Воспоминания. Переписка. Окончание
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2004
Теле-Руслан
18 марта 1992 г.
Дорогой Жора!
Пишу тебе по свежему впечатлению от телефильма “Верный Руслан”, любезно доставленного мне в виде видеокассеты режиссером по имени Владимир Ильич и по фамилии Хмельницкий (в наши символические времена сочетание, не лишенное вызова).
Фильм трехчасовой, телевизионный, ритмично-свободный, как и полагается на голубом экране. Вообще моей душе ближе экран кинематографический, более плотный и резкий, но — принимаю закон жанра.
Повесть донесена с точностью, тщательностью и явной любовью. Главная съемочная удача — пес. Я поначалу даже обрадовался: моя старая идея насчет того, что правда природная, “прямая”, должна превалировать над правдой человеческой, то есть “метафорической”, — подтверждается. То есть не “охранник”, замаскированный под пса, а именно пес! Потом на этой песской почве начали произрастать эффекты, наверное, неизбежные, но и невладимовские. Сквозь Владимова стал просвечивать Сетон-Томпсон, сквозь Руслана — Лесси (не помню, при вас или уже после вашего отъезда на нашем ТВ шел популярный сериал о такой умной доброй собачке-колли). Вкупе с этим зооэффектом выперли прелестные пейзажи… Одним словом, стало проступать нечто умиротворенно-подкупающее, в чем потерялась жесткость, подспудная неразрешимость твоей темы и ощущение лагеря как образа жизни.
Тут лагерь — эпизод, воспоминание, контроверза жизни. А у тебя — петля на самой жизни, ее изначальный смертный абсурд, и верность долгу — неизбежная гибель души. Абсурд жесточайший. А тут — из абсурда выход есть: некая вольная жизнь “на природе”, и пророк ее — Инструктор.
Баталов читает текст от автора в спокойной округлой манере, давая тексту дышать, давая ему звучать свободно и вкусно. В тексте проступает “русская проза”, но ослабляется чисто владимовская внутренняя жесткость, то самое железо долга, которое и держит, и душит разом.
Кое-где фильм все-таки входит в связь с этой жесткой правдой. Сильно сделана сцена расстрела убийцы, и хорошо эта сцена срифмована с финальным выстрелом в Руслана (пес там, в это последнее перед выстрелом мгновенье, снят потрясающе). Этим бы и кончить, так нет, по законам ТВ надо еще и песню; песня, современная, крутая, на фоне рапидом снятых собачьих гонок, звучит красиво; но рядом — сусально — церковь (по нынешним законам массовых зрелищ убиенного надо же еще и отпеть); церковь смотрится роскошно и плохо вяжется с ситуацией 50-х годов, да еще и фонограмма, где “святый бессмэ-эртный” произносят с такой неподдельно украинской певучестью и так не-сибирски, что сразу хочется обратно в атеизм.
Еще из слабостей — сцена полива: общие и средние планы статичны; тут ждешь резких крупностей, мощных деталей; а на экране — какая-то “репетиция”; ждешь мороза, и чтоб пер пар из орущих глоток, а на экране оттепель и водичка.
Но это я — отсчитывая от повести. Все ж картина в общем трогает; в ней есть одно качество, вынесенное из повести и переданное на экране: чистота. Бездна пропала, затянулась, резкость сгладилась и затуманилась, а чистота — есть.
Я думаю, что картина будет смотреться. Шура, сидя рядом со мной, смотрела все три часа. И люди, у которых мы крутили видеоролик, попросили его оставить на “посмотр”. Тоже признак.
Еще немного о делах.
Твоя антимаксимада у Оли Мартыненко. Что до нашего журнала, то он в безденежье и безбумажье приостановлен. Если оживем, то не ранее, чем через полгода. Номера будут выходить сдвоенные, то есть уполовиненные. Если Оля текст не опубликует быстро, я тогда попробую его дать в “Литобоз” (если тот, повторяю, оживет), — но надобен для этого текст Максимова, а где он и есть ли он, совершенно непонятно ни из твоего письма, ни из статьи. Дай знать.
Получилось твое заказное письмо, где ты пишешь насчет тех марок и франков, которые могут получиться от моих статей. Ты их, главное, получи, а насчет того, чтобы положить их на мое имя, не знаю, как это там делается. У меня уже “лежало” и пропадало преотличнейше: и кроны в Праге пропали в 1968 году, и фунты в Лондоне в 1989-м: банки же тоже и “лопаются” или как это там “у них” называется, и сроки выплат ограничены.
Насчет приехать и потратить — в ближайшее обозримое время это вряд ли реально; без Шуры я не поеду, а цены такие, что двоих не поднять.
И тут мне те деньги тоже не светят — ни получить, ни потратить: из письма вынут на почте, и не дойдут, а если официально переводить, так уполовинят официально.
Словом, моя к тебе просьба: чтобы эти деньги не сгинули, получи их и потрать. Или дай Наталье, она потратит. Поверь, я не держу и тени мысли о каком-то возмещении того, во что обошлись вам с нею прилетевшие сюда к нам “мегабомбы”, ни в ту, ни в эту сторону это не измеришь никакими суммами, а вложенные труды и заботы, и отношение — я и так чувствую, но именно поэтому без всяких счетов возьми и потрать. Если согласен сделать так, как мне хочется, как мне будет внутренне по сердцу, — то поступи именно так, как я прошу.
Ну, вот, вроде все дела и новости.
Вчера все ждали “штурма Зимнего”, но, кажется, у Ромма получилось убедительнее.
Обнимаю вас с Натальей.
Что на барометре?
20 марта 1992 г.
Дорогой Лева,
спешу тебя уведомить, что звонил Малинкович и просил привлечь тебя к его программам — “Барометр” и “После империи”. Первую ты слышал, и вроде бы она тебе по душе. Практически это бы выглядело так, что он бы тебе звонил заранее (ему предпочтительней утром в субботу) и справлялся, о чем бы ты хотел 15 минут поговорить и когда будешь готов к записи. Инициатива и темы — твои, а он будет тебя расспрашивать, местами возражать и вообще “подыгрывать”. Платят за такую беседу 250 “дэмэ”, что, наверное, поболее твоей зарплаты. Ну, и надо же, чтоб тебя 60 миллионов слушали — поначалу каждый месяц, а как выдвинешься в прима-балерины (я надеюсь, очень скоро), то и раз в неделю. Предлагают это далеко не каждому, был у них еще один кандидат, просился — не допросился, а вот тебя хотят. Только он просит, Малинкович, учитывать, что это эфир, и на вопросы отвечать выстрелами одиночными, а не очередями, как ты любишь, и тон желателен как раз не соглашательский, а задорно-боевой.
Я попутно выскажу надежду, что ты не будешь настаивать, будто в наше время заводские цеха все уменьшаются, а микросхемы собирают пинцетами. Все наоборот, цеха увеличиваются, поскольку в них размещают чуть не километровые автоматические линии и сборочные конвейеры, а также строят “Боинги”, “Русланы” и стеклопластиковые суда; микросхемы же изготовляют в “сверхчистых” цехах, без участия рук и похмельного дыхания, так что станок со всеми приспособлениями, обеспечивающими эту “сверхчистоту” — и точность, — не влезет в комнату, где писалось насчет пинцетиков. Ну, это я из ехидства, перенятого у Саши Архангельского, а вообще твое интервью в “Р.М.” очень даже значительно (хоть и грустно читать о твоем “отступничестве”), и я оттуда тоже имею заказ — чтобы в дальнейшем твои выступления сделались не редкостью.
Теперь — как распорядиться этой СКВ? Можно ее оставлять на станции, где ты сразу получишь, когда они тебе устроят приглашение в Мюнхен и на радостях встречи еще дадут заработать марок 800 или 1000. Можно переводить мне, а я бы эти деньги клал в банк на проценты (не очень большие — 3,5% годовых) или — третий вариант — пересылал бы тебе с оказиями (с тем же Домашневым, который есть не мой псевдоним, а бизнесмен, организующий здесь какое-то СП по защите “ноосферы” — убиться мне, если я знаю, что это такое). Но “надежных человеков” надо искать и передавать с ними понемножку, чтобы не ввергать надежного в соблазн. Кстати, мы так и не знаем, отдали тебе вторую такую же картинку или где-то запропастилась. (Картинки — дойчмарки; это “тайнопись”. — Л.А.)
Я думаю, лучший вариант — чтоб хранилось на станции, но покуда СКВ еще в перспективе, хотелось бы знать о твоем согласии (или несогласии), которое можно мне сообщить, а можно напрямую Малинковичу:
Dr Wladimir Malinkovitsch/ George Mauerer-Weg 11, 8000 Munchen 50.
Памятуя слова одной нашей приятельницы: “Сплетня — лучший подарок”, — расскажу тебе про Матусевича, некогда искорежившего у тебя статью (чего ты не простил ему!), а меня — отлучившего от микрофона за обращение к нему по поводу Т. Щербины (в виде статьи напечатано в “Р.М.”, а затем в “Столице”). Так вот, недруг наш имел глупость обозвать печатно или эфирно своего недруга, некоего Тельникова, то ли фашистом, то ли расистом. Правда и то, и другое, но недруг его обиделся и подал в суд на возмещение ущерба его чести и достоинству. На днях высшая инстанция британского королевского суда постановила взыскать с нашего недруга в пользу его недруга 100.000 (сто тысяч) фунтов стерлингов, а в пользу короны — еще 250.000 фунтов судебных издержек. В переводе этой СКВ в доллары выходит 600.000. А где ж их взять? — как пел Галич. А вот где — наложен арест на виллу нашего недруга, стоимостью в 1 млн марок, вроде бы должно хватить. Интересно, что бы платил его недруг, если бы проиграл? — виллы у него нет, пришлось бы сесть в тюрьму и оттуда выплачивать, глотая слезы обиды. Наш недруг ходит по станции очень молчаливый и наружно спокойный (хороши здесь транквилизаторы), а вся станция справляет именины сердца — такую внушил он любовь своим подчиненным.
Ты, конечно, не радуешься, ну, а мне — чего греха таить — приятно. И какие же еще радости у нас по нынешнему времени? Кому-нибудь в рыло заехать или же кто другой ему заедет — вот и на душе отрада!
Естественно, вспомнил про Максимова, зубра № 2 стоимостью в 1 млн долларов (правда, Наташа считает, что я стою все 2 млн, а он ничего не стоит, ну и я, конечно, против жены не попру). Я делаю новый вариант, в связи с его же сообщением мне, что на “Континент” приходит с 72-го номера Игорь Виноградов, — стало быть, мне из редколлегии вроде и незачем выходить. Так что в “Знамени” пускай отложат пока или же тебе отдадут. Конечно, лучше было бы дождаться, когда Емельяныч разразится (тем более что он уже знает о статье, он все и всегда наперед знает!), но, думаю, этого недолго ждать.
Тебе показалось, что я в статье “А напоследок…” обошелся с дамами не по-джентльменски? Это верно в отношении Беллы Ахмадулиной, чью строчку я по причине предстарческого склероза приписал Марине Цветаевой. Впрочем, не Куняеву же приписано, а великому поэту, так что отчасти извинительно. Что же до Аллы Николаевны и ейной “подкулачницы” Беляевой-Конеген, так они же у нас амазонки свирепые — значит, от своего пола отрекаются. С Натальей Ивановой я бы, конечно, так не обошелся, поскольку у Бондаренко вычитал, что такие, как она, “реализуют свои женские комплексы”. Вот как хорошо сказал человек! Не бесполые реализуют, не чуже- и не двоеполые, а именно свои женские!
Но, между прочим, с “Напоследком” вышло так, что начинала Наталия Кузнецова, блестящий критик наш, и — не справилась или же ей что-то расхотелось доругиваться, а поскольку статью в “Р.М.” очень ждали, то пришлось заканчивать мне. Я конечно, прошелся “рукой мастера”, много там перелопатил, но кое-какие разработки Н. Кузнецовой все же использовал, а с ними проникли в текст женские хромосомы. За всем не уследишь. Так что ты верно почувствовал некое двоевластие — то ли в стиле, то ли в отношении к оппонентшам. Самое смешное, что Емельяныча не я задирал, а она, я просто по лени этого не выбросил — за что и пролилась на меня чаша его ярости, и пришлось отругиваться в другой статье.
Твои сетования насчет бумажного кризиса принимаю тем ближе к сердцу, что уже больше года лежит в “ПИКе” моя рукопись — три повестушки и кое-какая критика и публицистика, никак не превращающиеся в книгу. Спрашивал по моей просьбе Гладилин, когда был в Москве, — говорят, что нет бумаги и нет типографии. Ты не мог бы узнать у Жоры Садовникова, есть ли какое движение? Или — пускай тебе отдадут, а дальше будем думать, что с этим делать. Потому что есть какой-то интерес ко мне у кооператива “Текст”, и бумага у них как будто имеется, так я бы к ним крючок закинул.
Вырезку из “АиФа”, свидетельствующую, что “Руслан” бытует в народе, оттяпывая лавры у “Чонкина”, мы, к сожалению, не нашли — может быть, вынул интересующийся товарищ из расформированного ведомства, а может быть, ты забыл вложить. Доверенность же твоя — пришла, но, кажется, и не понадобится: достаточно твоего письма-поручения в то издательство или журнал, чтоб они перевели твои гонорары туда-то и тому-то чеком. А вот подпись твоя заверенная — нужна в таком письме, если у тебя раньше не было с ними переписки и они твоей руки не знают, не с чем сравнить. Но вот о чем я думаю — не лучше ли, чтоб франки эти остались в “Экспрессе”, ведь не поставил же ты крест на Париже, а там они очень даже понадобятся. При переводе немецкий банк сдерет, к тому же, свое за операцию, и на конвертации ты потеряешь, а франк в Париже, как говорят французы, это франк! То же — и с лейпцигским “Реклам-Ферлагом” — если будешь в Мюнхене, они тебе туда вышлют по телефонному звонку.
И вообще, не очень вы там переживайте по поводу наших трудностей с “гуманитарной помощью”, мы рады узнать, что все дошло по назначению, а главная трудность у нас — “средство доставки”, т.е. “надежный человек”. А таковых можно лишь среди тех найти, кто рассчитывает еще раз в наших краях побывать.
Наташа очень тебе благодарна за высокую оценку, очень смущена, а вообще — пребывает в депрессии: в довершение к тем нашим потерям, о которых сообщалось в Шурином письме, пришла весть о кончине ее подруги, еще со студенчества, и тоже от рака. Умерла еще в начале декабря в Берлине. Бедные наивные “эсэнгэвцы” (или, по написанию здешнему “гузовцы”), кто вам всем внушил, что в Германии лучшие медики, нежели в нашем отечестве? Ведь все приезжают только умирать — что, разумеется, вполне достижимо и в России. Даже больше скажу — в России, бывает, что и вылечивают, как было с Солженицыным. Какими-то народными средствами пользуют, вроде вытяжки из березового гриба — чаги, ну а здешние эскулапы — исключительно по “науке”, поэтому гроб гарантируется уверенно.
Наташа снимает с меня самообвинение в предстарческом склерозе и принимает его на себя, поскольку это она придумала название для статьи и указала источник. Опять же — не иду супротив любимыя жены. А еще она просит сообщить возраст внуков, так как тут много можно раздобыть очень задешево детской одежки-обувки. Стесняться не нужно, ибо вы сейчас держава великая, но — бедствующая.
Наши приветы и поклоны Шуре и девочкам. Постарайтесь, как в армии говорят, “усилиться” и выстоять.
Обнимаю. Твой Г. Владимов.
Наташа:
Дорогой Лев Александрович!
Хочу Вас проинформировать: “бывший дантист, укравший золото”, что фигурирует в “Колонках” В.Е. Максимова, это и есть наш друг Малинкович. Правда, он дантистом никогда не был (он военный врач) и золота никогда не имел, разве что кольцо обручальное, и то — у жены. Но редактор “Континента”, уже давно пишущий “блоками”, болеет то ли генеральской дурью, то ли — и впрямь — предстарческим склерозом, так что пора ему уступить дорогу молодому Виноградову.
Еще хочу сказать, что жить в Мюнхене можно у Али Федосеевой, у нее 3-комнатная в центре, и живет она одна, в разводе с мистером Федосеевым после 39 лет брака. Если Шура не приедет, пусть не волнуется — никакой опасности мадам для нее не представляет.
