опубликованным осенью 2002 года в журнале “Новое время”, подписались только восемь из тридцати восьми членов академии (А. Арьев, А. Генис, А. Зорин, С. Лурье, М. Липовецкий, Е. Шкловский, М. Эпштейн и автор этих строк). Вот столько реальных (не на словах, а на деле) либералов оказалось в составе АРСС.
“Негативное эстетическое отношение к поэтике Сорокина не может служить оправданием равнодушия к судьбе коллеги” — это положение я попросил включить в текст “Экспертизы” и продолжаю настаивать на нем как на аксиоме эстетического либерализма и либеральной эстетики. Лично я считал бы своим абсолютным долгом защищать от преследования писателя, мне эстетически чуждого, но признаваемого хотя бы двумя-тремя сочленами-академиками в качестве истинного таланта. С ужасом вспоминаю абсурдные высказывания некоторых коллег о “взаимном пиаре” Сорокина и “Идущих вместе”. Пусть “дело Сорокина” заглохло, но общество получило первый прецедент преследования писателя властью после 1991 года (надеюсь, никто не считает “Идущих…” самодеятельной молодежной организацией, на свои средства воздвигавшей бутафорский унитаз).
Как мы хорошо помним, техника “введения единомыслия в России” в советские времена отрабатывалась на литературе и искусстве. После уничтожения плюрализма эстетического можно переходить и к реставрации однопартийной системы, и к созданию “единогласного” парламента. А начинаются подобные процессы с “пустяков” — публичного поношения какого-нибудь сочинителя, опусы которого к тому же нравятся отнюдь не всем. В ответственной ситуации с Сорокиным наше профессиональное критическое сообщество уклонилось от своего прямого гражданского долга — противостоять “антилиберальному давлению на либеральные ценности” и объективно способствовало “компрометации либеральных идей”. Полагаю, что сейчас полезно поворошить старое и помахать кулаками после позапрошлогодней драки. Ибо повторы неизбежны.
2. Не вижу никакого нового размежевания. Скорее можно говорить об идеологической бесхарактерности с обеих сторон. Певец сталинско-имперских идеалов Проханов легко вписался в либерально-медийный бомонд. А главное — ни “Новый мир” со “Знаменем”, ни “Наш современник” с “Москвой” за последнее десятилетие не произвели на свет сколько-либо значимых “идеологем”.
3. Что такое “радикальный проект”? Если посмотреть в корень слова (а “радикалис” — это именно “коренной”), то, значит, речь идет о сторонниках коренных, решительных изменений и преобразований. Тогда позвольте спросить: радикальных, в смысле эстетическом или политико-идеологическом? Впрочем, свой вопрос тут же снимаю, поскольку в современной литературной практике ни того, ни другого радикализма днем с огнем не сыщешь. А “консервативный проект” — вещь невозможная. На сие contradictio in adjecto еще полтора века назад грамотный Глумов деликатно указывал Крутицкому: “Прожект, Ваше превосходительство, когда что-нибудь предлагается новое; у Вашего превосходительства, напротив, все новое отвергается…”.
Уж извините меня за лингвистический ригоризм, но основной прием моей работы (и в критике, и в прозе) — сопоставление слов с обозначаемыми явлениями. Для меня по старинке “проект” — это не вялотекущий рутинный процесс, а замысел, план. Проект — это когда предлагается то, чего прежде не было. Девяностые годы литература прожила беспроектно, как пчела, а не как архитектор. Результат налицо. Сейчас пришло время концептуальных проектов поэзии и прозы XXI века, а то мы уже четвертый год живем по старым календарям.
4. Наверное, существует. Поскольку я, например, не принадлежу ни к тем, ни к другим и, стало быть, пребываю “вне зависимости”. “Традиционализм” в критике мне глубоко чужд, хотя он реален и неизбежен как своего рода физический недостаток большинства критических сочинений. “Традиционалисты” оценивают новые явления меркой старого и устоявшегося. Ровно сто лет назад они писали, что драмы Чехова не могут называться драмами, а “Стихи о Прекрасной Даме” называли “прескверными стихами”. Сегодня они не в состоянии прочитать смысл верлибров Геннадия Айги и не понимают, что все “безобразия” прозы Сорокина являются там материалом, преобразованным по законам искусства.
