Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2004
Вглубь персонажа
Г.Ю. Бродская. Сонечка Голлидэй. Жизнь и актерская судьба. — М.: ОГИ, 2003. — 464 с.
Автор значим индивидуальностью своего взгляда. Но на кого направлен этот взгляд — на человека или на образ человека, сложившийся у автора? Чего больше в Сонечке — Софьи Евгеньевны Голлидэй или Цветаевой? И что в ней — от кого?
“У меня — ничего не было — но я никогда ничего не хотела — купить; потому что никогда не ощущала, что у меня нет чего-то. — Я имела все, решительно все — и теперь я думаю, — только потому что — я — актриса. — Я могла приходить каждый день к витрине антикварного магазина — и смотреть на какую-нибудь бирюзовую шаль с нежно палевыми розами… Я ведь чувствовала на плечах мягкость и тяжесть складок небесной шали — и знала, как надо в нее завернуться — и как красиво должны выглядеть на голубой поверхности — розовые ногти и бледность руки… И мне никогда не хотелось и не приходило даже в голову — иметь эти вещи — у себя, близко — всегда — но я могла иногда ужасно огорчиться, когда вдруг исчезал в окне магазина — какой-нибудь предмет — который я еще как-то недостаточно впитала в себя, — не обыграла”. Это не Цветаева, это Голлидэй. Похоже, что она действительно была не выдумкой, а достойным собеседником и участником игры.
А рядом — сентиментальность и обожание: “Я говорила невероятно гордо и радостно — другим таким же юным — еще совсем хорошим девушкам: “А сегодня — Василий Иванович — со мной за руку поздоровался!” — и целовала свою руку…”. Постоянное ожидание спасителя — который далеко или близко, но вот-вот найдет. Конечно, Сонечка со своим независимым характером была слишком неудобна для любого режиссера. И даже Вахтангов проводил границу между театром и жизнью, и некоторые игровые поступки Сонечки не склонен был разделять. Но умела ли она работать? Умела ли воспринимать что-то, кроме собственных эмоций? Ведь кроме Настеньки Достоевского — то есть в большой степени самой себя — Сонечка в студии была занята только в массовках. А те режиссеры, в глазах которых Сонечка была дарованием, только из-за его своевольности разбрасываться не стали бы. И умела ли Сонечка жить в мире, где Казановы не только любят, но и бросают — как Сонечкин комбриг? Не в том ли дело, что Сонечка — действительно отчасти Цветаева? Но лишь восторги, игра, мечтания — без цветаевских точности и жесткости. Еще один пример того, что эмоциям нужна не меньшая культура и база, чем мыслям. “Маститые критики и литераторы… были так эмоционально захвачены Сонечкиным моноспектаклем, что не находили слов для анализа явленного чуда, словно оно лишило их дара речи… Оно не подлежало рациональному разъятию”. Много ли тогда стоило умиление? Много ли оно стоит сейчас?
Материал в книге подобран хорошо, и встречи его фрагментов способны на многое. Голлидэй, например, воспринимала театр как храм. “Мне не нравилось, что — Театр — студия, какая-то одна из комнат очень обыкновенной квартиры, где днем студийцы жарят в кухне картошку, моют волосы, завивают локоны, спят в режиссерской и декораторской, — а потом — идут в какую-то комнату поиграть”. Но ее собственную жизнь в театре сломал человек, исходивший из этого же. “Оскорбили Театр, всех Его создающих: Вас, автора, все жизни, положенные в этот спектакль и в театр. Жизни здравствующих и жизни ушедших, жизни талантов, оскорбили самую красоту. Ее поступок безотчетный, вероятно. Но от этого он еще хуже для театра, еще печальнее: небрежное отношение к искусству разъело самую волю к нему…” — это рапорт актрисы Н.С. Бутовой, когда Сонечке случилось схалтурить на незаметной роли в массовке. Да, конечно, в искусстве нет мелочей, театр начинается с вешалки, и так далее… Но, кажется, большевики пришли на место, подготовленное в том числе и идеей, что человек для искусства, а не искусство для человека.
Сопоставления могут завести далеко. “Я сама — белая ночь”, — говорит Сонечка, неожиданно пересекаясь с репликой Мелиссы из “Александрийского квартета” Лоренса Даррелла: “Может быть, я и есть одиночество”.
Но когда наконец серьезно займутся стилем Цветаевой? Пока — явно меньше одной литературоведческой работы на сто раскопок биографии. Причем в них, даже если автор, как в данной книге, имеет достаточно такта не углубляться в выяснение интимных отношений, господствует общая перегретость языка и эмоций. Порой — до комичности. “Две молодые особы — особи, хочется сказать о них, — маленькая актриса и большой поэт не могли расстаться до рассвета…” Подпись под фотографией Цветаевой: “М.И. Цветаева — драматург”. Будто фото автора пьес и автора стихов должны радикально отличаться. “Она могла найти еще одного своего поэта — Гумилева, но не нашла”. Прежде чем досочинять небывшее, в бывшем бы разобраться. Притом, что Бродская — далеко не худший случай. Ее-то трезвость порой посещает. Она понимает, что, увлеченная “типом Мечтателя-идеалиста Достоевского и его же Настеньки из “Белых ночей”, Сонечка бы и Ленина, “кремлевского мечтателя”, если бы узнала вождя так, как увидел и описал его Уэллс, приняла бы за “своего”.
В книге хорошо прослежена еще одна линия: что произошло с театром после революции. Обработали под социальный заказ и метерлинковскую “Синюю птицу”. Классовая борьба подчеркивалась и в царстве еще не родившихся детей. “Эти… будущие про-ле-та-рии… Они постоянно дерутся с богатыми детьми — те их очень боятся…” Метерлинку еще повезло, другой “буржуазной пьесе” досталось крепче. “Место ей — в колонии душевнобольных, а не в театре перед здоровым пролетарским зрителем. Пьеса — наглядный показатель того, что представляет собой буржуазно-интеллигентная жизнь: шкурный эгоизм, отсутствие продуктивного труда, хаотическое выявление больных инстинктов и больная страсть (скорее самовнушение), называемая любовью”. Взамен — спектакли о борьбе шахтеров за уголь, о постройке Турксиба. Искусство надо нести в массы. “На сцене — 12, <…> Рядом в кулисе рабочие курят махорку, — на сцену ползет густой, противный синий дым, першит в горле, и хочется кашлять или вдруг громко отчаянно закричать от ужаса и оскорбления”.
Вот там появляются наконец концентрация и стойкость. “У меня еще несколько дней — полной свободы, — даже вагон — это еще хорошо… Чуточку — Живой воды… Боюсь, что письмо мое опять — большое, а мне хочется, чтобы оно было — коротенькое, легкое — как осенний, тоненький лист, который, м.б., сегодня — бьется где-нибудь у Вашего стекла, — а назавтра — ничего”. Но назавтра действительно ничего. Даже портрет Качалова был потерян — отдан мастеру-окантовщику, а мастера арестовали.
Что не изменяет? Способность к поступкам. И здесь рядом с Сонечкой — человек совсем другого круга, блестящий гвардеец Стахович, оставивший карьеру ради скромных ролей и должностей в театре. Так оставила Сонечка вахтанговский театр ради комбрига. Так оставляла — многое и много раз — Цветаева. Оставившие — гибнут. Дело поэта — или историка-биографа — вспомнить о них.
Александр Уланов