У Малинковичей тоже можно поселиться, но там тесно. Чтоб Вы не поехали “на красный свет”, скажу, что Малинкович с Федосеевой не сочетаются, а я с ними обоими сочетаюсь.
Прочла в “Знамени” статью Натальи Ивановой — прав, увы, Золотусский… Я, в отличие от Жоры, не ее поклонница.
Желаю Вам, Шуре и девочкам всего самого лучшего. Обнимаю и женскую половину целую. Наталья.
P.S. Пришлите фото девочек.
Пинцетики и пневмомолоты
5 апреля 1992 г.
Дорогой Жора!
Письма получены: сначала твое Шуре и Натальино мне, очень теплые, теперь твое большое мне, очень важное, за каковые спасибо! Добавлю также сразу, на твой вопрос: картинки тоже дошли, обе: одна через Коган-Ржевскую, другая через Домашнева, за каковые тоже спасибо, впрочем, о получении я уже сигналил.
Наверное, ты уже получил и мою депешу о фильме Хмельницкого; видеокопия фильма лежит у меня в ожидании оказии, а предназначается тебе от автора.
С упоением ношу сумку, в которой была доставлена последняя мегабомба (Канчуков, миллионер, увидев, сразу сделал стойку: “Откуда у вас такая сумка?!” Ну, да! так я ему и сказал!). Хорошо еще, второпях не вернул сумку тому парню от Домашнева, что мегабомбу привез, — я сначала подумал: возвратная тара (а он стоит, лыбится и как бы ждет, то ли когда я опорожню и верну, то ли вообще ждет, пока я угомонюсь от ахов-охов), хорошо, Шура вышла и сказала, что, мол, не твое дело головку от ракеты-носителя отделять, а прилетает это все вместе. Вот теперь ношу сумку, благословляю тебя и вспоминаю анекдот про тачки, тот самый, который любил всем рассказывать Емельяныч, когда еще обретался в столице бывшего СССР.
А как мы теперь называемся? Судя по твоим конвертам: GUS? Ничего не скажешь, хо-рош ГУС.
Ну, ладно, теперь о деле. Раз ты мне дал санкцию, то я позвонил в “Текст” редактрисе, у которой делал статьи к однотомникам Башевиса-Зингера и Юриса, и сказал, что в ПИКе у Садовникова имеется твой сборник, что ты готов вести переговоры (а они у меня про тебя как-то спрашивали: когда приедешь?) и что я готов быть составителем, редактором, автором вступ. статьи, комментария и проч. Им надо не менее 15 листов, так что тремя повестями тут не отделаешься. Сейчас они думают над моим сообщением; по мере поступления от них сигналов я тебе дам знать.
Вышел мартовский номер “ДН”, где мы соседствуем с В.Д. Малинковичем. Посылаю. Может, передашь ему, когда прочтете (если охота будет читать)? А то не знаю, достанет ли он журнал.
Насчет предложения Малинковича: оно лестно. Но у меня, в отличие от иных кандидатов, есть сомнения на мой счет. “Барометр”-то я слушаю, и “После империи” тоже, но именно поэтому я знаю их (то есть станции) общий стиль агрессивный и суд скорый, но я-то так не могу. Говоря твоими словами: они снайперы, а я и впрямь трещу очередями, когда и как охота; они вспарывают “реальность”, а я ее знать не хочу: расставил руки и парю; они боевики, а я соглашатель, утешитель, мечтатель и т.д.
Так что ни о каком прочном сотрудничестве не может быть и речи: я все время буду чувствовать, что не совпадаю с их ожиданиями, и платят мне не за дело, а из “хорошего отношения”, — от такой ситуации можно застрелиться. Другое дело, если В. Д. сам появится на нашем горизонте — в диалог с ним я вступил бы, не задумываясь, но никаких гарантий, что это будет в их стиле, дать не могу. Так что если бы мы договорились, то лишь о пробном шаре, после которого может последовать, а может и не последовать (с их стороны) продолжение.
Да и программу не вдруг сообразишь в нынешней ситуации паралича привычной печати. Единственное, что я сейчас “вижу”: это просмотр русскоязычной прессы бывших советских республик (ну, вроде “Литвы литературной”, “Зари Востока”, “Немана”) — теперь такое чтение у нас называется: “отслеживание” — и там возможны какие-то сцепы с моим совершенно свободным настроением. А настроение мое В.Д. знает: я человек “имперский”. Чем глубже входят в грызню народы, тем важнее для интеллигенции — сохранять общие узы. Называй их хоть “имперскими”, хоть “общечеловеческими”, хоть “всемирно-историческими”. Пока плаха лежала, только и делал, что искал щели для дыхания, а теперь — шиш. Теперь все рассыпалось — дыши не хочу! — не хочу дышать этой пылью. Хочу “крепить связи”.
Насчет пыли — это, извиняюсь, из Саши Проханова: они нас до состояния пыли перетрут, до пудры! И он прав. Перетрут.
Так хоть камешком в эту машину.
Жора, мне неловко писать В. Д. напрямую: он ведь мне еще ничего официально не предложил. Может, ты ему неофициально объяснишь мои сомненья? Он должен сознавать, что я — не тот человек, который будет решать их задачи. А мои симпатии к нему — неизменны.
То, что ты пишешь мне насчет пинцетиков и похмельного дыхания, — не ехидство в духе Саши Архангельского, а очень существенное мне возражение. Должен признать, что я плохо чувствую общую в этом смысле ситуацию и, конечно, глубоко провинциален в своих надеждах на “миниатюризацию”. Я, видно, просто не осведомлен насчет мировых тенденций, и километровые автоматические линии, а также “Русланы” из пластика, о которых ты пишешь мне (а ты по Русланам главный спец), — находятся за пределами моей интуиции. Я-то исхожу из чего? Самое жуткое — это наши российские толпы, орущие, агрессивные, — вот их бы растащить. Похмельное дыхание у нас так и эдак смердит, — так пусть уж смердит при “пинцетике”, чем при пневмомолоте. Может, в малых масштабах протрезвеем, наконец? Все это, впрочем, мои интеллигентские мечтания, и ты здорово их вывернул.
Общим разумом чувствую, что должно быть какое-то спасение, но как впорешься в эту нашу реальность… так уж от нее — расставил руки и — паришь… “Реальность”? Я не знаю, где сейчас реальность. На улицах не пройти: везде торгуют, стоят стеной, предлагают все: от губной помады до деталей станков, от кроссовок до пакетов молока, от автоответчиков до домашнего варенья. Первое потрясение: оказывается, в нашей стране все это есть! Где оно лежало? И как его теперь покупать, когда не сообразишь, где что искать, а сообразив, не протолкнешься! А протолкнувшись, не сообразишь, нормальна ли цена и не хотят ли всучить пустой кожух вместо автоответчика и денатурат вместо водки.
И в чем еще сюрреализм: торговля эта тотальная идет прямо на улице, под дождем, под солнцем, под колесами машин, на парапетах, на перилах, на подоконниках, а выстроенные для торговли помещения — пусты: или заперты, или зияют порожними полками при озлобленных бездельничающих продавцах. Значит, девять десятых должны разориться, а оставшиеся должны купить те помещения, так я понимаю?
Надеюсь, вырезку про Руслана (Имрановича) ты получил? Я ее хотел вложить в первое письмо, да Шура воспротивилась: мол, подумают, что в конверте купюра; а на почте, говорят, при подозрении на купюру письмо вскрывают, купюру берут, а все остальное — в расход как свидетельство. Не знаю, так ли это, но страха ради иудейска вырезку мы извлекли, и я сунул ее в Шурино письмо, которое она написала только через неделю (ибо крутится между тремя работами, тремя дочерьми и двумя внучками). А возраст их такой: Марье 35 (ты ее помнишь девочкой; как-то мы у нас в ее присутствии пили с тобой “гвардейскую смесь”, и я был хорош, как GUS). Катерине 22 (медичка, четвертый курс, одна научная публикация); Настасье 18 (архитектурный, первый курс, первый проект: Дворец Дожей (!) — сейчас сидит чертит). Внучкам Сане и Ане десять и три с полтиной.
Но, надеюсь, вы с Натальей их всех увидите воочию. Пора бы уже и посетить наши палестины.
Обнимаю! Л. А.
Еще о барометре
2 мая 1992 г.
Милые друзья! Душевное вам спасибо за посылку, которую доставил нам обязательнейший человек Юрий Диков. Отдаем должное чутью и практической хозяйской сметке (очевидно, более Наташиной, чем, Жора, твоей) — все очень, очень кстати. Шура напишет об этом детальнее и с большим знанием дела, а я скажу как человек “едящий”: особо спасительны сейчас всякие приправы-присыпки; лежат они долго, места занимают немного; а поскольку рацион наш сейчас строится во многом на хлебе и каше, — то, чтобы оное единокашие скрашивать, замечательны всякие вкусовые иллюзионы вроде сырно-перечно-чесночно-ванильного и прочего охмурежа. Покупаем хлеб (хоть и с нервами, с перебоями, но в конце концов покупаем) — а ощущение такое, что едим и то, и се… Словом, замечательно.
Хотел вам написать тотчас по получении посылки, но решил подождать “Литгазеты” с моим этюдом про Жорин рассказ; теперь посылаю; надеюсь, ничем не задел; а в подкрепление присутствия Г. Владимова в литературной ситуации — годится.
Теперь два слова о литературной ситуации. Я говорил с Н. Войскунской из “Текста”. Их позиция такая: они хотят издать “Генерала и его армию”, а потом — готовы и однотомник. Объясняют это так: мы, говорят, первыми переиздали “Большую руду” и дублировать ее нам не с руки; если делать однотомник, то новый, а если традиционный, то есть с “Рудой” и вокруг “Руды”, — то после “Генерала”.
Я думаю так: если твой генерал увяз в авторских передислокациях вместе с армией, — то дай им новую повесть про то, как вы защищали Зощенко от Жданова. Может, вокруг нее и выстроится однотомник (если она невелика по объему)? За “Генералом” дело не станет — был бы готов. А однотомник в новом виде стоило бы предложить не откладывая. Само собой, если мои услуги понадобятся (составление, комментарий, статья) — я готов. Все-таки Владимов — самый близкий мне писатель из нашего поколения, и мои ядовитые намеки про диссидентство этого не отменяют, а даже, напротив, удостоверяют.
Господи, какой тусклый, какой тоскливый у нас Первомай! Гаснет в людях мелкая агрессивность, испаряется последний интерес к политике, и проступает то самое, что ты учуял по телерепортажам: угрюмая апатия. Чем она обернется? Что ожидает русских? Не впервой стране сжиматься до предела, но опять вечный стоит вопрос: что за сжатием? Коллапс? Распад народа, дробление его в этническую пыль, исчезновение русских с исторической арены? Счастье под другими именами? Или — чудовищное распрямление пружины? И тогда — каких жертв это будет стоить? Какой кровью будет оплачено величие? И как это вообще будет возможно — при той апатии, которая охватила всех? Вернее, при том, что сила, которая еще не иссякла в миллионах людей, оскорбленных глобальным унижением и не умеющих покаяться, — сила эта непонятно куда ударит.
Я понимаю ваше настроение: вы смотрите на нас “издалека” и мучаетесь, что без вас здесь происходит что-то важное, страшное, гибель вашего народа; у вас — ностальгия, чувство обрыва, потери, которому вы не можете помочь. А я хожу тут, среди людей, в самой гуще, и чувствую, что происходит важное, страшное, гибельное, и ничем не могу помочь, и эта ностальгия у меня — в самом нутре того, по чему ностальгия. Надо “умереть” вместе со всеми — и не готов. Остались силы, мысли, дух живой — и никому не нужно. Потерялась жизнь, в которой я имел смысл. Какая-то другая реальность вокруг. Не моя.
Что-то занесло меня опять в эмпиреи: Жора будет смеяться.
Вернусь к ближним планам.
Собираю для вас прессу: кое-какие журналы, еженедельники, “Лит. новости”. Но придется подождать, пока Диков полетит к вам по своей химической орбите. А то пакет объемистый.
А может, часть пошлю, не дожидаясь.
Вы никогда не догадаетесь, какое препятствие. На почте нет марок. Цены взвинтили вдесятеро, а марки по-прежнему печатают копеечные. Отправить бандероль — пол-Москвы исходить.
Какой, спрашиваю, выход?
“А не посылайте”.
Боже, как весела наша Россия.
Обнимаю вас, милые.
Да, чуть не забыл. Владимир Дмитриевич Малинкович нагрянул в телефон давешнюю пятницу, давай, мол, в субботу запишем диалог? Я говорю: диалог — с нашим удовольствием (только вопросы наперед не обуславливать, ибо на неожиданные отвечать интереснее), но на штатное сотрудничество я, рыхлый русский разгильдяй, не способен. Ладно. В субботу позвонил, записал, а уже в понедельник — во, темпы! — на всех углах мне рассказывают, что слушали. Сколько я в те дни “Свободу” ни ловил, — так и не поймал “Барометр”, прямо беда. Так и не слышал, как получилось. Но, судя по тому, что он ее прокрутил в эфире раза три (по слухам), — что-то он в этом нашел. Мне “изнутри” не очень ясно, что.
Поскольку, Жора, ты меня сватал, то и докладываю.
До письма! Или, надеюсь, до встречи. — Л. А.
Автор удаляется за занавеску
25 июня 1992 г.
Дорогой Жора!
Ломал я голову: “что ж молчишь ты?”. Грешным делом уже подумал, не сердишься ли на мой опус про “Маэстро”. Утешал себя тем, что, может, ты охотишься на слонов в Южной Германии, а тут звонит Оля Мартыненко (звонит по смежному поводу: прочитать мне читательское письмо) и говорит, что вот только что говорила с тобой по телефону, и что ты мне послал два безответных письма.
Ну, раз так, то это уже по-нашему: я не получил ни одного. Тут уж, наконец-то, логика проглядывает: наша, российская, воровская. Но не полная неизвестность, наконец.
Интересно, а дошла ли моя канадско-английская книжечка, где в английском же переводе напечатана моя статья про “Руслана” и твое ко мне на сей счет письмо, опять-таки по-английски же? Или и это пропало?
Можно восполнить. Но не худо бы все-таки связь наладить.
В ожидании оной подтверждаю тебе свою любовь, передаю Наташе самый горячий привет и рад буду получить от тебя весть. Надеюсь, хорошую.
Обнимаю. — Л. А.
13 августа 1992 г.
Дорогие Наташа и Жора!
Итак, очередная оказия: посылаю вам кассету с фильмом Хмельницкого. И не знаю, что думать: от вас по-прежнему нет вестей. Получили ли мою английскую книжку с твоим, Жора, письмом ко мне? Получили ли прессу, которую я послал с Диковым? Не могли же не получить. Не знаю, правда, дойдет ли это мое письмецо. Но отсюда, вообще-то, все доходит. Оттуда действительно не доходит: на почте ищут купюры, рвут подозрительные конверты, а письма выбрасывают. Об этом даже в газетах у нас писали. Может, вправду в этом все дело? Или у вас что-то случилось? Или обиделись за что-то, так ведь вроде бы не за что?
Я только что вернулся из отпуска: сплавился на лодке по Шлине к Вышневолоцкому озеру. Там, в глубинке, везде висят красные флаги, старые, выцветшие. Ору из лодки: “Это какой же державы флаг у вас, родимые, не вспомню, как называется!”. Смеются: “А у нас еще СССР”. Возвращаюсь: в “Известиях” статья с объяснением: отчего в Вышневолоцком районе триколоры не висят нигде более трех дней: их крадут и шьют кофточки. А старые выцветшие красные флаги — висят себе.
Никак не решу, что лучше: когда государство гибнет от встречной глобальной дури или когда гибнет от попутного здравого смысла.
В “Литобозе” пока еще зарплату дают, но печатать журнал не на что, ждем со дня на день то ли банкротства, то ли самоликвидации.
Никак не привыкну жить в новой реальности. Вроде жив, но каждое утро не могу понять, почему еще жив.
Обнимаю вас и надеюсь, что это письмо дойдет и что получится на него ответ. — Л. А.
10 августа 1992 г.
