Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2004
Путь с двусторонним
движением
Стефан Хвин. Ханеман. Роман. Перевод с польского К. Старосельской. — М.: АСТ, 2003. — 285 с.
В книге Стефана Хвина Вторая мировая война выглядит непривычно для русского читателя. Она похожа на архангела Михаила с картины на обложке, беспощадно и бесстрастно разделяющего людей, то есть она — не зло, а, скорее, суд. Книгу Хвина населяют просто люди, обыватели, по которым колесо войны прокатилось сначала на восток, а потом на запад. Они не ведут войну, нет — война случается с ними. Не вовлеченные в нее и не одушевленные сопротивлением, в отличие от русских, мирные обитатели романа живут — и все. С неравным успехом пытаются выживать. Их мирное существование и беззащитная гибель — главный объект рефлексии автора и его героев, в особенности, конечно, доктора Ханемана. Но не только его.
Живущий в одном доме с Ханеманом мальчик, от лица которого написана вторая половина романа, — явно автобиографичен. В постоянно удивляющихся детских глазах мир послевоенного Гданьска необычайно выпукл и осязаем. И — ведь это смотрит ребенок — радостен. Хвин вообще очень любовно и тщательно выписывает как довоенный быт, которому суждено разлететься, так и послевоенный, но едва ли не столь же ненадежный (и кажущийся хозяевам столь же незыблемым) уклад.
Именно через изображение мира вещей Хвин передает чувство надвигающейся катастрофы — и это одно из самых сильных мест в романе: “В ящиках, шкафах и буфетах, на дне сундуков, жестяных коробок и кофров, в чуланах и на чердаках, на полках и этажерках, в погребах, в кладовках, на столах и на подоконниках вещи, которые хранились на всякий случай, и вещи, которые с привычным рвением ежедневно использовали для шитья, прибивания, кройки, полировки, резки, чистки овощей и писания писем… все эти вещи уже собирались в путь. Уже сейчас в окутывающей город тишине вершился страшный суд… вещи, без которых нельзя жить, отмежевывались от тех, которые обречены на погибель”.
Пожалуй, как раз эта мучительная уязвимость человека и окружающего мира, истоки и причины этой уязвимости более всего и волнуют автора. Для Хвина (и для Ханемана) зло мира не начинается и не исчерпывается войной. Мотив хрупкости и ненадежности человеческой жизни, ведущий в романе, особенно ясно звучит в судьбе доктора Ханемана, в его духовных метаниях и протестантски прямолинейном богоискательстве. История его потерь начинается до войны, с нелепой и случайной гибели любимой женщины. Но загадкой человеческой жизни он заболел еще раньше. Собственно, его хирургической деятельностью руководит детское желание “увидеть душу”, пощупать тайну. И в конце романа Ханеману позволено будет приблизиться к осознанию не только хрупкости, но и неповторимой ценности жизни человека.
Но конец романа — это конец (конец ли?) долгой цепи потерь и духовных катастроф Ханемана. Ему, которого мутило от многолюдства костела и реалистичности изображений Распятого, ему, который предпочитал “Распятие в горах” Каспара Давида Фридриха — “На темном, поросшем елями холме стоял черный символ Бога, и не было там ни одного человека”, — ему еще предстоит по-другому оценить слова ассистента Мартина Реца, смешного меланхолика из Института на Дельбрюкаллее, 12: “Когда мы страдаем, Бог прикасается к нам голой рукой”. (А Мартину Рецу предстояло оправдать свои слова: он умрет от рака легких в бременской клинике Лебенштайнов. “Он очень страдал, но боль переносил мужественно, чем заслужил благодарную память медицинского персонала III отделения”.)
Итак, история потерь и поисков Ханемана начинается еще до войны и не оканчивается с войной. Вместе с ним читатель будет размышлять о двойном самоубийстве Клейста и его возлюбленной, о возможности, реальной или мнимой, выбирать наилучший момент для смерти, то есть о том, сам ли человек хозяин своей жизни.
Для Ханемана, оледеневшего к людям и жизни, и, возможно, лишь из равнодушия оставшегося в послевоенном Гданьске-Данциге (“Почему же вы не уехали?” — недоумевает представитель небезызвестного учреждения, а потом, конечно же, предлагает сотрудничать), зло отнюдь не равняется войне. И читатель с ним как бы начинает смотреть глубже, мучаясь хрупкостью и краткостью человеческой жизни. Что такое жизнь — бессмысленное мучение перед падением в пустоту или школа, дверь в радость? Разгадал ли Ханеман эту загадку, твердо сказать невозможно. Но в Ханемане совершился некий перелом, поворот в верную сторону; он как бы заново стал учиться ориентироваться в пространстве жизни, как ребенок или выздоравливающий учится ходить. Впрочем, всем необходимо однажды начать познавать мир заново. Говорящий, что научился жить, — пока еще мертв.
Ханеман, именем которого назван роман, — основной его герой, но далеко не единственный. Его жизнь вплетается в мир простых людей, которые редко терзаются роковыми вопросами, но часто самой жизнью отвечают на них. Именно с открытия другого начинается в Ханемане “жизнь сначала”. Случайно проходя мимо, он спас девушку, пытавшуюся покончить с собой, — ему ничего другого не оставалось — и вынужденное активное действие будто бы сделало небольшую трещину в его оледенении. Он стал заниматься с глухонемым мальчиком-сиротой, который обладал несравненным даром подражания и изображения. Символично, что повернуться к людям Ханеману помогли именно эти два человека — девушка и мальчик, несшие каждый свое неподъемное прошлое с таким веселым достоинством.
Сартровский тезис “ад — это другие” теоретически оспорить почти невозможно. Но в христианстве “другие — это Бог”. И это тоже нельзя доказать или опровергнуть, а можно только выстрадать. Уходом троих людей, выстрадавших право (воспользуются ли они им?) видеть Бога в ближнем, заканчивается предпоследняя глава романа: “…Когда бы я потом ни возвращался мыслями к той минуте, перед глазами вставала совсем другая картина: я видел буковый склон, по которому на открытое пространство спускаются женщина, мужчина и мальчик и… выходят в светлый простор полей за оливскими лесами, а перед ними над далекой линией горизонта неярко горит огромное, доброе, красное солнце, на которое можно смотреть без опаски, потому что такое солнце уж точно не обожжет ни зрачка, ни мира”.
Александр Правиков