Кто такие “постмодернисты” в критике — я просто не понимаю. Написавшие монографии о русском постмодернизме М. Липовецкий и М. Эпштейн — это скорее критики-энциклопедисты, эстетические плюралисты. Критики молодого поколения о постмодернизме уже не говорят и, по-видимому, правильно делают: данная категория уже приобрела ретроспективный характер, это конец ХХ века, но ни в коей мере не начало двадцать первого.
Проблема “единого поля” и “границ” скорее связана не с эстетикой, а с политикой, с антагонизмом прогрессистов и реакционеров. Причем большую цельность сохранили последние, о чем можно судить по изобретенной Владимиром Бондаренко задорной формуле “пламенные реакционеры”. Каковы лично у меня “пункты встречи” с гг. Бушиным, Бондаренко и иже с ними? Это книжные прилавки, где я иногда открываю их фолианты примерно с такой целью, с какой “арзамасцы” открывали тома графа Хвостова, — с намерением посмеяться. Если натыкаюсь на действительно смешное, то мысленно воссылаю названным авторам похвалы в духе Эразма Роттердамского (вы меня поняли?). Но, пожалуй, это трудно назвать диалогом.
Что же касается не смешных, а исключительно “пламенных” реакционеров, то за их духовной деградацией мне больше следить не хочется. Как историк литературы ХХ века я помню, что был, скажем, Ст. Куняев, чью роль в русской культуре полагаю сугубо негативной и разрушительной. Те же мои коллеги, что сегодня готовы брататься с Куняевым, на мой взгляд, неизбежно калечат сами себя, нарочно снижая свой собственный ай-кью, убивая в себе остатки эстетического чутья.
Вот так я вижу единое поле, в которое приходится выходить, чтобы опять в одиночку биться с мракобесием, конъюнктурным цинизмом и духовно-эстетической отсталостью.
Мария Ремизова
1. В самой формулировке “новое антилиберальное давление на либеральные ценности” содержится как бы некоторое подталкивание к ответу: да, мол, все это происки темных сил и прочие вихри враждебные… И как же просто было бы, коли в том была бы единственная причина! Ну да, с одной стороны, очевидно поощряемое сверху стремление к организации российского социума на принципах допотопного традиционализма с ценностями в духе “Домостроя” и Уваровской триады. Естественно, что понятия “либеральный” и “либерал” в такой системе иначе как негативные функционировать не могут. Но ведь не одни лишь оголтелые “почвоведы” кривятся от звука этих слов. Даже люди откровенно либеральных убеждений, к числу которых я и сама имею честь принадлежать, сейчас с трудом переносят эту лексику. Разочарование? О, да! Весь запас доверчивого идеализма разлива 1991 года у меня, к примеру, истрачен. Истрачен он и у моих друзей. Пошлый фарс с бездарными (но отнюдь не бескорыстными) актерами, который мы вынужденно наблюдаем уже более десяти лет, развил в нас стойкую идиосинкразию к речевым оборотам, типа “либеральные ценности”. Слишком много гадостей прикрывали этим полотенцем, слишком уж оно поистрепалось и изгрязнилось. Да и невыносимо безвкусным выглядит вообще весь этот “либеральный” треп. Ну какой идиот мог придумать предвыборный лозунг “Хотите жить как в Европе?”. В качестве более бездарной акции можно предложить разве что плевки в лицо коллективному избирателю прямо с телеэкрана. А сами идеи — во что они превращены раздражающе неотесанными скоморохами вроде господина Немцова? Они же все перевернули с ног на голову: свобода для них синоним денег. А деньги, соответственно, — свободы. Просто взаимозаменяемые понятия. Идеи либерализма, между тем, если кто забыл, изначально были замешаны на ИДЕАЛАХ. Идеалах, категорически не сводимых к ценностям материального мира. Наши “либералы” кто угодно — дельцы, коммерсанты, политиканы — но только не идеалисты. Заикнись им про что угодно, не имеющее в конечном счете отношения к выгоде, они же на смех поднимут. Свобода как категория, в том числе и социальная категория, в их сознании места не занимает. Такой вот, значит, получается у нас портрет “либерализма”. Стоит ли удивляться, что он вызывает не слишком много симпатий?