Дорогой Лева! Сообщаю, что получил твои деньги: 100 марок из лейпцигского издательства и 712,50 со “Свободы”. Не имея твоих распоряжений, думаю, что самое разумное — переправить их тебе, благо нынче не расстреливают за валюту, но — не все сразу, дабы не искушать. Вскорости будет оказия — перешлю 200, а там поищем еще какого-нибудь ангела… Нынче так худо с ними! Из твоего лаконичного приложения к английской книжечке “Гобелен культуры” (так дословно) выплыли два удручающих обстоятельства: что ты, во-первых, не получил моего письма на двух открытках в конверте (прощупал ценитель французской живописи), а во-вторых, не доставлен чемодан с кое-какими шмотками и Наташиной цидулькой Шуре. Беспредельщина одолела! Занимаются люди международным “бизнесом”, а нет в них обыкновенной “вексельной честности” (она же — мафиозная). Вот почему не войдем мы в Европу, “как спущенный корабль, при стуке топора и при громе пушек…”.
На твою статью о “Маэстро” не только что не обиделся, но перечитывал с наслаждением раз 5. Или — 6. О, разумеется, она вводит Г. Владимова в сегодняшний литконтекст как нельзя лучше, хотя все в ней — наоборот.
На такое мелкое обстоятельство, как то, что писано от первого лица, вы же, критики, уже лет 70 не обращаете внимания, поэтому диссидентское злорадство (оттого, что поставили раком) приписано автору, хотя я там удалился за занавески и только одну фразу произношу про елочки. Ну, ладно, пусть злорадство, но — преодоленное писателем, это у тебя ясно.
Второе: папа, конечно знает, что никакие они не уголовники, но проверяет на сыне свою “гипотезу” перед тем, как нести ее в милицию (где тоже, конечно, знают, что — гэбэшники, но — “ваше предположение, что они бандиты, обоснованно”).
Я не думаю, что у меня это невнятно, просто тебе так захотелось прочесть — тоже интересно. Равно, как и то, что ты выделил даму с погончиками, на которую я не обратил должного внимания (верно, оттого, что имел перед глазами прототип? Или — прототипку? прототипицу? Как нынче правильно?)
А самое интересное — фантасмагория, составленная из самых что ни есть реальностей! Это мое любимейшее в прозе. Как говорил Мандельштам: “Зачем выдумывать юмористику — и так все смешно”. Прекрасно, что ты это выловил и донес!
Вот, в связи с Мандельштамом — вспомнил о Юре Карабчиевском. Что, в самом деле — самоубийство? Нисколько в это не верится. Не тот тип души. Хотелось бы написать Свете, да мы ведь с ним, почитай, все эти лет десять были в ссоре. Все — растреклятое КГБ!.. А что случилось с Жорой Семеновым? Случаем я напоролся на некролог (принадлежащий перу Васи Литвинова), но причина там не указана. Это уже — из нашего поколения, “четвертого”, понемножку начинаем уходить.
Майское твое письмо тоже оптимизма не прибавляет. Если Аннинский себя чувствует никому не нужным (“Потерялась жизнь, в которой я имел смысл”), это — почти беда. Я говорю “почти”, потому что вся беда состоит в том, что тысячи других личностей, мелких сявок (иногда забредающих и залетающих в нашу германскую Тмутаракань), чувствуют себя чрезвычайно необходимыми человечеству и весьма уверенно делают на нынешней ситуации свой гешефт.
Твоя постановка вопроса: “Что ожидает русских?.. Распад народа… или чудовищное распрямление пружины?” — не совсем корректна, мне кажется. Мы часто оказываемся в плену собственных ультиматумов. Или — или. Но возможно же что-то и третье? Медленное вытягивание “из всех сухожилий”, как сказал поэт. Не знаю, что, не знаю, куда, но только медленное-медленное. И народ при этом — сохранится, не столь он податлив и к тому же хорошо проспиртован, чтобы не потерять драгоценных генов…
Мы действительно мучаемся тут — оттого, что история делается “без нас”, оттого, что мне изменило всегдашнее мое “счастье” — оказаться “в нужное время в нужном месте” (в 60-е годы — при “Новом мире”, в 70-е — в диссидентуре), вот прозевал август, а мог бы приехать, был приглашен на конгресс русопятов, — но понимаем, что там бы мы, наверное, не выжили. Не та разворотливость, не тот “ЗИС” (знакомства и связи). И все же — тянет, тянет в гибельную Москву. “…И бездны мрачной на краю…”
Шуре — большой привет и благодарность за подробное, обстоятельное письмо. Обнимаю вас. Жора.
P.S. Наташа выражает вам свою любовь и заверяет, что между нами никогда ничего произойти не может: если нет вестей, значит, либо почта виновата, либо оказия подвела, либо еще какая накладка. Благодарит за подарки к 55-летию. С Диковым пришлет весточку. Жора.
Наташа:
Лев Александрович! Через оказию мы не рискуем послать более 200 дойчемарок. Вл.Дм. Малинкович, знающий оказию именно с этой стороны, сказал: “Не искушайте”.
“Сиди и пиши там”
16 августа 1992 г.
Дорогой Жора! Третьего дня отправил вам с Наташей письмо в ответ на привезенный Диковым чемоданище, а сегодня с утра наконец-то — твое письмо, от 10 августа (там, где немецкий слон поздравляет кого-то с днем рождения — поскольку ты пишешь на открытках, то так мнемонически легче вспомнишь, что за письмо). Так что пишу вдогон, потому что хочется кое-какие затронутые тобой вещи обсудить.
Конечно, автор — одно, рассказчик — другое, а рассказчик “с фигурой” — третье. Так нас учили, и это совершенно правильно с профессиональной точки зрения. Однако, исходя из нынешней психологии (читательской прежде всего, но — и психологии критика тоже), художественный текст есть воссозданный на бумаге многомерный мир, где “все отвечают за всех”. И перепады авторского присутствия тоже многомерны, и в разных сценах чувствуются по-разному. Ты, конечно, можешь удалиться “за занавески”, но все, что происходит по сю сторону занавесок, создал ты же…
Впрочем, что значит “ты”? Ты — как рассказчик, ты — как создатель образа рассказчика, ты — как писатель, беседующий с богом, ты — как эмпирическое лицо, попустившее в себе писателя беседовать с богом… Это все и лучится, и пестрит, как в клубке, — и так должно быть, это и есть магия художества.
Но и я, читатель, реагирую не на ту или иную “роль”, не на то или иное условие твоего “я”, а на все вместе: на твое присутствие в данном куске реальности. Ты — не можешь удалиться ни за какие занавески, потому что ты — демиург. И если папаша знает, что, конечно, “никакие они не уголовники”, и в милиции знают, что они гэбэшники, — то только потому, что это ты им всем внушил, их же из самого себя создав.
Из текста выносишь ауру, а не то или иное сплетение осведомленностей, и, честно сказать, я текст беру тоже “через ауру”, то есть интуитивно, а сплетения нужны — если требуется “доказать” что-либо, и, конечно, сплошь и рядом ничего никому не докажешь. А может, и не надо. Сверхзадачу-то ты у меня уловил. Кошмар, составленный из “нормальностей”. Хотя, с традиционной точки зрения, ты, наверное, прав.
А вот насчет того, что вовремя оказывался в нужном месте,— неправ, батенька мой, неправ! Хотя по-командирски формулируешь вполне хорошо. Но в “Новый мир” тебя вынесло талантом, чему я был очень рад, а в диссиденты — упрямством к потоку, чему я, как ты помнишь, был совсем не рад. И сейчас ничего не прибавилось бы тебе, если бы просидел ночь в обнимку с “музыкантом, которого звать Славой, фамилия Ростропович” (как он представлялся изумленным его появлением таможенникам Шереметьева), — хотя, скорее всего, тебя обцеловали бы Белла Куркова и прочие демократы. Писателя держат тексты, а не наличие в нужный момент в нужном месте. И тебя тексты держат! И будут держать… если останется на Руси читатель.
Ты абсолютно прав: нужно “медленное-медленное вытягивание”. Но это значит, что ничего не решается “в данный час в данном месте”. И гибельность Москвы вовсе не в том, что судьбы здесь и сейчас определяются, ничуть они не определяются, а гибельно нарастание хамства и бессилие духа в народе.
Юра-то Карабчиевский — из-за этого. Не знаю, слышал ли ты мой этюд о нем по “Свободе” (когда тридцатиднев справляли). Конечно, самоубийство — совершенно не в его образе. Если — по реальности. А если по сверхреальности, по запредельной безнадеге, — то вот и все о нем. И чего вы ссорились? Выходит, можно в ГБ вытянуть из одного какую-нибудь гадость и показать другому — и готово дело? А — не поверить гадостям? Даже если они и говорятся? Я ведь если не захочу — я не поверю, даже если меня носом сунут. Не поверю и очевидности. Потому что не захочу. Как это ты про меня любишь говорить: руки в стороны — и воспарил.
Жора, милый, если ты будешь здесь, ты помочь ничему не сможешь, только измучаешься, да еще втянут. Сиди там и пиши — так, может, и поможешь. Твое имя здесь — в определенных кругах еще не исчезнувших читателей — очень высоко, очень. И не только потому, что “хорошо пишешь”. А потому, что в тебе кристаллическая структура. А у нас тут течет все, плавится, из сосуда в сосуд форму меняет. Мне-то легче, я лукавец. А тебя ломать начнут, упираться в тебя, и ты не отступишь. А ситуация — совсем не наша, и Россия другая, другая. Нет нашей страны. Так что сиди там, мучайся и пиши.
Умирают кругом. Грустно. Жора Семенов как-то тихо отошел, от бессилия доброты, от ненужности его хорошего русского языка и от ощущения, что никакая водка не спасает.
А которые гешефт делают — пусть.
Ну, вот, связь и восстановилась. Хотя, судя по всему, одно твое письмо (на двух открытках, и наверное, с французской картинкой?) и Наташин чемодан Шуре — пропали, увы. Жаль. И пропавшего жаль, и добрых чувств, опоганенных кем-то.
Обнимаю. — Л. А.
Наташенька, Вам самые лучшие чувства! От меня и от Шуры.
Если приедете погостить, будем очень рады.
От августа до августа
31 августа 1992 г.
Дорогие друзья!
Все про вас знаю! Ю. Диков с огро-омным чемоданом в руках явился и все нам рассказал. И про Гладилина, и про Малинковича, и про общую ситуацию. Из чего мне стало ясно наконец-то, что дело в происках почты, а не в вашем настроении. Неясно, правда, что из моих отправлений (почтовых) вы получили и все ли получили. Меня, собственно, волнует только моя английская книжка, где есть перевод Жориного письма и моей статьи о “Руслане”. По-английски все-таки, интересно же Владимову! Через редакцию “Огонька” послал, в июле. Дошло ли? Пошлю, пожалуй, повторно, когда в сентябре Аля Федосеева поедет.
Наташенька, про содержимое чемодана Шура напишет подробнее, а я просто благодарю Вас за тепло и хлопоты. Я думаю, что все там в самую точку. Насчет марок: двести, посланные Алей (как ее отчество? неудобно как-то) с Соломоновым, — дошли благополучно. А жалеть о том, что потеряно, не приходится. Я никогда не жалею. Что пропало, то пропало. Ладно. Единственное, что я все время пытаюсь рассчитать, так это: хватит ли моих марок на билеты нам с Шурой туда-обратно. Поездом, подешевле. Как только хватит, — тогда можно и о поездке подумать: о каких-то лекциях в университете Майнца (или еще где — если захотят), о радио и прочем.
Шура с Катей (средненькой) сплавали тут до Астрахани в некоей плавучей школе, и голландцы, Шурины ученики, покоренные ее светским обаянием, пообещали ее с Катей пригласить в Голландию на некоторое число дней. Вот тут-то и встает вопрос: а что, если мы трогаемся втроем: Шура, Катя и я — доезжаем до Франкфурта, и я остаюсь их ждать и читаю эти самые лекции (или делаю радиопередачи, впрочем, уже в Мюнхене), а присные мои едут дальше в Гаагу или куда там их пригласят, гостят себе, а на обратном пути подхватывают меня и забирают домой. Вообще говоря, план фантастический. Но ведь и тот мой план, который в 1990 году так лихо вытанцевался (Испания — Германия), был совершенно невероятен. Мы — страна чудес. На том висим.
Висим мы сейчас славно. Просто зажмурились и ждем, что дальше. К концу года хлеб будет стоить рублей 30-40 буханка, спички — червонец. Журнал наш “Литобоз” обанкротится через месяц. Гонорары платят так: звонок: “Бегом!!” — промедлишь — и “наличности” уж нет. Недавно получил в “Культуре” за две приличного объема статьи. Пошел в магазин напротив, купил 600 г сыра. Гляжу, четверти гонорара нет. Несу сыр, думаю, чего с ним делать: есть или хранить?
И притом — как-то все живут и не мрут. Страна чудес. Вчера Шуру с Катей встречал в Северном порту. Поймали такси. До дому — четыре сотни, без счетчика, естественно. Но самое интересное, что пока я стоял в столбняке, не зная, садиться или нет, моя жена спокойно вынула из кармана эти четыре сотни. Да еще и посмотрела на меня со значением: сейчас, мол, надо не в столбняке стоять, а зарабатывать и тратить. За-ра-баты-вать, понятно?
В общем, если из родного журнала полечу и никуда не прилечу, моя профессорша меня прокормит.
Наташенька! Я Вам уже говорил: классика в Россию не пускать! Ни под каким видом! На неделю-другую — можно. Насовсем — упаси бог. У нас тут кончается читатель. Жора, ты понимаешь? Мы оголтело, через ступеньку, стремительно вываливаемся из дикости и вваливаемся в цивилизацию. Читать и думать над книгами людям больше некогда.
Это для нашего брата главное. Остальное следствия.
Иду недавно по Пушкинской площади и вижу анонс: Владимов о путче. Ищу, нахожу, читаю — густота, плотность письма отменная. Знаешь, есть такие старинные стенки, каменные, их так кладут, что ножа не всунуть. Вот у тебя такая кладка. И военная косточка чувствуется: танки в городе, скорость переворота и т.д., и темы твои, и углы обстрела выдают суворовца. И вдруг дохожу до цитаты из моего к тебе письма о Говорухине. Мать честная! Тут понял, что ты на меня не обиделся (я-то, за все лето ни строчки от тебя не получив, думал, не кошка ли пробежала, не статейка ли моя про “Маэстро” тебя задела — я ж там, как-никак, гэбэшников все-таки жалею, а ты не жалеешь). Ну, думаю, раз так, то все в порядке. И стал читать дальше, наслаждаясь кладкой и, однако, лелея в глубине подсознания фундаментально-эмоциональное с тобой несовпадение. Или даже несогласие, о котором ты составишь представление из моего ответа на анкету “Недели”, каковая тебе, наверное, на глаза не попалась, а я сейчас, пользуясь компьютеризацией, постигшей мой дом, не двигаясь с этого стула, попробую тебе вставить в письмо этот текст прямо из памяти. Или, по-военному говоря: стрельну из “винчестера”.
Вопрос был задан такой: как мы прожили этот год от августа до августа?
Ответ:
— Откровенно говоря, сводит мне скулы от этой формулировки. Было: “от Октября до Октября”. Теперь “от августа до августа”. Не меняемся. Только фасады перекрашиваем: флаги, гербы, названия. А суть неизменна: кач между анархией и диктатурой. И средства заемные. Рынок. “Дикий капитализм”. Что до “августа”, что после.
Я что-то не припомню, чтобы в своих манифестах “путчисты” обещали построить “коммунизм” или достроить “социализм”. Обещали они то самое, что и подступало: рынок. Оно и наступило. Со всем сопутствующим: с ростом цен и преступности, с падением производства и нравов. Это не следствие “путча” или его “провала”. Это было бы и при “путчистах”, и при “демократах”. Кстати, особой человеческой разницы между ними я пока не усматриваю: одного поля ягоды, а закон в том поле один: умный бессилен, а сильный неумен. В чем же разница? “Путчисты” хотели обезопасить наступление дикого рынка с помощью государства. Так сейчас эта проблема стоит и перед “демократами”.
Если ход событий фатален и мы обречены пройти дикую стадию, расплачиваясь за нее полной мерой, — так словесное оформление вопрос второй. Зажаты ли рты и лжет официоз, или задыхается от взаимной ругани пресса и царит порноразвал культуры, — так следствие же не может перемениться раньше причины. Глубинные духовные процессы развиваются не от августа до августа. Тут только терпеть и не терять надежды.
Единственное, что реально сделалось за этот год: распалась держава. Великий народ унижен и обессилен, отпавшие части кровоточат. Я все время слышу: лучше распад, чем империя: жить станет полегче. Может быть. Но что будет с культурой? Провинциализм — он тоже полегче, чем имперские культурные амбиции? Мы сильно облегчимся на этом пути.
