Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2004
От автора
Двадцать лет назад мудрый, как змий, Межиров при дарении мною книжки «Белый тополь», в ответ на сетования, что-де вот, не все напечатано, как было написано, молвил: «Милый Миша, запомните, книга стихов не пишется — складывается. Как жизнь… Или не складывается. Как жизнь…» Я запомнил. И прошло двадцать лет, и что-то сложилось — и не вышла вторая моя книга, «За оврагом», и что-то не сложилось — и вышла третья, «Лазарева суббота», и теперь я думаю: вообще, в идеале, книга стихов должна быть одна. Как жизнь. Я так думаю, просыпаясь, каждое утро… Название книги «Фотоувеличение. 14 писем в город С.» — отсыл не только к одному из культовых фильмов 60-х годов ХХ века (герой которого, ненароком увидев и разглядев нечто, понял: жизнь идет прахом, и складывается что-то совсем другое), но и к житию свв. мучениц Фотины, Фотиды и Фото, казненных в 60-х годах I века (их же память совершаем 20 марта/2 апреля). Кое-кто считает, что все три имени, означающие «Свет», принадлежали одной и той же бедной самарянке… Свет, изливаясь на прах, способен творить чудеса. Пыль, клубящаяся в солнечном луче, сверкает ярче всех сокровищ Гарун аль Рашида… Сложилась ли книга? Не знаю. Сложится ли жизнь?..
Первая колыбельная Знала бы ты, что за блаженство писать к тебе каждую ночь и не рассчитывать на ответ. В клочья порви и этот конверт и скажи судьбе- дурочке: «Доброй ночи», разденься, выключи свет и засыпай, скорей засыпай, мерцающая в ночи, дабы я мог у постели твоей на полу присесть и, озарённый тобою, будто огнём свечи, пальцем по воздуху всё написать, как есть, а вовсе не как ты думаешь, разрывая в клочки письма, из ящика вынутые поутру, на бегу. Знала бы ты, как мерцаешь: прямо как светлячки! Пальцем вожу по воздуху, глаз отвесть не могу — как ты мерцаешь! Об этом, собственно, речь веду, только об этом: каждая моя ночь отныне светла, каждое утро сиятельно. Прости, я скоро уйду, чтобы тебя, проснувшуюся, в чём тебя мать родила, не испугать. Но знала бы ты: что за блаженство плести каждую ночь паутину, вить кружево из словес, не разрешённых, запретных. Я ухожу, прости. Позволь ещё два словечка, последние — «Love» и «Yes» — вышить на сотканном за ночь облачении и, как тень, поспешить истаять при виде затрепетавших вежд, зная о том, что хитон сей, не зная о том весь день, ты носишь на голое тело под спудом земных одежд. Паззл Юрию Норштейну Доченька старшая, крошка, прилетела, села, спросила: «Миш, а что такое судьба?» Ждите ответа… ждите ответа… как соловей лета… Почесав свою репу: — Это, — сказал я доченьке, — паззл, паззл. Такая сила, которая в нас, то есть в каждого, проникает, ещё когда человек лишь мычит, пузыри пускает, икает, ходит под себя и больше никак не ходит, как идиот, живет фрагментарно, ест с ложки, глаза заводит (что всех вокруг умиляет, в отличие от бренной старости), на четвереньки встаёт, ползёт, идёт, играет с песочком, лепит куличики, в песочек падает от усталости. Вот так эта сила нас понуждает складывать по кусочкам ярко раскрашенного, прихотливо нарезанного картона паззл, паззл, нашу надежду на продолжение, хоть это и выглядит машинально и монотонно. Что может быть бездушнее, чем движение, разложенное по еле заметным фазам, ничего не значащим, но зачем-то нужным, как солнце в летний ветреный день, то затемняющим, то просветляющим разум? И я живу с таким жаром! Я про всё забываю! Как Афанасий Иваныч, потерявший Пульхерью Иванну, ложку мимо рта проношу за ужином, из-за чего просто-напросто я не ем и, не набрав из крана воды, сажусь в ванну, чувствуя при этом одно: каждая фаза моего движения должна, раз от раза, быть всё