2. Ответ очевиден: потому что молодое поколение НЕУДОВЛЕТВОРЕНО. И эта неудовлетворенность, естественно, ищет выражения в полярных формах — как в оппозиционности так называемым буржуазным ценностям, так и в оппозиционности так называемым консервативным. (Определения, разумеется, условны, поскольку оппозиция к каждому из элементов возможна как справа, так и слева). Но главное, что на конфронтацию всегда толкает именно недовольство существующим положением вещей. Кроме того, возрождение волны, условно говоря, “охранительно-государственного” толка связано, мне кажется, еще и с некоторыми выгодами, которые пробивающиеся в литературу молодые люди надеются извлечь благодаря известной степени сервильности по отношению к генеральной линии власти. Что, впрочем, не исключает и определенного небескорыстия и по другую сторону фронта. Вообще, отчетливо заметное стремление выступать в когорте с надеждой на последующие “награды” (в широком смысле) кажется мне наиболее отвратительной приметой времени.
3. Результаты любых “проектов” я заранее оцениваю отрицательно. Я не верю ни в искренность проектов, ни в искренность их участников. Меня же интересуют только бескорыстные и искренние вещи.
4. Я думаю, что это поле существует — постольку, поскольку люди способны реализовывать себя именно как критики, то есть неангажированные анализаторы текстов. На этом пятачке возможно все — и взаимопонимание, и конструктивный диалог, и даже конструктивная полемика диаметрально противоположных эстетических оценок. Вне этого поля критика не существует, она перестает быть критикой, превращаясь в публицистику (в лучшем случае) и политический ангажемент (в худшем).
Ольга Седакова
1. Сразу же хочу предупредить, что мои ответы основаны не столько на ситуации в нашей литературной критике (я недостаточно с ней знакома), сколько на общем впечатлении от всех публичных высказываний последних лет — художественных, журналистских, политических, общегуманитарных… Я буду говорить о “либерализме” и “консерватизме” как о настроениях, как о двух стилистиках (их в действительности больше, чем две).
До того, как мы познакомились с двумя этими настроениями (противопоставляющими себя “деспотизму”, “тоталитаризму” и т.п.) наяву, в нашей общественной реальности, “либерализм”, с легкой руки Пушкина, да и в связи с самой этимологией слова казался мне (как и С.С. Аверинцеву, с которым мы это обсуждали) привлекательнее, чем “демократия”: либерализм — позиция свободного человека, рожденного свободным, не раба (латинское liber). В “демократии” же слышалось то не слишком позитивное значение греческого “демос” — народ (не толпа, но некое недифференцированное большинство). “Демократия” как будто предполагала неизбежное снижение интеллектуального, эстетического и т.п. критериев. Как в известных стихах:
Что геральдического льва
Демократическим копытом
Теперь лягает и осел.
“Либерализм” же, в пушкинской традиции, предполагал сохранность общего строя ценностей, личных и исторических, их иерархии — но при этом не навязывание всего этого другим. Сдержанность, общая доброжелательность, отказ от похоти власти, от агрессивности и алчности (liberalis — щедрый) — вот такой представлялась мне стилистика либерализма: вообще говоря, аристократическая стилистика, если бы это слово — “аристократия” — можно было теперь употребить, не вызвав всеобщего возмущения. Своего (плохого, популистского) рода демократия была и в советском обществе, а вот чего там не было, так это либерализма. И его хотелось. Как хороших манер, как воспитанности и просвещенности — “людскости”, как говорил Батюшков. Конечно, от несколько отстраненной благожелательности либерального человека до любви к ближним человека христианского — огромное расстояние, и тем не менее из всех возможных светских позиций именно либеральная (так, как она описана выше) казалась мне самой близкой к христианской социальной этике.