Разумеется, национальные расколы — не только наш удел. Везде дерутся или готовы передраться. При моей склонности к фатализму я готов признать неизбежность и такого исхода, как “конец империи”. Будем учиться жить в новой геополитической ситуации.
Но отмечать годовщины такого эпохального события, как развал и позор собственной страны? Извините.
Надо же, получилось (это я про “винчестер”). Я его все-таки побаиваюсь, компьютера.
Ну вот, засим крепко жму ваши руки и надеюсь, что почта все-таки поимеет совесть. — Л. А.
Гонцы и вестники
27 октября 1992 г.
Милые друзья!
Александр Ильич Гинзбург появляется регулярно и надежно, чередуя от вас сообщения, как полосы у зебры: радостные и озадачивающие. Радостно было получить сто долларов, хотя я не очень понял, за что, но обставлено это было весьма официально (то есть я поставил автограф на какой-то карточке), и потому лишних вопросов не задавал, а только просил передать вам благодарность, каковую теперь от души адресую напрямую. Но затем последовал от Александра же Ильича звонок из Парижа с просьбой разъяснить Вам, Наташенька, что за сушки пришли в Нидернхаузен при отсутствии сопровождения.
История такая. Явилась тут оказия — через министершу Веру, то есть оказия солидная, и мы немедленно сочинили пакет с письмами и вложениями. Я, помню, послал новые газетки и журналы, и письмо коротенькое, а Шура — письмо большое и подробное (если пропало, жалко, потому что, в отличие от меня, она копий в памяти персонального компьютера не оставляет, а письма у нее такие, что я бы никак не воспроизвел и не пересказал). Туда же, в пакет, Шура вложила некую красивую запкнижку (или календарь, не помню, она сама уточнит) Вам, Наташа, в подарок. После чего мы минут десять спорили, можно ли положить еще и сушки: больно уж громоздко. Решили — по обстоятельствам, и я эти сушки взял отдельно и повез по надлежащему адресу, где очаровательная женщина взяла вынутые мной сначала письма и бумаги, после чего я, мнясь и заикаясь, спросил, нельзя ли добавить туда же и такую безделицу, как эти московские сушки — чтоб Владимовым в Германии, значит, легче перезимовать. Любезное согласие было получено, и я ушел окрыленный, хотя и боялся все-таки, что бумаги-то дойдут, а сушки — вдруг нет?
Выходит, сушки-то и дошли — а бумаги нет.
Ну, что ж делать. Может, за это время и бумаги объявились? Хорошо бы удостовериться. А то не знаешь, что услышано, что нет.
Во всяком случае, пишем вам теперь без оказии, посылаем привет и свидетельствуем любовь.
У меня новость: из “Литобоза” я перешел в журнал “Родина”. Но еще суеверно помалкиваю об этом: надо закрепиться. Денег там побольше, проблематика хорошая: историософия. Это то, что меня интересует. Деньги, впрочем, тоже интересуют — для жизни, потому что перепавшие нам марки-доллары мы здесь не трогаем — в надежде потратить их когда-нибудь там. Хорошо бы в ходе общения с вами. Но и здесь пообщаться было бы хорошо, когда приедете.
Обнимаю — Л.
31 января 1993 г.
Дорогие ребята!
Ваше молчание, длящееся с октября-месяца, в сочетании с некоторыми вестями, которые доносятся от вас через телефонные каналы и третьи лица, — заставляет думать, что письма пропадают регулярно. Я уже смирился с мыслью, что исчезают подарки и сувениры (из того, что мы передали через знакомую Веры Индурской, дошли, как насмех, одни сушки), но что исчезают письма, — это ужасно жалко.
Попробую все-таки восстановить связь и рассказать о наших буднях.
Во-первых, из “Русской мысли” мне передали марки, среди которых была сотня, посланная вами. За каковую огромное спасибо. Мы тут валюту не тратим — в надежде, что когда-нибудь удастся потратить там.
Во-вторых, Оля Мартыненко передала, что у вас все в порядке, и что ты, Жора, в работе. Договорились с нею, что когда твой “Генерал” еще раз дойдет до Москвы (если первый раз считать в 41-м году), я его тут встречу (не как в 41-м году), о чем в “Мос. новости” напишу. Это было бы (для меня) замечательно, потому что хочется же пообщаться не только с “Жорой” но и с Г. Владимовым.
В-третьих… звонил Малинкович из Киева, звал в гости, в новую киевскую квартиру. Здоровенек був! То ж теперь заграница! Туда ж труднее попасть, чем в какой-нибудь Мюнхен! И то сказать: в Мюнхене я чувствовал, что я русский либеральный интеллигент, а в Киев иначе как москалем-империалистом и не пустят. Страшно.
Поздравил его с возвращением и порадовался за него.
А мы тут крутимся. Стреляный, конечно, над этой крутней иронизирует (опять же из Мюнхена), но действительно крутимся. Книги я писать отказался, а пишу колонки в пять мест… вот перечислю для бухгалтерии: в “Дружбу народов”, “АиФ”, “Согласие”, “Родину” и “Первое сентября”. Это регулярно. Нерегулярно еще куда придется. Не считая прочих программ вроде литкритики, кинокритики, театральной критики и прочего. Словом, никогда я столько и так не работал. Не знаю, откуда берутся силы.
Теперь вот телесерия на меня упала. По слабости характера согласился, думал, это эпизод: сделать диалог с Хуциевым о XX веке как целом; сделал; пошла в эфир часовая передача; ей придумали рубрику: “Уходящая натура”; сказали: теперь нельзя прерывать. Сделал диалог с Глазуновым на фоне его картины “XX век”. Вышло в эфир. Теперь требуют с “шестидесятниками”, с Максимовым, с Гефтером, с Карякиным… одним словом, я спекся. Говорю: давайте я к Владимову поеду в Нидернхаузен, обсужу “XX век” с ним, или его сюда выпишите! Говорят: о, какая прекрасная идея; остается спонсора найти. Программа рассчитана на год (12 часовых передач, раз в месяц); после глазуновской вроде бы на ТВ позвонили японцы и предложили свое участие (материалами и собеседниками)… так вот: если в течение года вот так же клюнут немцы, вот тогда меня пошлют к Владимову, или Владимова выпишут в Москву, и мы с ним сядем перед камерой и этот самый XX век раздраконим.
А? Как бы ты на это посмотрел? Вольный разговор, в который врезают кинохронику (или вообще что-то изобразительное), плюс мой закадровый комментарий, а тема — ну, на твой выбор: Окоп и Зона как две ключевые реальности русской истории уходящего столетия…
Наташенька, а Вы что же молчите? И Шура Вам писала, и я — нет отклика. Напишите, как жизнь и настроение.
Ждем. Любим Вас. Откликнитесь! — Л. А.
28 февраля 1993 г.
Милые друзья Наташа и Жора!
Неутомимый Алик Гинзбург явился из парижского далека и через два дня отбывает туда же. Говорит, что свезет вам письмо. Поскольку от вас уже полгода писем нет, а телефонные приветы через Олю Мартыненко долетают, и даже газетные — через “Русскую мысль”, то я понял, что письмам каюк. И пользуюсь случаем послать через Алика хоть одно, которое наверняка получите.
…От всяких полемик президентской и парламентской сторон уже так тошнит, что ни на кого не смотришь. Уже все демократы. Ну, и что дальше?
Дальше — старость наступает. От безнадеги, тщеты и бессмыслицы.
…Жору читаю в “Московских новостях”, стараюсь не пропускать. Насчет этой пьянки: кто будет музыку заказывать. Я бы так этим музыкантам и артистам сказал: а нечего ходить на ихние пьянки. Нечего угощаться на ихние деньги. А раз пошли — терпите. Да и грани четкой нет: где “они”, где уже “не они”. Как начнешь растаскивать, так и запутают. Потому переступаешь чаще всего. Или, как незабываемо определил Г. Владимов: руки расставишь — и полетел.
Хотя как полетишь: грипп, кашель. Тоска. Старость. Никогда не чувствовал возраста. А теперь — на-ка. Обнимаю вас, ребята! Шура вам пишет отдельно, но она в больнице, а Алик не ждет.— Л. А.
5 апреля 1993 г.
Милые друзья, писем от вас нет, но вестники появляются по-прежнему регулярно.
Обязательнейший Владимир С. Тольц, явившись в наших палестинах, позвонил, передал от вас привет и объявил, что имеет миссию посетить нас и, окинув оком разведчика нашу юдоль, доложить тебе, Жора, как мы тут прозябаем. Я думаю, мы все это устроим, то есть он найдет время и посидит у нас вечерок, а тебе все доложит в лучшем виде, а пока возникла возможность доложить это тебе напрямую, потому что объявился еще один вестник — отсюда туда: Юрий Павлович Диков летит в Британию и на обратном пути грозится спрыгнуть десантом в Нидернхаузене. Сегодня я ему отвезу письмо. И Шура что-то собирается послать Наташе; надеюсь, не объемное, чтобы Дикова не напугать.
…Мы живем тут без памяти. В смысле, что оглянуться некогда, такая крутня. За съездом уже и не следили, отчасти по отвращению к политике, отчасти же именно потому, что — ни секунды нет. Впервые в жизни меня лимитируют не издания (то есть “где напечатать”), а мои собственные силы (то есть что ни сделай, все “идет”, и делаешь — сколько хватает сил и времени сделать). Из-за этого спешка, ошибки, опечатки, ляпы, за один я уже извинялся перед “Русской мыслью”, но чувство такое, что никто ничего не замечает, ни ошибок, ни поправок, и читать уже всем некогда, и пишешь из одного упрямства.
Впрочем, читатель, кажется, опять пробуждается от обморока. Новое издательство “Старт” затеяло шеститомник Лескова, хотели от меня “вступстатью”, я предложил иную структуру: статью в каждый том, и тома составить каждый со сверхзадачей; на этом поладили; на меня навалилась огромная работа (в основе-то “Лесковское ожерелье”, но уйму надо дописывать), так я вот о чем: эти издатели вдруг собрали 96 тысяч заявок, остолбенели, охренели от такого спроса, а потом кинулись печатать шеститомник с такой предпринимательской скоростью, что первый том уже вышел (за считанные недели), и теперь гонят, как бешеные. Прямо со стола хватают тексты и — в машину. Я из-за них в совершенном клинче. Хорошо, по природе трудоголик, но ведь просто физически не поспеваешь.
Ну, так я к тому, что 96 тысяч заявок — это факт. Пробуждается читатель. И графоманы зашевелились — прощупывают, нельзя ли подкинуть рукопись. Три года в столбняке все было. Оживаем вроде?
Ну, ребята, обнимаю вас! Приезжайте, подышите нашим психозом. Жить тут трудно, но подышать — хорошо! — Л. А.
(Вспомнится мне это лесковское издание пять лет спустя…)
Следующее письмо от Владимова мы получили только осенью; оно не сохранилось; помню только, что там был отчет о полученных и потраченных моих марках.
Открытка:
11 мая 1993 г.
Дорогие Аннинские, спасибо вам за подарки. Возиться не стоило, но получить приятно.
Лева, не сиди на валюте, как Плюшкин с Коробочкой, трать без зазрения совести и пиши что посущественней (то есть к чему душа лежит).
Алик Гинзбург должен был вам привезти 140 долларов. Но еще у тебя большой запас.
Дорогая Шура, мы узнали с большой радостью, что у вас все о’кей. Наташа чуть приболела и поручила мне отписать, что мы вам обоим желаем всех благ и надеемся не неотвратимую встречу. Ваш Г. Владимов.
Все мы — уходящая натура?
20 сентября 1993 г.
Милые друзья, Наташа и Жора!
Получил переданное заботами Али письмо Наташи… Кстати. Наталья Евгеньевна! Если Вы пишете Шуре “Шура”, то разрешите мне просить Вас опустить отчество и в моем случае. Все ж неохота ощущать себя таким стариком. “Шура”, “Жора”, “Наташа” и вдруг среди них — “Лев Александрович”… Жажду обронить этот хвост.
Но это мелочи ритуала. Теперь к делу. Мы очень рады были получить от Вас вести, очень. Узнали, что наше последнее наверняка дошедшее было — от 31 января. Получили Вы его в середине марта. В мокром виде. Ну, это понятно: наша почта шесть недель поливала письмо слезами. Непонятно другое: нынешнее Ваше письмо, дошедшее непочтовыми каналами, написано… 30 марта. А сегодня — 20 сентября. Кто поливал его столько времени? И чем?
Неужели все, что мы посылали после 31 января — пропало? А было писано Вам: 28 февраля, 5 апреля… Пропало, да? Ну, в принципе-то в компьютерную эпоху ничего не пропадает, но если уж мы обречены переписываться так, что ответ приходит в другую историческую эпоху, то поневоле начнешь писать “нетленку”.
Ладно. Рады каждой строчке и каждой вести, спасибо Але Федосеевой — новости по телефону передавала.
Во-первых, признателен Вам, Наташенька, за отклик по части подзарядки критических аккумуляторов. Что Ваши статьи молва приписывает Г. Владимову, — это надо принять, как принимаешь погоду. Живя о бок с Г. Владимовым и пиша тексты, надо к такой стихии быть готовой. Тем более, что Г. Владимов все-таки грешит, советы дает, а иногда, как я знаю, берет стило и в текст кое-что вписывает. А поскольку “кладка” у него заметная, то люди досужие и чуткие могут усечь. Я когда-то такую экстракцию проделал — из “чистого искусства”. А потом сменил экстрактор и выделил “невладимовское” — то, чего он никогда бы не смог написать. Я об этом скажу так: если досужие парижские дамы с костистыми и злыми рожами считают, что статьи “Н. Кузнецовой” написаны Г. Владимовым, значит, статьи написаны на том уровне, что их можно приписать Г. Владимову. Неплохо для Страшного Суда, сударыня!
Во-вторых, насчет текстов самого Г. В. Аля говорила, да я и сам знаю. сколько нервов он вкладывает в каждое слово. Лучше пусть энергия идет в роман, нежели в письма. Мы все это прочтем в романе. А если за роман Г. Владимова запишут в патриоты, так пусть записывают. Я его сам туда запишу, и с ним туда же запишусь.
Третье дело — Ваш сюда переезд. Я передавал через Алю: по моим понятиям, надо бы, чтобы Г. Владимов написал письмо на имя мэра Москвы Юрия Лужкова, желательно — с тем же мастерством, с каким во время оно было им написано письмо на имя генсека Юрия Андропова. Чтобы было вокруг чего строить. А добавить “голос общественности”, собрать подписи литераторов и напечатать у Оли Мартыненко, — за этим дело не станет. Но нужно то, “вокруг чего”. Письмо мэру.
И потом, приехать бы если не обоим, то хоть Вам бы, Наташа, сюда. Чтобы практически продвигать вопрос жилья. Имея дружескую связь с министром культуры, можно многое сократить в этих мученических хождениях. Мы-то по-человечески просто рады будем повидаться…
Когда-то я Жору отговаривал переезжать — просто потому, что жалел его: тут очень трудно жить. Физически. Вы отвыкли. Тут хамство — норма поведения. Терпишь. Крутишься. Если вернетесь, будете терпеть и крутиться. Но жизнь-то все-таки — тут!
Хотя страну не узнать. Наше поколение сходит, провожаемое проклятьями и насмешками. Лакшин, Демин, Хлоплянкина… Один за другим.
Вот и Юлиан Семенов. Третьего дня отпевали. В гробу — не узнать, так обтянуло. Андрон из Штатов прилетел — несколько слов у гроба сказать. А Никита — нет, не прилетел, отсутствовал. Михалков-старший, опираясь на костыль, и всю службу заупокойную выстоял. Восемьдесят лет.
Не знаю, каковы вы были с Юлианом; Гладилин — тот на ножах.
Командировка моя в Мюнхен для беседы с Жорой вроде бы не отменена. Получится ли? И дойдет ли это письмо?
Сдублирую, пошлю двумя попытками из разных отделений.
Обнимаю Вас, дорогие. — Л. А.
9 ноября 1993 г.
Дорогие ребята!
Неожиданно Юрий Павлович Диков стартует в Германию, и я пользуюсь случаем послать вам дружеский привет и кое-что из чтения, надеюсь, интересное (про первую мировую войну Жоре как военному писателю должно пригодиться).