больше в согласии с моим состоянием. Как в поведении зверя, где нету фальши, где каждый миг озарение: дальше, дальше! Ворона, клюющая яблоко, найденное под снегом, — ведь это же чудо, чудо же, что такое! Или как Пушкин, представляющийся нам негром не потому, что роднёй приходился арапу Петра Великого, но оттого что сказал: «Есть покой», зная: не будет покоя. Или тот же ребёнок, слушающий сказку про Курицу Рябу, не связанный с тем, что случится и не случится с ним после, не помышляющий ни о тщете, ни о пользе, равнозначный тому, что сейчас ему Бог посылает. Ветер листвой зашумит, собака залает — он Божий и больше ничей. Паззл такой. Мозаика. Тысяча восхитительных мелочей. Видение ангела Или впрямь всему виной золодин, феназепам, сонапакс, аскорутин, магне-шесть, анафранил, и глицин, и «дом хи-хи» на Потешной, № 3? Доктор Ганнушкин, восстань из могилки, посмотри: безобразных бесов рой нёсся по моим стопам, я нырнул в подъезд НИИ имени тебя — они обратились в тот же миг в грязное тряпьё и пни, в банки из-под пива «Пит» под снежком, в листве сырой, кто-то придавил ногой — закряхтели: «Эге-ге». Ну, спасибо, дорогой, заступил, оборонил! Правду, значит, про тебя написали во второй, тёмно-синей, БСЭ, том десятый: «Доктор Г. был тончайший диагност и на редкость чуткий врач; его монография «Клиника психопатий: статика, динамика, систематика» (изд. посмертно; 1933) характеризует Г. как создателя «малой» психиатрии, исследующей недоразвёрнутые формы психич. заболеваний. Г. пришёл к глубоко оптимистич. выводу, что правильно организованная социальная среда будет выявлять и заглушать рост психопатий, что социалистич. устройство жизни, с его новым бытом, явится залогом создания нового человека». Стал я новый человек. Прекратили мучить сны, в коих разбирался я по понятиям весь год, с кем — забыл (анафранил), суть — не помню (золодин). Выпью — точно вспомню. Г. говорит: «Не надо пить. Ты у нас не дикий скиф, не воинственный ост-готт». Как тончайший диагност, Г., доживший до седин, глубоко оптимистич. не даёт решить вопрос: лучше вспомнить и простить — или, не простив, забыть? Я сижу недоразвёр… Что за день? Ах да, среда. Где сижу-то? На «Арбатско-Покровской», где всегда ждал (кого? феназепам), чтоб идти (куда? глицин) что-то слушать: Мендельсон, соло скрипки, ми-минор... Ай да доктор, сукин сын! Восстанавливая сон, обустраивая жизнь, разгружая жёсткий диск, он махнул рукой: «Пускай остаётся Мендельсон!» За спиною у меня раздается жуткий визг: вылетают люди из вырытых отцами нор, рассмотрев меня в упор, снова прячутся в нору, мчатся в те края, где я раньше думал, что умру. Эскалатор ввысь везёт сонмы ангелов, с листа распевающих в слезах: «Coget omnes antаe Tro- -onum»1, а навстречу им в преисподнюю метро — не похожий на других, смежив крылья и уста, в жёлто-красном, как буддист, облаченье, босиком, обоюдоострый меч, очи Нестора Махно, — сразу видно, что меня он разыскивал весь день, не отбрасывая тень, лысый, как Мишель Монтень, который написал в одном из своих «Опытов»: «Черты моего рисунка нисколько не искажают истины, хотя они постоянно меняются. Весь мир — вечные качели. Даже устойчивость — не что иное, как ослабленное и замедленное качание…» Так что я вполне допускаю, что этот ангел кому-то другому явился бы совершенно в ином виде. Я сказал ему: «Садись», будто с ним всю жизнь знаком. Помолчав, он сообщил: «Jo botst’yb tech oh ano»2. Новый человек просёк смысл ангельских речей, как ребёнок, широко распахнул объятья он — но отпрянул, ослеплён снопом огненных лучей из отверстых уст Гонца: «Mad toen’ aj oj ej on!»3 А ты, кстати, никогда не задумывалась: на каком языке разговаривают с людьми ангелы?