То, что мы узнали наяву под именем либерализма в 90-е годы, как все знают, ничуть не похоже на это книжное и этимологическое представление. Одна из самых представительных фигур радикального неолиберализма — Борис Парамонов. В его образе и во многих других, похожих на него “культуртрегеров”, мы увидели, как теперь выглядит “либерал”. Человек, позволяющий себе если не все, то многое — но другим отнюдь! Махнет налево — улочка, направо — переулочек. Сколько развенчаний, деконструкций было произведено в эти годы: как радовались каждому новому крушению “кумира” или “репрессивной нормы”! Русская классика вообще, интеллигенция вообще, “вкус” вообще, “талант” вообще (стратегия, рынок — вот что делает Пушкина Пушкиным: между прочим, такого либерала, завидующего памятнику Пушкина, уже изобразил Булгаков в “Мастере”)… Ахматова как воплощение сталинизма. От всего освободились. Высший пилотаж — освободились от брезгливости к антилибералам (премии Проханову, симпатии к национал-коммунизму). Остались Сорокин и Бурдье. Боевые были наши либералы — и шутливые. Общий тон нашей либеральной (жалко портить это слово, но что поделаешь: самоназвание) прессы — насквозь шутливый, по мнению ее авторов. По моему же читательскому впечатлению — непристойно гаерский. Изнурительное однообразное шутовство. Главное — ни о чем не сказать с уважением или с одобрением. Помню начало путевых заметок одного этаблированного поэта: “Болонья — самый мерзкий из итальянских городишек”. Да, видали мы их все, итальянские городишки. Пришел, увидел, наплевал.
Что же касается радикально либерального искусства, акций и инсталляций вроде укусов посетителя, в которых виртуозен Кулик, или изрубления икон — то этот либеральный авангард уже изобразил Лесков в “Соборянах” (помните Варнаву с его вареным скелетом?). Все это считает себя просвещенным западничеством — но представляет собой дремучий угрюмый степной цинизм.
Очень жаль, что поле независимости не было использовано почти ни для чего другого, как для негативизма всех видов. Либерализм такого рода не мог не провоцировать реакции на себя.
2. Либерализм и был западничеством, очередным явлением того особого российского западничества, который к Западу имеет очень мало отношения. Такого рода западничество в петровские времена выразилось в петиметрах и щеголях (как будто не было в это время Европы христианской, университетской и т.п.), в пореформенные годы XIX века — в нигилистах (как будто в Европе в то время не было чего-то другого), в пореволюционные годы — в либертинистских движениях типа “долой стыд”. Нашим радикальным западникам что-то всегда не давало и не дает увидеть Запад. Впрочем, так же, как почвенникам. И те, и другие обладают одним и тем же мифом Запада — бездуховного, безнравственного и т.п. — только делают из этого противоположные выводы: одни борются с этим мифом, другие торопятся его практиковать в родных палестинах. Запад Альберта Швейцера, Запад Поля Клоделя и многих других в этот миф никак не уместится. Не уместится и простая обыденность Запада. Морализм, законность, социальность с ее требовательностью к члену социума, взаимная почтительность и гуманность (gentle society) и другие вещи, на которых держится западная стабильность, — вот этого Варнава увидеть не может. Он видит там скандал. И все. И такой же скандал — но с нашим размахом — переносит в родные долготы. Скандал, конечно, на Западе тоже нередко случается — но все там отлично различат, где скандал, а где рутинная, добросовестная, трудовая обыденность. Где если нельзя — то уж нельзя.
Так же не долго думая различат, где желтая пресса, таблоид, а где газета “кволити” — по одной стилистике заголовков. По этому признаку (и по многим другим) вся наша пресса с ее “эффектными” заголовками — крайний случай таблоида.
3. Что у нас имеется в виду под консерватизмом, мне вообще трудно понять. Все, что не либерализм? Что предпочитает “беспределу” “порядок”, “крепкую руку”? Отличный выбор.