Не знаю, получили ли вы давешнее мое письмо (там про похороны Юлиана Семенова)… С тех пор произошло несколько малых и один крупный бунт со стрельбой и “пожаром рейхстага”, а также несколько малых и больших повышений цен. Ну, про наши бунты вы знаете не меньше нас (я слушаю и читаю Жору), а цены у нас теперь такие, что пачка соли тянет под сотню, чтобы купить на два дня хлеба, несешь тысячу, а с января пообещали такие тарифы на жилплощадь, отопление и воду, что, наверное, мыться будем раз в месяц, как в горах Южной Америки (читал у Гачева).
Есть некоторые новости и специально для вас, не сказать, чтобы хорошие, но, видимо, неизбежные. Министр культуры (собственно говоря, Женя Сидоров) дошел… не до мэра Лужкова (который запросто обещает, но не делает), а до правительства Москвы и до того, кто делает. Ответ от них отрицательный: то есть квартиру не дадут. Могут только продать, но это теперь такие суммы, что на одни нули вся энергия уходит, а на другие цифры духу уже не остается. Это, в общем, миллионы. Кооператив ли это, госжилье ли — все равно миллионы: все приватизируется.
Выше министра культуры я уже ничего реального в нашем секторе вообразить не могу, однако есть Литфонд, и, как выяснилось, можно арендовать дачу в Переделкине. Пожизненно. Это уже деньги более или менее приемлемые. Если состоится, потом начнется эпопея с паспортами и пропиской, и там “нужно будет что-то придумывать”, как сказала мне сотрудница Сидорова Нонна Скегина, но придумать вполне можно. Главное — оказаться здесь, а это совершенно реально, достаточно послать заявление (она говорит, что образец у вас есть). Оказавшись здесь, все проблемы можно решить практически; оставаясь там — ничего не решить.
Наташа, Жора, милые, я боюсь вам определенно посоветовать: да или нет. В этом смысле я — “данетчик”, как некогда заклеймил подобную позицию Г. Владимов. Я когда-то отговаривал Жору возвращаться, имея в виду совершенно ясный аспект: физическую трудность жизни здесь, от которой отвыкнув, привыкать тяжко. Мы тут действительно крутимся как черти, сводя концы. Но это не отменяет того несдвигаемого факта, что жить здесь — безумно интересно (да мне и при Брежневе было интересно), и что писателю, живущему интересами России, здесь в каком-то смысле потеплее.
Ту аксиому, что писатель, составляющий национальную гордость своей культуры (Жора, это я про тебя), должен жить в своей стране, я оставляю без обсуждения. Это не аксиома, а софизм. Писатель, живущий интересами родины, может делать свою работу и тогда, когда его тело находится в двух часах лета от родины. Ничего фатального.
Понимаешь, если вы переедете сюда и начнете тут мучиться, то мне неуютно оказаться среди тех, кто склонил вас к этому. А мучения, так сказать, гарантированы. Физические. Жить среди русских — на большого любителя. Но для меня, например, жить среди русских — единственный смысл. Другим я не нужен. А этим нужен (хотя они этого не знают и никогда не узнают). Тут дело сугубо индивидуальное.
Оставляю за скобками: что мы вас любим, что от сознания, что вы близко, нам было бы хорошо, и виделись бы сколько хочешь, а не сколько раз границу пересекли, что Г. Владимов издал бы тут все, что захотел (было бы где), что Наташа при желании могла бы печататься здесь свободно и делала бы это с блеском. Только вот жить на это теперь трудно. И читать народ у нас перестает, что есть главная для меня беда: на Западе нашего брата, как ни странно, еще читают (слависты), а под родными осинами, как ни ужасно, уже не читают (ТВ смотрят, а потом спрашивают: а кроме “Уходящей натуры”, вы еще чем занимаетесь?).
Ну, будь что будет.
Поездка наша в Германию, кажется, зависает. “Свободу” трясет, им вызвать бригаду не по средствам. Ну и ладно. Придерживали мы валюту, а теперь пускаем на расход, тем более что припирает.
Обнимаю вас. Держитесь, дорогие. Как ни решите, в любом случае можно обернуть ситуацию к лучшему — только бы души не повредить и тела, в котором душа обретается. — Л. А.
Ноябрь 1993 г.
Дорогие Шура и Лева, только что узнали, что едет Володя Тольц, которому мы доверяем всецело.
Ю.П. Диков передал Ваши письма, А. Федосеева — подарки от Шуры (2 ноября). Спасибо огромное, яшма — просто прелесть. А вот полынь наводит на полынные размышления.
По поводу квартиры: через Вас — это не отказ. Министр культуры прекрасно знает: такие вещи сообщать нужно официально!!! Кто именно, персонально отказал русскому писателю-изгнаннику, которому Россия вернула гражданство — с извинениями в посольстве? До этого — передайте, пожалуйста, Сидорову — я ничего не слышала, я слепая и глухая. От Вас не скрою — этот отказ возмутил здесь многих. Имеющий квартиру в Москве Володя Войнович обещал мне свое полное содействие, он будет в России в начале следующего года, да и Наталья Солженицына через Арину Гинзбург передавала свое возмущение. Правда, в отличие от Васеньки Аксенова, попавшего в лирические воспоминания полковника КГБ Карповича, Владимов попал всего лишь в мемуары А.Д. Сахарова, и я никогда не звонила Куда Следует по поводу верстки моего супруга и отказов ему в поездках за границу. Может быть, в этом вся заковыка?
Были в Мюнхене с 1 по 8 ноября на литчтениях, устроенных Баварской Академией изячнах исхуйств. Из людей нормальных — там был один мой Жорик, который, никому не возражая, противостоял, да так, что многие подходили потом и спрашивали: “Как же Вас могли соединить с ними вместе?”. А Майя Плисецкая просто от него не отходила, но я не ревную, потому как она есть “и божество, и вдохновенье”, а к ним — не ревнуют. Из кикимор (помните статью, кажется, Воровского “Пейзаж после битвы”) были…
(Пропускаю несколько характеристик. — Л. А.)
…В общем, у меня, все выступления прослушавшей, было ощущение, что это — разгар литературной лысенковщины, только вместо Вавилова — пока великая русская литература. Но и Вавилов — будет. Об этом я Вам напишу подробнее — через Дикова, сейчас спешу.
Кстати, он забыл передать Шуре за платок медную денежку, две монетки по 10 франков. А я ужасно суеверна, придется повторить.
Помнящая и любящая Вас Наталья.
P.S. Бегу отправлять письмо Володе Тольцу — он лишь утром сообщил, что едет.
P.P.S. Мы вроде совсем помирились с Володей и Ирой Войновичами, чему я рада. Все мы — уходящая натура, кроме А. Битова, предавшего шестидесятников.
Очень хочу прочесть его роман, статью Л. А. читала в “ЛГ”. Наташа.
Держи марку!
17 декабря 1993 г.
Дорогие ребята!
Это письмо дойдет до вас уже в Новом году — с наступившим!
Во первых строках: В.С. Тольц аккуратнейшим образом все исполнил; марки дошли; письмо Немзеру у адресата. Жоре — моя дружеская благодарность за хлопоты. Честно сказать, мне так неловко за все это, что готов просить на будущее обойтись хотя бы без письменных отчетов. Ну, в самом деле: что мне делать с этой калькуляцией, подписанной именем Владимова? Спрятать от будущих разгребателей моего архива? Как они будут этот владимовский отчет читать? В какой том собрания сочинений сунут? Стыд мой. Жора, прошу тебя, делай все хотя бы с меньшей пунктуальностью: я все равно не помню, где у меня там что прошло на свободе (на “Свободе”); здесь я не на те деньги живу, и держу их единственно на тот вариант, если поеду в Германию, а поеду непременно с Шурой, — вот: ее оплатить.
Во вторых строках: звонили из Красноярска, из издательства “Гротеск”: там хотят издать “Руслана”; договор перешлют через меня. Как это сделать технически, мы должны сговориться; может, через “Свободу” же, с оказией? Ежели гонорар, — тоже скажи, как быть. Открыть на твое имя счет? Переслать с оказией? Держать до встречи? И, гляди, пришлю тебе такой же финотчет!
В-третьих, виделся с министром (культуры, к другим меня не пускают). Передал возмущение общественности. Понял следующее: все, что можно сделать, делается и будет делаться, пока в конце концов не разрешится. А как? — мне, кувшинному рылу, не понять.
Понял, впрочем, что Лужков все “дает”, то есть “дает добро”; но, кроме “добра”, в нашей новой реальности появились такие вещи, как стоимость. Реально это выглядит так: когда лужковское “добро” спускается на районный уровень, местная власть выставляет цену. “Миллионов сорок” (услышав сумму, я, честно говоря, пошатнулся). У Лужкова ни денег нет, ни площади. При социализме все было. А теперь нет. “Так что не хрена было рушить социализм”. На такой довод остается только блеять.
Нонна Скегина еще раз сказала мне: надо брать Переделкино: это шанс, и совершенно реальный.
Наташенька, какой рельефный портрет нынешней российской словесности Вы прислали! У меня чувства сходные, хотя не такие резкие. Потому что я могу от них от всех дистанцироваться: Россия велика, отвернулся, и бог с ними. Не мешают.
Мне, честно говоря, и Жириновский не мешает, хотя интеллигенция кругом в страхе и трепете. Я его по ТВ наблюдал в предвыборную неделю. Это действительно оратор и игрок. Все, что он обещает, — блеф, и он это знает, и все, кто его слушают, это знают. Но он единственный, кто говорит русским об их унижении! Нашему импульсивному народу этого достаточно: за ним идут. Да и я думаю: почему о нашем унижении мне должен говорить “Шут”? Потому что умники об этом молчат. Умники велят быть счастливым при инфляции и развале государства. Делают они при этом все, что могут, для предотвращения развала (могут, увы, не много). И Жириновский будет делать то же самое, что они (что бы он при этом ни обещал). И тоже сможет не много.
Тут, однако, и начинается русская стилистика. Слушают юродивого, который выкрикивает ту правду, которую серьезные люди произнести стесняются. Россия-мать.
Теперь передаю стило Шуре, которая говорила с Мариной Георгиевной. По голосу мне Марина Георгиевна очень понравилась.
Обнимаю вас, мои дорогие. Ваш Л. А.
(Марина Георгиевна — та самая двухмесячная девочка, которая в 1961 году пищала в соседней комнате владимовской квартирки на “Пионерской”, а мы сидели за столом, вели литературный разговор, и Лариса Исарова время от времени отбегала успокоить дочь. После разрыва родителей дочь выросла с матерью и узнала, кто ее отец, вот уже теперь. Мы с женой помогали им найти друг друга. Я чувствовал себя, почти как Игорь Кваша в телепередаче “Найти человека”).
Из полученного тем временем владимовского письма я убираю столбики цифр: от простого финотчета его отличает только юмор, ради которого и привожу:
Дорогой Лева,
пользуясь оказией, пересылаю через любезного Володю Тольца 200 нем. марок и финотчет, каковой по причине рэкета не отваживался доверить почте… Доллары США для великого русского критика считались по курсу 1,5 марки за штуку… Документацию Алик Гинзбург все никак не перешлет мне, но клянется, что она у него в ажуре.
С передачей нынешних 200 марок еще остается у меня твоих <…>
Какие будут распоряжения, прошу передать через того же любезного В. Тольца, вполне заслужившего нашу благодарность.
Привет и поклон Шуре и дочкам. Обо всем остальном напишет лучший критик русского Зарубежья Н. Кузнецова. Обнимаю — твой Г. Владимов.
1 декабря 1993 г. (59-я годовщина злодейского убийства С.М. Кирова).
28 февраля 1994 г.
Дорогой Лев Александрович, подсчитала я количество марок на Вашей бандероли и пришла в ужас — почти 2500 рублей! Это же сумасшествие! Всегда можно передать через отделение “Свободы” по ул. Медведева на имя Тольца, или через Ал. Глезера…
Марине Георгиевне письмо переслано через “Знамя”, и опять нет ответа.
Целую Шуру и кланяюсь Вам. Ваша (лишь Ваша) Наталья.
20 марта 1994 г.
Милые Наташа и Жора!
Очень рады вашим открыткам: они шли месяц и пришли дружно.
Наташенька, хочу Вас успокоить: те тысячи, что наклеены на почтовых конвертах, — это совсем не те тысячи, к которым Вы привыкли в московские времена. 2500 рублей сегодня — это старых два с полтиной. Завтра они будут весить еще меньше.
Жора, прости, что я не подтвердил “правильность отчета”: все там абсолютно правильно. Но рад буду и сам отчитаться, когда мне пришлют деньги за твоего “Генерала”. Что мне сделать с ними? Если они тебя будут “просто ждать”, то при нынешней инфляции изрядно скукожатся, а это было бы обидно. Может, мне обменять их на валюту: на доллары или марки — это добро не скукоживается. Или так: я тебе сообщу, какая сумма, а ты там с моих марок скинь такую же, то есть потрать. Потому что жалко кидать все это инфляции под хвост.
Рад, что ты слышал меня по “Свободе”. Я уж, правда, несколько потерял нить, что именно там когда шло, потому что сам себя в эфире не ловил и не слышал, а записал пару или тройку этюдов здесь, на Медведева, 13, и они отослали; что и как Аля Федосеева пускала в свет, не фиксировал. Судя по всему, тебе попалась передача о “нанайских мальчиках”. Если так, то отвечаю твоей украинской половинке, которая “не искрит”. То, что твои родители произвели тебя на свет в Харькове, не более важно, наверное, чем то, что моя матушка разрешилась в Ростове, угодив туда на каникулы. Другое дело, если бы ты чувствовал себя человеком украинской культуры и ментальности. А то ведь русский!
Русский, но не Жириновский, как теперь говорят в ГУСландии.
Если фотографии в моей книжке* вызвали у тебя приступ ностальгии, то этого совершенно достаточно: вот оно и “искрит”. Боюсь только, что текст тебя разочарует: издание как бы мемориальное: тексту четверть века. Его писал тридцатипятилетний либерал, а сейчас я шестидесятилетний консерватор. Как и полагается по логике возраста. С тоской жду “юбилея” (7 апреля). Не хочется стареть. Никогда не чувствовал возраста, и вдруг теперь скорее от ума, чем от чувств усвоил: я старик? Пытаюсь им быть и не умею. Хорошо еще, что при нынешней гонке просто нет времени на ностальгию. А то бы совсем захандрил.
Шуре несколько человек сообщили, что у Наташи по радио прошла цитата из ее письма: “мы не живем, а только существуем”. Я изумился, как Шура могла написать такое; вот уж в ком замечательная стойкость и здравомыслие: то есть даже в самом отчаянном положении — умение не просто существовать, а именно жить, находить смысл жизни. Меня всегда это в ней поражало, может быть, оттого, что сам я куда менее стоек и легко скисаю. Так что цитата, слава богу, не отражает ее состояния. Может, это и впрямь интриги А.Ф., следы коих попали в наши письма. Если так, то я постараюсь, чтобы больше никаких таких следов не было.
Милые друзья, рады будем и весточке от вас, и, еще более, повидать вас. Или тут, в Москве, а может, и там, на Западе. В июле у меня по букеровским делам кратковременный вояж в Лондон; на обратном пути попробую сделать остановку во Франкфурте на сутки-двое. Англичане мою дорогу оплачивают, а Шуру я возьму на свои. Кто знает, может, это вообще последняя возможность взглянуть на Германию.
Но вас мы надеемся увидеть раньше, и здесь.
Здесь нестойко, но весело. И вообще, после того, как моя жена нагнала на вас страху, скажу так: не бойтесь! Я совершенно уверен, Жора, что ты здесь задействуешься на всю катушку. И с ходу.
Ну, ждем. Обнимаем вас. — Л. А.
27 марта 1994 г.
Дорогой Жора!
Наконец-то я имею возможность ответить тебе в жанре финотчета и с удовольствием это делаю: третьего дня получился на мое имя перевод из Красноярска — “авторский гонорар Владимова Г.Н. за книгу “Верный Руслан”. Из квитка видно, что начислено тебе 150 000 рублей, а к выплате (то ли после удержания налога, то ли после вычета оплаты почтового перевода: там написано: “п/ст”) установлено 136364 руб.
Оные 136364 я получил и стал думать, что с ними делать. Тратить, как ты советуешь, неохота; поскольку ты мои аналогичные советы отверг, то поймешь меня. Положить, чтобы лежали, — не улежат, потому что курс рубля штопором идет вниз, и от этих 136… через два месяца останется …364. Посему я решил немедля обменять их на дойческие марки, которые, во-первых, крепче доллара, а во-вторых, тебе в случае чего и в Германии послужат, когда возьмешь. А лучше — если тут у меня их возьмешь и тут потратишь.