1 Mozart. Requiem. 2 «Она хочет быть с тобой» (ангелич.). 3 «Но её я не отдам» (ангелич.).
Нет, я допускаю, что ангелы могут изъясняться на всех живых и мёртвых языках, подобно академику Вяч. Вс. Иванову, которого близкие и даже незнакомые люди зовут «Кома». Но куда вероятнее (и мой рассказ — тому доказательство), что ангелы разговаривают с нами на каком-то своем, особенном, ангелическом языке. В противном случае мы просто перестали бы их слушаться: чего слушаться-то — если они, ангелы, на нас и видом смахивают, и говорят по-нашенски!.. Новый человек не стал пудрить Вестнику мозги: «Что же, примем (магне-шесть) со смиреньем эту весть, в социальную среду, дабы не видать ни зги, окунёмся с головой — и да будет всё, как есть». Новый человек не мог звёзды разглядеть со дна, обратил туманный взор на рекламные щиты и остолбенел: с небес медленно спускалась ты вниз по лестнице-чудеснице, без спутников, одна. Ты присела, не спросясь, между нами на скамье — новым человеком и справедливым палачом — и, погладив по крылу ангела, сказала мне: «T’ybu jo botsu cho khaj1. Сонапакс тут не при чём». 1 «Я хочу с тобою быть» (ангелич.). Любовь к двум апельсинам I. Фотине, при посылке ей фрукта Свет очей моих, приими плод сей, именуемый апельсином! Аз же, грешный, тако реку: воистину сукин сын он. Битый час дружок твой дерзал стужатися всем на рынке, То к персиянину текоша всуе, то спеша к украинке... Сице бы мог удобь аз, вослед за Полоцким Симеоном, Тщиво зачати и кончити, струями пота истекая, Трудных повестии о том, как, сый во граде оном, Третьем Риме, апельсин тебе покупал… Фигня какая: по ассортименту плодов и ягод, имеющихся зде в продаже, Третий Рим глаголемый вряд ли потянет даже на позорное место в самом конце четвертой десятки; другое дело — крысы, крысаки и крысятки, чьё поголовье, в газетах пишут, нынешней весной превышает в сорок раз численность москвичей и гостей столицы!.. Битый час дружок твой по рынку Преображенску шарит, апельсины разглядывает и перебирает, елицы по своей кондиции никакоже не подходят, занеже моя Фотина, внегда утром по телефону я спросил её ради шутки: «Что купить на рынке тебе, душенька?» — будто не всё едино, без запинки ответила: «Большой апельсин»... Куры, утки, поросята, гуси, капуста, морковь, картошка не меньше бомбы, обратившей храмины Хиросимы в еллинские гекатомбы, — всё исполинское; апельсины же — с яйцо гусиное, даже с киви. И восскорбех аз, и ризы раздрах, внегда появился Гиви. Оный муж возглашал: «Не горюй, дорогой!», и из основания пирамиды, сложенной Гиви, его же десница бережно извлекала, яко некий камень закладный, фрукт, с точки зренья Фемиды, мню, и велий, и зельный, толикий, иже Фотина алкала. На почте, аки те гоголевские мужики, старухи в пальто на ватине спорили, доедет или не доедет апельсин до Казани. «До какой там Казани?! — возопил аз. — В С., к прелестной Фотине!», воззрев на старух, аки Р. в «Преступленьи и наказаньи». Приими же, свет моих очей Фотушка, сей плод любви и послушай ключение, кое не можно выспренним слогом описати: когда мне должно было исполниться десять лет, мама спросила, что бы я хотел получить в подарок. Я сказал ей, не задумавшись: «Апельсинов. Кило два-три». Тогда маленьких апельсинов совсем в магазинах не продавали, а на рынках подавно, — там вообще тогда ни бананов, ни киви, ни ананасов продавать не разрешали. Может, потому, что их и не было. Там картошку продавали, капусту, яблоки, а летом, в пору, когда родилась ты, милая Фотина, клубнику и черешню. А я зимой родился. И апельсины тогда любил до какого-то умоисступления. За ними, кстати, надо было ещё отстоять очередь. Соседи к нам прибегали: «На углу Лефортовского продают апельсины! Мы вам