Столкновение двух этих начал принимает уже форму уголовных процессов, которые ставят человека (меня, во всяком случае) в крайне неловкое положение. Несомненно, я абсолютно против того, чтобы жгли книги любого содержания или за выставки экспонатов любого рода привлекали к уголовной ответственности. Но выступать поборником эстетики разложения, поскольку других форм либерального искусства как будто не предполагается, — не слишком радующая перспектива.
Кто наши консерваторы? Те, кто хочет возродить советский псевдоклассицизм? Или те, кто ищет в земле и почве? Вроде бы разные вещи. Консервативными у нас называют себя фашизоидные движения — да и неокомсомольские тоже как будто консервативны. Как это возможно — и что они консервируют? Говоря всерьез, консерватизм возможен там, где есть определенное и близкое прошлое, где есть бесспорное наследство, которое хотят хранить. У нас прошлых по меньшей мере два. Одно — реальное советское. Никакие эксцессы либерализма не заставят меня скучать по этому прошлому и что-нибудь из него консервировать. До сих пор в самой пошлой поп-песне я радуюсь тому, что это во всяком случае не “А нам, а нам выпало строить БАМ”. Другое прошлое, досоветское — виртуальное, за пределами реальной истории. Сконструированное мифическое прошлое. Это призрак, а призрак страшнее любой неприглядной реальности, как замечал еще Блок.
Или, наконец, — общечеловеческое наследство, мировая культура — точнее, для нас все-таки не мировая, а ограниченная ареалом христианских цивилизаций? Эта позиция была бы для меня самой приемлемой. Такое наследство не передается с кровью, в него каждый может вступить только личными усилиями. Усилиями “в просвещении стать с веком наравне”. Но здесь, мне кажется, консервативная позиция и неуместна и неплодотворна. Те, кто чувствует нынешний момент этой общей цивилизации, согласятся, что это момент глубоко кризисный. В такое время консерватизм не помогает. Любовь к “священным камням” и верность им ничего не даст. Потому что как вере нужны не только святыни — но живая святость, которая всегда нова и неожиданна, так и культуре нужно живое вдохновение. Оно спасет от крушения и надругательства “священные камни”. Я глубоко убеждена, что все, что сохраняется в ходе исторического преемства, сохраняется не охранительством, а обновлением, новизной. Меня вполне устраивает определение Т.С. Элиота (которого по многим приметам относят к консерваторам): традиционно то, что представляет собой нечто новое по отношению ко всей традиции; то, что выдерживает суд традиции (статья “Традиция и индивидуальный талант”).
4. Вот это и ответ на последний вопрос. Это и есть поле действия — “талант, единственная новость”, как сказал Пастернак. Общее это поле — или исключительно индивидуальное, поле это диалога — или радикального отчуждения от всей актуальной ситуации с ее спорами, не берусь сказать. Если же меня попросят поточнее определить, что имеется в виду под “талантом”, могу только сказать, что тот, кто спрашивает, таких дефиниций, и получив их, никогда не сможет применить, а тот, кто каким-то образом знает, — вопросов не задает. Дефиниция требует следующей дефиниции, и ряд этот уходит в дурную бесконечность, вроде тех, которыми любит играть постмодернизм. А можно просто довериться себе и услышать: вот новое.