Итак, по курсу конца марта эта сумма составляет 130 марок, и они лежат у меня в кубышке вместе с квитком и тебя дожидаются.
Если будут от тебя распоряжения, с готовностью все сделаю. Пиши! А пока шлю тебе сей отчет и жду (мы с Шурой ждем) от вас писем.
Обнимаем вас!
Р.S.Только что позвонил Тольц, прибывший в Москву. Передал от тебя привет и вопрос: почто я не отвечаю на твои письма?
Да как же не отвечаю?! Неделю назад пошло письмо! Или опять почта шутит? Будем с ней бороться с помощью учета и контроля; отправлено вам письмо 20 марта.
Ждем вестей! — Л. А.
29 апреля 1994 г.
Дорогие ребята!
Открыточка Жорина дошла; надеюсь, Наташин палец выздоровел и по-прежнему находится на спусковом крючке.
Насчет радиопередачи: я вообще уверен, что там было все правильно и хорошо; думаю, что моя прекрасная половина разволновалась просто с непривычки.
У нас уточняются летние планы, и подтверждено, что по букеровским делам я буду в Лондоне 19 июля. Есть возможность взять Шуру. Есть также возможность на обратном пути оформить в авиабилетах остановку во Франкфурте на день-другой. Нечего и говорить, что хотелось бы повидаться. Но можете ли вы? Удобно ли это, не нарушит ли ваших планов? Дайте знать, и если это можно, то так и спланируем. Очевидно, это будет в районе 21-25 июля.
Из Красноярска больше не было ничего. Если надо, я отдержу корректуру. Или перешлю тебе, но это сроки.
Обнимаем! Аннинские.
Британский Совет не подвел: летом мы с женой оказались в Лондоне — на целых два дня — и на обратном пути (на сей раз я уже не чувствовал себя авантюристом) сделали остановку во Франкфурте-на-Майне.
Владимовы встретили нас у выхода из аэропорта, и мы прогостили у них два замечательных дня, после чего отправились в Мюнхен и еще два дня прогостили — на радиостанции “Свобода”, у Али Федосеевой и Сергея Юрьенена, коих автором я стал с подачи тех же Владимовых.
Наконец-то они свозили нас в Висбаден и показали дом, где Достоевский просаживал свои гонорары. Поводили по окрестностям Нидернхаузена, и Наташечка демонстрировала нам полуручное зверье, водившееся в рощах. С Владимовым мы гуляли вокруг их “небоскреба”, и он рассказывал мне о своей ленинградской юности, об аресте матери, и как он поспевал: и носить ей передачи и бегать в спортивные секции. Жены наши в это время стряпали, потом хозяйка кричала из окна: “Кушать подано!”, Жора отвечал: “Идем, Ташечка!”, и мы разворачивались к лифту.
Наташа, как мне показалось, нервничала, словно прислушивалась к боли.
— Что болит?
— Пальчик, — и она со смехом показывала пустяковый порез.
Переписка после нашего возвращения в Москву восстановилась не сразу, и восстановилась не в прежнем формате: я продолжал писать письма, а Владимов все чаще отвечал телефонными звонками. К тому же и содержание отношений сдвинулось с проблем глобальных на прикладные. Мы обсуждали компьютерные дела (я уже обзавелся, Владимов присматривался), и переписка временами начинала походить на диалог “юзеров”, то есть пользователей компьютера. Кроме того, я следил за владимовскими публикациями в России, получал его гонорары (весьма скромные) и раздавал его долги (почти равные гонорарам). А еще — сидел пару раз в многочасовых очередях за получением смотровых ордеров: Владимов сделал меня своим официальным представителем в жилищном вопросе. Он все еще надеялся получить квартиру в Москве взамен потерянной при отъезде (той самой, около метро “Пионерская”), а ему предлагали новую квартиру купить, потому что за утраченную он получил стоимость пая в тогдашнем кооперативном размере (можно представить себе, во что превратился пай 1983 года к 1993-му: никто же ничего не индексировал).
Однажды нас с женой попросили уговорить Владимовых согласиться взять дачу в Переделкине; Нонна Скегина вызвала нас в Министерство культуры, вызвонила Нидернхаузен, говорили жены: Наталья от Переделкина отказалась наотрез.
Годы спустя, уже после получения премии Букера и окончательного утверждения в современной российской словесности, Владимов на Переделкино согласился. Наташечка уже не могла возразить.
Поскольку переписка наша в эти годы потеряла регулярность, объемность и глубину, — я кое-где ограничусь выдержками из писем…
“Неужто очнулись?”
21 сентября 1994 г.
Два месяца прошло со времени нашего у вас гостеванья, дорогие ребята, а все живо помнится, хотя за два эти месяца полно всякого набежало — и отпуск мой (поход на Волгу), и поездка в Кустанай (дискуссия о евразийстве в новеньком казахском Пен-Центре — у Юрьенена даже что-то прошло в эфир на эту тему).
Не писал я, потому что ждал некоторых конкретных результатов, Жора, по твоим просьбам, и теперь могу, наконец, отчитаться.
Для начала — о красноярской книге. Ты там в славной компании: в обществе Джека Лондона и Израиля Меттера, — псиное трио. Но: наш мальчик лучше всех, то есть на обложке — твой Руслан, и на титуле тоже. Мне прислали для тебя десять экземпляров, и они лежат — ждут оказии. Такой пакет не с каждым передашь: тяжел. Один экземпляр я отправил на имя Сережи Юрьенена с Эммой Шимчук и Вернером Чоппе, моими университетскими старыми друзьями. Еще девять — лежат. Ждут. Может, переслать опять-таки через Сергея — “Свобода” имеет в Мюнхене что-то вроде фельдъегерской связи, но это надо с Сергеем сначала согласовать. Я думаю, он не откажет. Кстати, приняли они (Сережа и Эсперанца) нас с Шурой в Мюнхене очень сердечно.
…Прошу тебя все же подтвердить, что посланное дошло.
Обнимаю. Наташеньке — нежнейший привет. И от Шуры тоже.
30 октября 1994 г.
Дорогой Лева!
…Насчет красноярской книжицы, где я по рейтингу опережаю Джека Лондона с Израилем Меттером, я ею поигрался в Мюнхене и подарил Юрьенену. А вторая, вкупе с посылочкой, о которой сообщала Шура, еще и по сей день ждет нас в отеле в Маннгайме, пока там была эта тетка из “Искусства кино”, мы вылеживали свой грипп и так и не выбрались подъехать. Ужо доберемся — Наташа тогда напишет о своих впечатлениях, а покуда шлет вам обоим нежнейшие приветы и поклоны.
Я опять же выступил в российской прессе, в № 8 “Знамени”, с как бы продолжением “Генерала”, почитайте. И, коли услышите какие вопли и сопли по этому поводу, отпиши мне, Лева. При этом вся ответственность — на мне, “знаменосцы” не поправили ни слова, только две опечатки я нашел. Что у вас там делается, куда цензура смотрит! Ведь этот текст на всем говенном Западе (по крайней мере — эмигрантском) нельзя было напечатать, станция “Свобода” его зарубила, о вольной “Русской мысли” и заикаться не будем, Россия сегодня — самая свободная страна! Но — это же не может длиться до бесконечности!..
В надежде, что на наш век этого хватит, обнимаю Шуру и тебя. Целуй семью! Твой Г. Владимов
16 ноября 1994 г.
Дорогой Жора,
ну, я едва взглянул на конверт — все понял! На таком громкоструйном принтере мне еще никто адреса не надписывал. И кириллица — дай боже. Неужто та самая, что я прислал?
Спасибо тебе за отчет о твоих борениях со сканером. Я тоже тут подумал-подумал и решил, что пока не потяну это дело. Мне основной капитал менять сейчас и не по деньгам, и не по настроению. Тем более, что потом “эта зараза” (я имею в виду ОСИ, то есть Очень Каверзный Рекогносцировщик) будет дымить и ничего не прочтет. У нас в “Дружбе народов” стоит такой: здоровый, белый. Мне однажды понадобилось перепечатать статью 1988 года. Статья старая; файла нет. Дай, думаю, наберут со сканера. Приношу им книгу, где эта статья тиснута крупно и ясно. Положили, прижали — запыхтел, и — ни черта (ни чОрта, прошу прощенья). Говорят: а зато он может сделать графическую копию. На кой чОрт мне графическая копия, мне — файл!
Так что отложим это дело до тех времен, когда твоя спецприставка хотя бы Максимова в “Правде” разберет. Но ты вообще-то должен был бы сначала ей предложить Новодворскую в “Столице”. Или Минкина в “Московском комсомольце” (они, кстати, переругались и друг друга в радиопередаче объявили предателями демократии). А я подумал твоими словами: нигде нет сейчас такой свободы писать, молоть и орать что угодно, как у нас в России.
До бесконечности это длиться, конечно, не может. Но вряд ли будет удушено новыми держимордами. Во-первых, при насыщенности общества “матадорами” и ксероксами удушить все это крапивное семя довольно-таки физически трудно. А, во-вторых, и не нужно: есть надежда, что сдохнет само: читать людям и сейчас некогда, и должно стать еще более некогда. Журналы влачат жалкое существование. Подписка журнальная фактически сошла на нет. Розница тоже. Есть только рассылка по каким-то узким спискам и продажа прямо в редакциях. Как во времена толстовского “Посредника”: графинечка, подобрав юбки, бежит через двор на склад и дает ходокам по копеечной брошюре с текстами его сиятельства.
Впрочем, русские — читатели непредсказуемые, и логики тут искать не приходится. Недавно “Литгазета” объявила поэтический вечер. Все смеялись и пожимали плечами: кто же сейчас тратит время на такие глупости! А как раз из Штатов приехал Евтушенко и взвинтил всех в редакции: давайте, мол, бросим клич поэтам, и толпы придут слушать стихи. Ну, давай, организуй, если охота. И он закрутил это дело: сняли киноконцертный зал “Октябрьский”, разослали приглашения всем сущим, от Окуджавы до Иртеньева и от Матвеевой до Искренко. Билеты поначалу впихивали с мольбой; чтоб хоть родные-близкие пришли в пустой зал. Потом вдруг билеты исчезли. А потом гигантский зал оказался набит так, что стояли в проходах, и поэты заливались соловьями, и длилось все это под завязку, то есть под закрытие метро. Я просто рот раскрыл: неужто очнулись? Воистину наша самая свободная страна — самая непредсказуемая.
Теперь самое интересное (для меня, а может, и для тебя): я читал твой очерк в “Знамени” с неослабевающим интересом и сочувствием. Сочувствие — в том смысле, что и для меня власовцы — и не герои, и не злодеи, а попавшие в смертельный переплет люди. Ты это чувствуешь и показываешь. Со всем возможным тактом. Из твоих рук я это принимаю.
Только в одном месте шевельнулось что-то вроде сомнения: там, где ты взвешиваешь нашу возможную реакцию на планы Гудериана сепаратно замириться с Западом против нас и против Гитлера. Мы бы вряд ли это стерпели. Хоть Отечественная война и осталась “позади”, но страшное чувство мести так владело людьми и вал уже так мощно был разогнан и катился на Запад, что никто у нас не рискнул бы, наверное, пожелать народу такого замирения. И народ бы не остановился — попер бы “добивать зверя в берлоге”. У меня, во всяком случае, такие воспоминания о тогдашнем состоянии умов и душ. Может, ошибаюсь.
Что у тебя просто поразительно — так это пластика действия. Сквозь все рассуждения “за” и “против”. Вроде бы — статья, логика. Но факты так расставлены, что создается совершенно осязаемая драматургия рельности. Прага, Конев, восстание, дивизия Буняченко… “Вкатилась… выкатилась…” тогдашний Смрковский… (В ту же пору тогдашний Луиджи Лонго приказывает: добить Клару Петаччи.) И психологически, и драматургически ты это майское дело 1945 года выгравировал по металлу. И чехам правильно выместил, хотя и дипломатично. Я бы и покруче им отвалил.
Теперь такая новость, нас с тобой касающаяся. Позвонил московский литагент Станислава Лема и, насколько я понял (говорила с ним Шура и мне передала), сказал следующее: прочел Лем мою статью о “Генерале” (в “Новом мире”, видимо) и понял, что Генерала, а также и его армию надо переводить на польский язык. Вообще, что Лем меня прочел, — дело вполне вероятное: я когда-то (в 1969, что ли, году) отрецензировал его “Высокий замок” в “Вопросах философии”. И забыл (маленькая рецензия была, в конце номера). А когда попал в Америку двадцать лет спустя, мне показали высказывания Лема о критиках. И там было сказано, что о “Высоком замке” хорошо написали двое: австрияк такой-то и еще “один умный русский”. Я понял, что это я, и одурел от счастья. Все-таки приятно, когда тебя, дурака, называют умным, да еще тебя, еврея, называют русским. Пана Станислава я никогда не видел (только читал и даже издавал немного в “ДН”), но такой привет было приятно получить. По праву половина его причитается тебе: прими.
Ну, вроде бы все новости.
Как здоровья ваши? Мы с Шурой малость запаниковали, когда Лена Стишова (наша однокашница по университету, теперь она в “Искусстве кино”) сказала, что вы с Натальей в немобильном состоянии. Письмо твое успокоило: грипп дело привычное. Хорошо, если посылка в Маннгайме не пропала, а то обидно; вторая попытка срывается.
Надеюсь, теперь вы оба в форме.
Обнимаю обоих. Шура присоединяется. — Л. А.
Битва вокруг “Генерала”
12 февраля 1995 г.
Дорогой Жора!
Во первЫх строках своего письма поздравляю тебя с “Триумфом” и надеюсь, что он не помешает тебе получить в наступившем году также и Букера. Следил за процедурой с помощью радио и жалел, что ты не приехал, как обещал, в январе, за этим самым “Триумфом”. Из-за сердца? Но в мае — получится?
Во вторых строках; посылаю тебе наклейки на клавиатуру. Их два месяца не было в продаже (что означало: жди подорожания); теперь появились на три тысячи дороже (не пугайся: три тысячи — это старых копеек шестьдесят).
Ну, а в-третьх; я, как ты, может быть, знаешь из непрерывных реклам в “Литгазете”, участвую в так наз. Гум. академии, где, помимо “лекций” (кавычу, потому что это скорее этюды и импровизации, чем лекции), веду семинар эссеистов. Мы там упражняемся на счет живых и мраморных классиков. Ты — в числе живых, о чем было прочитано и обсуждено три “доклада”, то есть три эссе. Одно я тебе посылаю, чтобы ты знал, как воспринимает тебя следующее за нами поколение.
Живем невесело; сплошная Чечня по телу. О душе не говорю: застыла от безнадежности и невменяемости. Работа — как наркотик: только бы не остановиться.
Попадались ли тебе “Московские новости” № 66? Там я откликаюсь на твой “Суд-приговор”. Я не видел: куда-то номер пропал, пока ездили в Малеевку, а за новым никак не соберусь: Оля Мартыненко обещала дать.
Наташенька, самый теплый привет Вам! Так и вижу Вас с пакетиком в руке — когда Вы нам покупали на дорогу всякие ветчины в лавке по пути во Франкфурт.
До чего же яркая была поездка.
До чего же быстро все проходит.
Обнимаю, мои дорогие. Шура присоединяется. Надеемся на встречу.
Ваш Л. А.
14 октября 1995 г.
Дорогой Жора!
На стр. 58 прилагаемого журнала ты найдешь подтверждение того, сколь живо продолжается в Москве обсуждение твоего “Генерала”, — богомоловская статья явно дала этому делу, выражаясь в стиле последнего генсека, новый импульс.
Осенняя Букер-тусовка, вставившая тебя в “шорт-лист”, показала, что пока (я суеверен) все в порядке, и шансы твои на Букера остаются непоколебленными. Тем более, что “шорт-лист” усох вдвое, и, кроме тебя, там не осталось имен значительных. Конечно, Рассадин малый капризный, но жюри у него сугубо провладимовское (или антибогомоловское, если учесть, что Анджей Дравич был автором единственной сильной статьи против “Августа сорок четвертого”); Наталья Евгеньевна (Горбаневская) Наталье Евгеньевне (Кузнецовой) дурного не сделает, Саша Чудаков уже в твою пользу высказывался, в Фазиль, скорее всего, присоединится к большинству.