заняли!» Зимой полтора часа в очереди очень зябко стоять. Зато потом… Какая-то «Поэма экстаза». Или, как музыканты хохмят, «Поем я из таза». Бабушка моя из корок апельсиновых варила варенье, давая мне прямо из тазика пенки ложкой вытаскивать, и ещё она хворост сладкий делала из корок апельсиновых: на вощёной бумаге мелко нарезанные и густо сдобренные сахарным песком корки рассыпала и прятала на шкаф от меня, чтоб они там сохли... Короче говоря, мама подарила мне в день рождения три килограмма большущих-пребольшущих апельсинов. Шесть штук. Я пошёл в школу, не съев ни одного, только ногтем один из них поскрёб и съел то, что забилось мне под ноготь, ямку такую маленькую сделал на апельсине, похожую на лунный кратер. А когда я вернулся, то бабушке соврал, что пообедал в школе, и уединился, забыл теперь уже где. Ме-е-едленно все шесть штук расчленил и разложил на столе горками: отдельно корки, отдельно дольки очищенные, плёночки, бережно с них снятые, потом разные беленькие ниточки и верёвочки. И всё это, начав с долек и кончая ниточками-верёвочками, быстро-быстро съел! Нет, вру, не всё: корки я гордо на кухню бабушке отнёс, но только цедру, потому что предварительно, мыча и чавкая, выгрыз всё, что располагается между цедрой и самим апельсином, его подкожный слой, так сказать. И я не умер! И живот не болел! И я был счастлив! И я даже рук потом не помыл и ходил целый день, их облизывая и обнюхивая! Вот как я отметил своё десятилетие. …а теперь, щастие мое, коли дошёл в целости апельсин, — скушай и дозволь наконец мне сладкие уста твои лобызати. II. Плач невесты апельсина Стон Катюши Масловой долгий: «Уе-е-е…» Не жива, голубушка, и не мертва. Ты прости, но я за 0,5 у. е. не один купил апельсин, а два. Едет добрый молодец в город С., господином послан к своей госпоже, а его невеста не находит места на моём столе и, вон, сохнет уже. Всё это затеял я шутки для, а чем обернулось, видишь, увы: взять бы ей повеситься, да петля каждый раз соскальзывает с головы. Взять бы утопиться, да апельсин — сам проверил только что — легче воды… Из родных восхитили палестин, привезли по хляби невесть куды; как скотов на торжище, как рабов, женишка с невестушкой продают. Рдеет на озябших щеках любовь. Знают, что за ними вот-вот придут. И пришёл-увидел один кретин, и под хвост попала ж ему шлея: женишок в дороге — невеста в остроге. «Ah mein lieber Augustin, Augustin, Augustin! Ах, мой милый Апельсин, всё прошло, jа!..» Виноват, сударыня, ваш аматёр послан в город С. утешителем: там вянет-пропадает и, как свечка тает, excepte vous1, дивнейшая из дам. Я и вам, красавица, поспешу шепнуть в утешение добрую весть: скоро я увижу мою госпожу, с вашим другом сохнущую, как мы с вами здесь. Вслед за вашим другом отправлюсь туда и с собой, за пазухой, вас повезу. В ножки дамам бросятся господа, дамы промокнут платочком слезу. Суженые-ряженые, возгласим на мотив запиленный — но про своё: «Ах, мой милый… Милая… Апельсин… Августин… Неужели всё прошло?! Всё прошло. Всё!» Под утро Беспечной маленькой птички частые трели из форточки, совсем, как звонит «межгород». Случилось горе: мы с тобой постарели ещё на целую ночь в разлуке. Не холод колотит того, кто один в эту ночь в постели, но тьма, отсутствие света, античный ужас, молитва ребёнка, чтоб рядышком посидели, сказали сказку. Воздушные замки, рушась, на пододеяльник сыплются, как извёстка, и я — точно рак-отшельник, лобстер на блюде серебряном. Но нас не из гипса — из воска лепил Господь. И всё, что мы с тобой людям способны теперь подарить, — это ласка, ласка, и свет, и свет, и тепло, тепло, без остатка. Не требуя слова «спасибо» за то, что сказка. Не требуя поцелуя за то, что сладко. 1 Исключая Вас (фр.).