Михаил Эпштейн
1. Боюсь, что речь идет о более глубоких и долговременных процессах, чем “давление”, “разочарование”, “компрометация”. Всякий радикальный общественный переворот — а таковой и совершается в России с 1985 года — проходит через определенные фазы, условно говоря: реформа — революция — реставрация. На первом этапе возникает попытка реформировать, олибералить существующий режим — Керенский, Горбачев, — но она проваливается, и ее лидер рассматривается как слабый, недостаточно жесткий, не сумевший удержать власть. Потом начинается собственно революция, производящая коренные преобразования, ломающая весь старый режим, аппарат, идеологию, — это Ленин и Ельцин. А вот их наследники, вроде бы предназначенные двигать революцию дальше, вступают на путь реставрации. Все разворошенное начинает заново укладываться, цементироваться. Прежняя элита, не сумевшая перековаться и все еще взывающая к идеалам “вольности святой”, оказывается в тюрьме или в эмиграции. Ключевыми становятся понятия единства, родины, верности, служения и т.д. Либеральные ценности, ради которых начиналась революция, в этих условиях начинают восприниматься как вчерашние и позавчерашние. Порядок выше свободы. Единство выше многообразия. Судьбы народа важнее прав личности. Такая реставрационная фаза не может проскочить за год-два, ей требуется развертка в большом историческом масштабе, тем более что у России в этом плане трудная наследственность: либералы-реформаторы в 1917 и года не продержались, революция продолжалась несколько лет, до середины 1920-х, а фаза строительства новой империи затянулась лет на шестьдесят. Конечно, есть надежда, что в XXI веке все движется быстрее, государственные и информационные границы проницаемы, так что этап консолидации-ретотализации может свернуться в 10-20 лет. Но есть и тревога: запущенные сейчас механизмы ведут в перспективе не к либерализации, а, напротив, к ожесточению власти, и даже нынешний лидер на фоне грядущих его сменить в 2008 году может восприниматься как либерал, яркий пережиток ельцинской эпохи.
2. Идеологизация — признак вхождения в третью фазу (см. выше). Очевидно, что либерализация, идущая до конца, вплоть до господства в обществе рыночных отношений, подрывает основания любой идеологии, в том числе и либеральной. Начинается видеология и видеократия — царство зрелищ, броское и бездумное бытие товара, красноречивое молчание золота. Как только государство начинает “качать права” и перекачивать их из рынка в свой “административный ресурс”, начинается реидеологизация. При этом литература может даже оказаться в выигрыше. Слово снова в цене, а писатель снова в опасности.
3. Мне эти результаты неизвестны, и не думаю, что литература может развиваться или оцениваться по этим линиям разделения. Если Лимонов — это радикальный проект, Солженицын — консервативный, а, скажем, Т. Толстая — либеральный, то мне все эти писатели по-разному интересны, но я не приписываю их художественные достоинства каким-то политическим проектам. Вообще на либеральном поле писателей погуще, чем на всех других, но лишь потому, что “либеральный проект” тогда и оказывается вполне либеральным, когда предполагает свободу от идеологии. Не поэтому ли в вопросе названы только два явно идеологических проекта, радикальный и консервативный, а либеральный опущен? Помимо либерализма как политической ориентации можно говорить еще о либеральности как неискоренимом условии культуры вообще. Свобода нужна писателю, художнику, мыслителю больше, чем всем другим членам общества, хотя обществу литература, искусство и философия нужнее всего тогда, когда оно несвободно. Подавляющее большинство писателей либеральны по смыслу своего призвания, а относятся ли они к стану либерализма, радикализма или консерватизма — это уже вторичный вопрос.
4. Есть общие профессиональные навыки, моральные установки, критерии художественности, которые и могут объединять сообщество критиков поверх всех идеологических барьеров. Как всякое профессиональное сообщество, оно имеет свои парадигмы, свои базовые ценности, свой круг заветных имен — от Пушкина и Гоголя до Набокова, Солженицына и Бродского. Можно напирать на одно имя в ущерб другому, но нельзя совсем отметать и выкидывать, — это выводит за рамки профессии. Все критики пишут на русском языке, чувствуют разницу между плохо и хорошо написанным и понимают, что никакая сверхидея не придаст профессионального достоинства провальному тексту. Мне кажется, что нашей критике не хватает размышлений именно о собственной профессии, о ее теоретических и практических составляющих: о том, что такое интеллектуальная метафора и как она соотносится с логическим аргументом; как со временем меняются язык и стилевая палитра критики; каковы законы самого свободного жанра — эссе; какие риторические приемы еще действенны, а какие уже устарели, и т.п. Как и в академическом или медицинском сообществе, у критиков должна быть своя профессиональная этика. Критика, конечно, ближе к общественным течениям и идеологиям, чем физика или биология, но и у критиков должно быть сознание ответственности не перед товарищами по партии или тусовке, а перед своей профессией, перед коллегами по цеху: от Аристотеля и Горация до Буало и Лессинга, В. Белинского, Д. Мережковского, В. Шкловского, Ю. Тынянова…