Все эти (и подобные) расчеты, конечно, унизительны; вещь живет своим дыханием и от премий не зависит; но хочется, чтобы тебе перепало некоторое количество денег; кроме того, был бы прекрасный повод у вас с Наташей смотаться в Москву.
Насколько я понимаю, вопрос о капитальном переезде застрял — после того, как Нонна Скегина попросила нас с Шурой озвучить их с Сидоровым предложения? Не расстраивайся: если холодная война не возобновится, то связи будут множиться, и в этом случае “где проживать” — не очень важно; важно — где печататься и куда ездить на книжные ярмарки и читательские конференции. Если же холодная война возобновится (зимние выборы будут, наверное, за коммунистами, и возможно все, хотя — я предполагаю, что коммунисты, если придут к власти, будут делать не то, что хотят и обещают, а то, что нужно и возможно, как и жириновцы), — так если все-таки похолодает, то лучше быть — физически — там. А душою вы все равно тут.
Тут — мы как-то уж привыкли крутиться и решаем не столько глобальные проблемы (умирает или не умирает Россия и т.д.), а — крутимся. И это лучшая база для решения глобальных проблем. По моим интуитивным (то есть чисто звериным) впечатлениям, нижняя критическая точка пройдена, и если чеченский нарыв не отравит весь организм, — будем здороветь. На некоторое время, до следующего срыва. Срыв, конечно, дело нормальное, особеннно если учесть, что живем на миру, а мир безумеет по кругу: не одно так другое к нам залетит.
Да, в продолжение нашего спора (ну, не спора — обмена) насчет всемогущества твоего антигероя Светлоокова: недавно я говорил с одним архивистом, имеющим доступ к секретам ГБ: говорит, из документов времен войны видно колоссальное превышение численности завербованных доносителей над численностью реально доносивших; люди поневоле поддавались вербовке, а потом отлынивали; сексоты же вербовкой “отчитывались”, в том числе и липовой: вербовали побольше, не заботясь о том, будет ли от этого что реальное; так этот снежный ком, эта туфта, этот самоохмуреж ширился до умопомрачительных размеров, ибо самообман шел доверху.
Так что, показав вербовочный раж майора Светлоокова, писатель Владимов, вряд ли знакомый с архивами ГБ и статистикой информаторов, проявил все то же самое звериное чутье.
В довершение разговора он мне говорит: Толстой, как проверено, в “Войне и мире” иногда ошибался в лычках-пуговичках. Потому что полагался на память очевидцев, которые все путали. Но он ни разу не ошибся в погоде. (Метеорологи-архивисты проверили. Потому что о погоде Лев Николаевич старожилов не расспрашивал, а исходил из военной реальности, которая состоялась — и могла состояться — только в такую-то и такую-то погоду. И подумай — все сошлось!).
Доставляю тебе этот материал для раздумий, а засим прощаюсь в надежде, что ты здоров и бодр.
Наташенька! Самый горячий привет Вам от меня и от Шуры! Ну, классик писем не пишет, ладно; однако Вы могли бы черкнуть нам: как жизнь, как настроение, что пишете?— Л. А.
1 марта 1996 г.
Дорогой Лева,
получил, наконец, в Касьянов день твое послание с Nоrtоп Соттапder. Умилили твои картонные фортификации для защиты дискетки. Здесь продают специальные пухленькие конверты, но я посылал и в обычном в США, в “Бостонское время”, где печатались новые главы из “Генерала”. В принципе дискетка боится (кроме магнитов и всякого гнусного излучения) только удара штемпелем — и то не очень. Надо ее поместить в другом углу конверта, завернуть в бумажку или в письмо так, чтоб не ерзала, а то и зафиксировать скотчем. А твоего толстяка, если б пришел из Доминиканской Республики, направили бы в полицейский спецотдел по обезвреживанию почтовых ВВ (взрывчатых веществ). К счастью, Россия и в этом отношении считается отсталой.
Обе статьи в “Независимой” попросту не на тему. У Юрия Щеглова — сплошной упрек, почему роман не о Власове. Это он позаимствовал у Климонтовича, который свою рецензию так и назвал: “Ждали про одного генерала, получили про другого”. А с какого потолка это взял Климонтович? В интервью Саше Глезеру (в “Вечерней Москве”) я рассказывал, откуда взялась эта легенда и сколько она мне крови попортила. Как я ни отпихивался, что вовсе не о Власове, все только ухмылялись: “Знаем, как вы не пишете о Власове”.
Про Бабий Яр это чушь, будто все знали, что там расстреливают евреев, и Гудериан “не мог не знать”, поскольку весь генералитет знал. Если бы знали генералы, то знали бы офицеры, а за ними солдаты, а там и кто-то из местных, из полицаев, и, наконец, сами евреи. Но вся штука, что работала зондер-команда, с немецким умением хранить тайну, потому как огласка “verboten” и за нее “erschissen”. И евреи шли туда добровольно, им было сказано, что немцы их спасают от антисемитизма русских и украинцев.
Месяца два спустя то же повторилось в Харькове, на Тракторном заводе. 30 тысяч евреев там находились почти месяц, их навещали друзья и этнически “чистые” супруги, приносили еду, охрана была жиденькая, и никто не убегал: ничего не донеслось о Бабьем Яре! Да вспомнить хотя бы про Освенцим или Треблинку: мы не знали, покуда войска туда не вошли.
Насчет религиозности Власова путает критик веру и суеверие, которое противоположно ей. И никто в то время не опасался стука на сей счет, церкви были открыты, и батюшки проклинали “Гитлерище поганое”, а офицеры и генералы бросали деньги на жертвовательные подносы; главный хирург Красной Армии оперировал в халате, накинутом на рясу.
Орловский расстрел Плетнева, Бессонова, Марии Спиридоновой и еще нескольких — 11 сентября по приговору он путает с массовым расстрелом перед бегством тюремщиков, когда были сотни трупов и “ни один из казненных не имел смертного приговора”.
При любой идиосинкразии на Букера такая малограмотность все же непозволительна. Я даже возгордился, вспомнив соответствующую сентенцию из “Большой руды”: “Он (Пронякин) знал правила этикета. Если тебя упрекнули в том, в чем ты не виноват, значит, ты безупречен”.
Вторая статья, Олега Давыдова, малость поинтереснее. Он пытается вывести из текста характер пишущего (как и ты иной раз), но действительно ученически. Исходя из теории “бессознательного”, Кобрисов, для компенсации моей неполноценности, именно и взял бы Предславль! Я бы тогда утверждался хотя бы в тексте. Увы, характер Г. Владимова О. Давыдов так и не постиг. При всех его (Г. Владимова) начинаниях он не испытывает никакого внутреннего сопротивления, ибо замахивается на что-то значительное, зачастую превышающее его возможности, — никогда на Мырятин, а всегда на Предславль, но всякий раз что-то не дает ему достичь пятого горизонта: неосторожный поворот руля, вмешательство чужих интересов, неожиданный и непреодолимый барьер этический и т.п. Вот такой рок.
А с гомосексуальными наклонностями Светлоокова это уже пошла “парамоновщина”. Да неужто критик всерьез думает, что майор Светлооков видел этот сон, который он рассказывает вербуемым в порядке теста? Ну, а если и видел, — он же рассказывает едва не с ужасом. Или теория “бессознательного” велит все понимать наоборот? А срезание веточки — это как понять? Как оскопление? Или же — самооскопление? Вот так, боясь словечко обронить, чтоб тебя в чем-то не заподозрили, и вовсе сочинять разучишься.
Словом, статьи меня позабавили, хотя и удручили интеллектуальным уровнем нынешней критики. Что делать, Лева? Я понимаю, что ты устал сражаться, аки царь Леонид при Фермопилах, но ведь “родина велит”!
Сердечный привет Шуре. Целуй семью. Наташа всем кланяется.
Обнимаю. Твой Г. Владимов.
Р. S. Наверно, потому так долго шло твое послание, что ты пишешь старый индекс 6272, а у нашего Нидернхаузена после воссоединения Германии — 65527.— Г. В.
Наклонности сексота Светловидова, а также Пражское восстание и весь ход Второй мировой войны мы с Владимовым вскоре обсудили лично, причем под телезапись: Владимов прибыл в Москву, если не ошибаюсь, получать премию Букера, Наталья Приходько, руководитель моей программы “Уходящая натура”, не упустила шанса: усадила нас за диалог…
…в ходе которого Владимов опять-таки упрекнул нашу армию, что в 1944-м не остановилась на советских границах, не оставила Европу западным демократам, а я мучился от того, что не могу возразить ему: разговор записывался у нас дома, я играл роль “хозяина” и — вежливо отмалчивался.
Телепередача вышла в эфир в 1997 году.
Шесть лет спустя ее повторили — уже в память о Владимове. Я вновь испытал стыд за тогдашнее мое молчание.
Но возвращаюсь к нашей переписке.
Муниципальная служба
13 марта 1996 г. — по факсу и письмом — официальная доверенность на переговоры по жилищному вопросу.
Записка:
Дорогие Шура и Лева, это в дополнение к факсу, на всякий случай. Надеюсь, выберете квартиру самую лучшую в Москве, ежели отнесетесь к этим выборам с той же серьезностью, что и к президентским.
Наташа кланяется и шлет молодежный привет.
Обнимаю. Ваш Г. Владимов.
Битва вокруг “Генерала”. Продолжение
27 апреля 1996 г. Дорогой Жора!
Посылаю тебе газету “Завтра”, из которой ты увидишь, сколь серьезное место твой “Генерал” занимает в думах нашего левого крыла (по-старому — правого). Честно говоря, я, когда писал о романе, не предполагал, какую роль он станет играть в нынешних безумиях. То, что ты “гудерианец”, уже, так сказать, аксиома. Утешение одно: это все-таки паблисити. Но — по-русски, с говнецом, как сказал бы Лесков.
Видел Щуплова, говорю: “Вы что на Владимова бревно катите дубовое? Это — ваш текст? Это вы — в таком стиле изъясняетесь: “гнусные измышления” и т.д.? Он возмутился: “Я?! Да разве это мой стиль? Вы что, не почувствовали, чей?”.
Каюсь, не почувствовал. Теперь почувствовал. Грустно. Не верится.
Ну, ладно.
Приедете в мае? Может, к тому времени уже и телефильм наш про тебя выйдет. Вместе и посмотрим.
Наталье — нежнейший привет. Пусть не берет в голову всех этих глупостей! Перемелется — мука будет. То есть пепел от столкновений. Лучший фундамент для писателя.
Обнимаю тебя. Л. А.
19 мая 1996 г.
Дорогой Лева,
от лица службы объявляю благодарность за письмишко и газетку “Завтра”.
Это упоительное чтение — вся, от корки до корки, где особняком торчит, этаким стройным кипарисом, статья некоего Аннинского, которому, видать, больше печататься негде. Но для меня, разумеется, особый интерес представило определение моей (или — твоей?) позиции: “Либеральная ненависть”. Чувствую, как автор, придумавши название, похлопывает себя по плечу. Нет для него эпитета позорнее (и ненавистнее), чем “либеральный”!
Сколько мне Ланщиков мозги буравил: “Миша Лобанов! Ах, Миша Лобанов!”. Ну что же Миша Лобанов? Я думал — мозговой трест правого крыла (по-новому — левого), а он — жалкий плагитатор, ничего своего, переписывает Богомолова почти дословно, включая изумительную байку про командарма, которого так допек капитан из “Смерша”, что он пожаловался аж самому Верховному, и все устроилось наилучше, даже повысился в звании! “Так обстояло дело в действительности с мнимым всевластием смершевцев”. И ни тот, ни другой, т. е. Богомолов с Лобановым, не соображают, что ведь эта байка не опровергает, а подтверждает “мнимое всевластие”! Это, конечно, “безумие”, как ты говоришь, только уже не литературное, а клиническое.
“Гудерианец” — не аксиома, а нормальная “подлянка”, выражаясь слогом того же Богомолова, и совершенно в его “жанре политического доноса”. Тут же, очень кстати, и язвительный критический укор, что живу в Германии, где имеются — правильно, дети, — “бюргеры” и “пивные кружки”. Равным же образом в России — морозы и медведи, все на тройках и водка из самовара…
Почитамши этих зюганцев, одно мне стало ясно — голосовать надо за Ельцина. Уж какой ни есть, а они — изначально хуже. Ну, и то приятно, что все хулители увидят, кому они единомышленники. Или, думаешь, их это не колышет?
Насчет авторства “От редакции” “Книжного обозрения” легко и сразу же догадался Чупринин: “Это, наверное, сам Богомолов и писал”. А кто ж еще мог так темпераментно — и так тепло о себе? Профессионалов из “Русской мысли” поразила “плотность ругани”. А и умеет же браниться русский народ! На половине газетной полосы употреблено ругательств:
“клевета” — 7 раз,
“ложь” — 4 раза,
“поклепы” — 3,
“небылицы” — 3,
“наветы” — 3,
“измышления” — 3,
по разику — “фальсификация”, “передержки”, “подтасовки”, “бредятина”, “отсутствие совести”.
Итого — 28.
Летчик Хромушин, обозвавший меня “пещерным человеком”, еще подбавил: “побасенки”, “дурная небыль”, “абсурдность”, “бред сивой кобылы” и “чушь собачья”. А ведь, поди, и за Хромушина он же писал — почему бы нет?
Не кажется ли Вам, сэр, что налицо — утрата литературной квалификации? Либо — шизофрения с паранойей…
Жалкое впечатление производит это вымогание у покойного гения знаков дружелюбия и симпатии. Воротясь из Венеции с “Золотым Львом”, пригласил в “Арагви” отобедать в узкой компании. Приводится список приглашенных — будто и без свидетелей я не знаю, что Андрей Арсеньевич был человек воспитанный и не мог не пригласить автора, оператора, художника. Даже, я бы сказал, старомодно воспитанный — новогодние открытки и приветы “дорогому Володе” можно не предъявлять факсимильно, не стану разубеждать. У Хемингуэя та шлюха, “пергидрольная”, тоже верила, что Стэнли Кэтчел, чемпион по боксу, любил ее, ведь сказал же: “Ты славная баба, Алиса!”. Но самое смешное — в “узком кругу” едва три часа высидели, пришлось — “по предложению Тарковского” — позвать Хуциева со Шпаликовым. Не тот случай, когда: “Хорошо сидим!”.
В годы 1975—1977 мы довольно часто общались с Тарковским, и ни разу я не слышал о его желании экранизировать “В августе сорок четвертого”. Хотел — “Идиота”. Может быть, соглашался написать сценарий “Августа”? Это он делал — для узбекской или таджикской студий, потому что жить надо было. И всегда это были какие-нибудь вестерны, какие-то славные чекисты ловили (обычно в барханах) каких-нибудь басмачей с маузерами.
С читателями Богомолов встречался — в закрытом НИИ (и там рассказывал, что в войну был авиадесантником), и в ЦДЛ его видели — правда, не в ресторане, а в кинозале. И по гостям любил ходить, не такой он “анахорет”. В своей статье я не утверждал, что он служил в “Смерше” — изобразить себя можно и в человеке иной профессии, даже иного пола (“Эмма — это я”), и не обязательно в человеке, можно в животном (мы со Львом Николаевичем). Ничего постыдного нет, что пришлось там служить. Только зачем было это ведомство героизировать? И зачем оправдываться, что беспартийность была помехой? Не помешала же закончить в 1958 году ВПШ по отделению журналистики. Это еще более странно. Как известно о Богомолове, он избегает заполнять анкеты. Из-за этого не вступил ни в Союз писателей, ни кинематографистов.
Впрочем, Бог с ним. Я могу быть доволен: ни одно мое возражение не опровергнуто. Сказано лишь с упорством маньяка, со ссылкою на безвестных “специалистов”, что аргументы его “безупречны”. И тот безупречен, что Власов в Московской битве не участвовал? И что рябой был и окал? Самое большое мое достижение — я его поставил в положение оправдывающегося. Я оправдываю, он — оправдывается. И в газетке Проханова тоже подарок мне: долгое время мы думали, что он единомышленник Тарковского. Оказалось — единомышленник Лобанова.
Другое худо: что поле битвы вокруг “Генерала” осталось за ними. Как всегда. Последнее слово — почему-то они говорят. Неужто из-за Букера перемена позиции? Что же, лучше было не получить? Или в самом деле нет у нас критики? Вместо нее — Курицын-сын, “малолетка”, и мать-наставница Латынина? Есть, правда, Лев Аннинский — только что же он может один? В таком случае — открой шампанского бутылку да перечти “Женитьбу Фигаро”.
А еще, если сохранилась у тебя “Литературка”, где Алла Николаевна обзирает февральское “Знамя” и что-то Бакланов говорит про меня теплое, не откажи прислать. И узнай все же у Щуплова, будут они платить за мое “письмо” или нет.
В мае, как видишь, не вышло приехать. Наталья что-то приболела, проходит обследование, оставить ее и на день не могу.
Обнимаю тебя.
Шуре букерианский привет.
Муниципальная служба. Продолжение
30 декабря 1996 г.
Дорогие друзья, с Новым годом!
Пишу в надежде, что письмо поспеет хотя бы к старому Новому году, а не в феврале, когда пора будет поздравлять Жору с личным юбилеем.
Есть, однако, новости: воскресла и объявилась наконец муниципальная служба Москвы, та, что с концами исчезла весной. Меня предупредили: будет ремонт, реорганизация и прочее. Их телефон закозлил наглухо. Я было стал собирать тебе, Жора, бюллетени стоимости квартир, но без выяснения оных цен с ними, т.е. муниципалами, сообщать не решался. Теперь, поскольку они прорезались, посылаю вырезки для предварительной ориентации.
Сейчас я отбуду в Малеевку до 20 января, а там вернусь и отправлюсь в муниципалитет на прием, а ты за это время прикинь свои возможности и подготовь позиции.
На всякий случай, сообщаю новый телефон и имя новой чиновницы в муниципалитете, которая получила от Беляковой твое дело: 229-77-97 — Галина Сергеевна Мовисоколян (во как).
Будьте здоровы, активны и успешны оба в Новом году!
Видел последнюю “Литгазету” старого года? На вопрос о самом значительном событии в литературе Чупринин ответил: то, что Владимов прислал в Россию дискету с “Генералом”. Во как!
Обнимаем вас. Шура — Лева.
27 января 1997 г.
Дорогой Жора!
Муниципальная служба, очнувшаяся от очередной перестройки, как я уже тебе писал, заработала с новой силой. Тебе предлагается (за деньги) трехкомнатная квартира площадью 64,1 кв. м. по адресу: Большая Переяславская ул., дом 15. Квартира № 96 — в середине длинного многосекционного девятэтажного дома на верхнем (девятом) этаже. Рядом со входом — лаз на чердак. Дом — панельный, вибропрокатный, 60-х годов застройки — почти точная копия нашего, что на улице Удальцова. Этот стоит вдоль Переяславской улицы. Улица довольно большая, но сравнительно тихая, потому что параллельно идет проспект Мира, куда вся выхлопная мерзость отсосана.
Десять минут хорошего хода от метро “Рижская”, от Рижского вокзала, Рижского базара и храма иконы св. Богородицы, что близ путепровода. Но ходит и троллейбус — 5—7 минут.
Со смотровым ордером в руках я туда явился. На звонок мне никто не открыл. В муниципалитете мне объяснили, что делать в этом случае: звонить выше или ниже этажом. Выше было некуда, и я пошел вниз “по столбу”. Естественно, мне нигде не открыли. Женские голоса отвечали, что не понимают, чего мне надо, мужские же, все понимая, посылали прямо к е. матери. Что вполне понятно, потому что по квартирам таким образом ходят только наводчики и бандиты, и никто в Москве сейчас дверей незнакомым просителям не открывает.
Ладно. Я устроил засаду около лифта и отловил бабушку-старожилку, которая про эти квартиры “знает все”. Выяснил следующее. Квартира 96 имеет прихожую метров 7—8, из нее коридор с дверями: направо — в две комнаты окнами на улицу и в кухню, налево — еще в одну комнату окном на двор. Двор зеленый и тихий, про улицу я сказал. Все комнаты несмежные. Маленькая скошенная лоджия — из той комнаты, что на улицу. Санузел — раздельный. Кухня маленькая — 5,5 м. Решай и сообщай: да или нет.
Я пока что сообщаю муниципалитету: “да”. Потому что если “да”, они начнут выяснять стоимость. Ориентировочно: от десяти миллионов рублей. После чего ты это дело покупаешь, если у тебя в паспорте есть российское гражданство.
Я говорю в муниципалитете, что ты согласен, по следующей причине. Ответ надо дать в течение двух дней. Если “нет”, они немедленно эту квартиру передают другому заявителю. А мне (то есть тебе) предлагают очередной смотровой ордер, и все начинается сначала. А если “да”, то потом можно и передумать.
Помимо этого конкретного варианта — в зависимости от твоих финансовых возможностей — сориентируйся стратегически. Может, сразу просить двухкомнатную? Она, естественно, дешевле.
Еще для ориентации: все новостройки дороже. А “за выездом” — дешевле. Та, про которую я тебе написал, — “за выездом”, дешевая.
Жду указаний.
Надеюсь, ты в порядке. И Наталья тоже, надеюсь. Самые теплые приветы ей и тебе от нас с Шурой!
“Берегите друг друга”
Больше я по квартирам не ходил. Ждал “указаний”.
Через некоторое время Жора позвонил мне и сказал, что они передумали: трехкомнатная квартира не понадобится. Может быть, двухкомнатная… Сказал, что Наташа нездорова.
Потом позвонил и сказал, что Наташа в больнице на обследовании. Что надо будет остановиться на однокомнатной.
Потом позвонил еще раз. Я не узнал его голоса. Он сказал: “Ташечка…” и, как я думал, закашлялся. Вдруг я понял, что он пытается остановить рыдания. “Не сдерживайся!” — закричал я. Он отключился.
Наташу схоронили там.
Довольно скоро он позвонил и сказал, что хочет собрать ее статьи и издать, а меня просит написать предисловие. Я попросил биографическую канву. Он ответил… Все письмо не привожу: слишком больно.
А о Наташе:
Родилась 26 мая 1937-го в Ленинграде, в 41-м эвакуировалась в Омск, вернулась в 44-м, 45—55-й гг. — школа, потом факультет журналистики МГУ (в связи с переводом отца в Москву), окончила в 60-м. Работала в журналах “Сов. эстрада и цирк” и “Огонек”, писала небольшие очерки для АПН и репризы для цирка. Замужем была как будто три раза (я никогда не уточнял): за Марком Эрмлером, Владимиром Симоновым и Леонидом Енгибаровым. В октябре 1964-го познакомилась с брандахлыстом Ж. Владимовым, жить вместе стали с 6 марта 1965-го и прожили в любви и согласии 32 года (без восьми дней). Участвовала в правозащитном движении, хотя формально ни в какую группу не входила, но выполняла многие тайные поручения (и довольно опасные), дважды пережила обыски, несколько допросов — по делам З. Крахмальниковой и Л. Бородина. Выехала в эмиграцию 26 мая (в день своего рождения) 1983-го. Литературной критикой прежде не занималась, первая рецензия — в моих “Гранях”, затем был двухлетний перерыв — тянула журнал в должности ответственного секретаря, под псевдонимом Денисьева. В июне 86-го уволена энтээсэсовцами вместе со мной, после чего занялась критикой всерьез. В 1996-м почувствовала равнодушие к писанию и к славе — поди, уже серьезно была больна. Умерла от рака печени 26 февраля сего года, в 10 утра, в госпитале св. Иосифа, Висбаден. Похоронена в Оберносбахе, 2 км от нашего дома. Остальное — найдешь в ее писаниях, она много вкладывала личного.
Обнимаю тебя. Привет и поцелуй Шуре.
Берегите друг друга!
Вступительную статью я написал. Книга вышла:
Наталия Кузнецова. Что с нами происходит? Литературная критика, публицистика, выступления по радио. М. “Текст”, 1998.
На портрете Наташа — как и в жизни — красавица. Только грустная.
Статьи ее, которые я читал и оценивал в вырезках, — все там.
Пятое колесо
Не помню уже, кто позвонил мне: издатель Гольдман или редактор Дворецкая. Задумано собрание сочинений Владимова в четырех томах, мне предлагают написать вступительную статью.
Я мгновенно согласился, но попросил расшифровать состав каждого тома: в ходе разговора я выгадывал время, соображая, как мне обосновать встречное предложение.
Состояло оно в том, чтобы не предварять собрание сочинений общей статьей в первом томе, а сопроводить вступительными статьями каждый из четырех. У меня уже был опыт такого рода: те самые шесть томов Лескова пять лет назад. Каждый том — не просто часть наследия, а композиционно слаженное целое, со своим содержательным прицелом и автономной вступительной статьей; все же статьи вместе складываются в очерк об авторе…
На этом мы поладили, и я с наслаждением сел перечитывать Владимова.
Через какое-то время мое четырехчастное произведение было отослано издателю.
Ответный звонок раздался довольно скоро:
— Вы знаете, такое массированное сопровождение кажется нам… и слишком громоздким…
“Нам”? Наверняка ведь связались с ним, и решение, передаваемое мне, — его.
— …и слишком перегружает читателя…
Ясно. Тяну одеяло на себя. Сажусь не в свои сани. Приделываю пятое колесо к телеге… Ах, да, у саней нет колес…
— …и несколько неожиданно для нашей книгоиздательской традиции…
Я перехватил инициативу:
— Запишите телефон человека, который, я уверен, напишет то, что вам нужно. Это замечательный критик, к тому же близкий мне по духу.
Телефон издатель записал, статью критик написал (я позднее прочел ее в какой-то газете: крепкая, яркая статья).
Звонок:
— Вы знаете, мы прочитали то, что написал рекомендованный вами критик, и решили отказаться от его услуг. Хотим вернуться к вашему тексту…
— Но он же вам не подошел.
— Ну почему же? Немного сократив, можно соединить четыре ваших части в одну…
— Что значит “немного”? Вчетверо?
— Нет, только вдвое! — голос на том конце провода взлетел от ликования, а потом упал до задушевности: — Георгий Николаевич просит вас…
— Хорошо! — ответил я поспешно, чтобы погасить эту интонацию.
Я текст сократил. Четырехтомник Владимова с моей вступительной статьей вышел. Десятитысячным тиражом. Осенью 1997 года.
Была грандиозная презентация.
Жаль, что не увидела этого Наташечка. Для меня это была презентация и ее книги.
Красавицы
Квартиру в Переделкине Владимов, наконец, согласился взять. Сам он жил в Германии, но наезжал в Москву довольно часто и как-то позвал меня посмотреть готовившееся жилье.
Жилье было в двухэтажном четырехквартирном особнячке, прямо около патриарших владений, недалеко от церкви.
Было оно еще совершенно необжитое.
На голой стене я засек портрет черноглазой молодой женщины, вырезанный из какого-то театрального журнала.
— Что это за артистка? — спросил я.
— Это Женя, — ответил он. — Артистка. И моя невеста. Как бы ты отнесся к такому моему решению?
— Все это очень индивидуально, — проговорил я, голосом давая ему почувствовать, что — одобряю.
Через полгода он позвал нас с Шурой в гости. Жилье было уже почти обжито; за столом сидела статная темноглазая хозяйка. “Ценишь же ты женскую красоту”, — подумал я о бывшем суворовце, представив себе и двух его первых жен… но из тактичности вслух не брякнул.
Я это брякнул еще через полгода, когда Владимов пришел получать литературную премию журнала “Дружба народов”, — я на этом торжестве присутствовал как работник редакции.
Лауреат сидел между двумя женщинами, которые выглядели ровесницами. Справа — темноглазая Женя. Слева — дочь Владимова Марина — с лучащимися исаровскими глазами.
Тут я наконец озвучил:
— Георгий Владимов, как всегда, в окружении красавиц!
Красавицы улыбнулись. Владимов покосился на меня, загнал усмешку в угол рта и мысленно ответил мне ударом шпаги.
Разминулись!
С болью приступаю к последней части воспоминаний.
Владимов — в Германии. По слухам, то ли в Нидернхаузене, то ли где-то под Мюнхеном, в доме Жени. Ни звонков, ни писем. Но я уверен, что как только он появится в Москве, по обыкновению скажется. И у меня есть чем встретить его.
Дело в следующем.
Издательство родного Московского университета обратилось ко мне с предложением написать книгу в серию “Перечитывая классиков” — для студентов — о каком-нибудь крупном современном писателе.
Я ответил, что книга у меня уже готова, о писателе, которого я могу с полным основанием назвать классиком: о Георгии Владимове.
Со мной согласились. Я достал текст, предназначавшийся в свое время для четырехтомника, прошелся по нему, отвез.
Книга выходила умопомрачительно долго, но в конце 2001 года я получил наконец авторские экземпляры.
Послать ему?
Но куда? Я не знаю его нынешнего германского адреса. И неизвестно, как он еще отнесется к тексту, который когда-то велел урезать вдвое. Если что не так, то лучше отрегулировать ситуацию в ходе личной встречи. И наконец, что это я ему пошлю свою книгу о нем — как верноподданный отчет, что ли? Приедет — подарю.
О, господи… если б я знал, что в эту пору он уже лег под нож хирургов, и роковой диагноз ему объявили сразу, и по-немецки прямо, и срок отмерили: полтора года…
Я ничего не знаю. Просто жду его. В уверенности, что он, как всегда, объявится. (А он, кажется, и побывал в Москве, но не объявился. Теперь я понимаю, почему: не хотел, чтобы его видели в слабости.)
Минул год, потек другой. Книга моя лежит, я жду: приедет же! Год подходит к осени.
В начале октября — звонок из Праги.
Петр Вайль:
— Вы не согласитесь поучаствовать в радиопередаче “Свободы” по поводу владимовского “Верного Руслана”?
— Соглашусь. Но почему именно “Руслана”?
— Тут круглая дата его появления… Мы не хотим откладывать. Надо Владимова поддержать…
— А что, он не сам ходит? — хотел я брякнуть в духе идиотского анекдота, но анекдот застрял у меня в горле, потому что Петр договорил:
— Владимов плох.
— Что?!
— Не могу сказать точно, — повторил Петр, — но я слышал, что он очень плох…
Далее я все делал в прыгающем темпе. Надписывал ему книгу, обыгрывая слово “классик” на обложке. Обдумывал каждое слово в сопроводительной записке, чтобы он не почувствовал, что я знаю, как он плох.
8 октября 2003 г.
Дорогой Жора!
Посылаю тебе книжицу, тексты которой тебе знакомы, но, может быть, факт издания такого студенческого волюма доставит тебе удовольствие.
Не так давно я был в Перми, и корреспондент местного радио пришел ко мне брать интервью с этой книжицей в руках. Заслуга не моя, но твоя, потому что вопросы он мне задавал исключительно по творчеству Владимова.
Я тебе сей труд не посылал, думая, что при встрече вручу лично, но уж третий учебный год ты не появляешься ни на московском, ни на переделкинском горизонтах, и я решил отдаться почте.
Как только ты появишься, мы выпьем с тобой по-соседски, но уже не на задах патриаршего подворья, а на улице украинского классика Довженко, где мне наконец дали “творческую мастерскую”.
Мы с Шурой будем рады видеть тебя и твою милую жену в наших скрипучих хоромах. Любим тебя, ждем.
На почту я бежал бегом.
…А он в это время в Нидернхаузене загружал багажник своей машины, чтобы ехать… не в Москву даже, а именно — в Переделкино. Загружал вещи и книги. Собирался надолго. Может быть, насовсем.
Он не доехал: немецкая полиция обнаружила его за рулем без сил. Медицинской машиной его отправили обратно в Нидернхаузен. Вызвали Женю, и он тихо умер, держа ее за руки, глядя в залитые слезами ее глаза.
Схоронили — в Переделкине.
В тесной церковке я с трудом протиснулся к гробу.
Лоб был покрыт листком с молитвой. Лицо не прочитывалось.
Последнее, что я запомнил: огромные руки на белом покрывале.
Вдогон
Моя бандероль вернулась из Германии как неполученная — в ноябре 2003 г. Воспроизвожу надпись на титуле книги:
Георгию Владимову от автора. Дорогой Жора, не я придумал эту рубрику и поставил слово “классика” на обложку, но я с уверенностью подтверждаю, что применительно к твоим текстам это определение абсолютно неопровержимо. Обнимаю. Твой Л. Аннинский. Октябрь 2003 г.
* * *
Все, что я хотел сказать о нем, я сказал ему при жизни. И написал. И обнародовал. Кроме одного. Есть вещи, которые нельзя говорить человеку в глаза.
Я ни разу не сказал ему, что он великий писатель.
Я говорю это теперь, когда он не может этого услышать.