Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2004
Двойник на картоне
Лена Элтанг. Стихи. — Худож. А. Траугот, В. Траугот. — Калининград: Янтарный сказ, 2003. — 144 с.
Лена Элтанг, поэтесса из Вильнюса, впервые появилась на страницах толстого журнала в 2002 году (“Знамя”, № 11). И вот теперь ее новый дебют — в качестве изящного, с картинками на альбомной бумаге, издания.
Книга составлена из трех сборников, названия которых выдают главную особенность стихотворной манеры автора: “Se contredire”, “Походка фавна”, “Correspondance suivie”. Correspondance и фавн — иноязычие и влюбленная в античность классика. Русский девятнадцатый век, свободно владеющий языками европейских народов и праевропейских культур. Отсюда — расширенный лексический кругозор поэтессы, крайними проявлениями которого кажутся нагловатые слова-моськи и слова-мастодонты, нарушающие гармонию стихотворной речи. На высокомерно-книжное “и чаю нет ни грана” громко фыркает просторечное “счастье” — “фарт”. Важничает “фигурант”, царьком расселся “палимпсест”, раздувает щеки устаревшая “инфантерия”. “Средостенье”, средняя часть грудной полости, из специальной лексики, по-стариковски угрожает свободе разгулявшихся героев стихотворения “Ветреное”, а “аркитерий” молчит о своем древнем значении. Эти слова слегка неуместны — не умещаются в капризной тесноте поэтической строчки, и на месте автора я бы попросила их вернуться на просторные страницы всеядных словарей.
Девятнадцатый век — соблюдение традиционных размеров и преобладание точных рифм. Размеренным сентиментальным ямбом ведется светский разговор на знакомую со школы тему “поэта и поэзии”. Книгу открывает стихотворение “От автора: его души потемки…”, в котором проблема творчества решена по-женски вещественно и печально. Тайну тайн, оказывается, можно нарисовать: потемки авторской души смиренно смешиваются с темперой и амальгамой — и вот на картоне “двойник подрагивает ртом”. Созданное произведение, лирический двойник, живет по своим кукольным законам и, как всякая марионетка, не желает знать об усталых пальцах, держащих нить ее жизни: “он перерос рассеянность наброска /и хочет вон и смотрит сверху вниз /и строит мину хмурого подростка”. Элтанг открывает женский секрет творчества: нужно писать, чтоб обновить тело и душу. Процесс поэтического омоложения не метафора, а реальное действие: раз двойник нарисован темперой на картоне, значит, автор может собственноручно подправить черты своему отражению: “вторую жизнь живя на даровщинку”, он “выпрямляет лишнюю морщинку / по свежей краске пальцем как-нибудь”. Рассекреченный образ творчества появляется и в других стихотворениях этого ряда. Маски сняты: творец голоден, а творение-кукла беспомощно. Слащавая прелесть стиха отступает перед неласковой правдой жизни. Так, мы видим, что принц Гамлет — всего лишь “захолустный” актер, декламирующий перед пустым партером, меж тем как его единственный зритель спит на галерке “без задних ног” (“Si non e vero”). Элтанг не торопится обвинить спящего: “Прости его — он пропил королевство, / истлевшее до сумрачных корней. / …Офелия? Он с ней/ доныне в электронной переписке, / как сорок тысяч братьев одинок”. Зритель — печальное продолжение сценической биографии Гамлета, только “принц” об этом не знает и продолжает свой монолог, веря в реальность датского престола, нежность Офелии и власть своего искусства. Автор начинает рассуждать здраво и грубо: “Оставь в покое ямб многострадальный… / по мне, так ты и так неотразим” — и заключает: “благословенна чистая бумага. Типун на поэтический язык” (“Оставь в покое”). Скептично полемизирует с классиком: “а рукописи знай себе горят / запятнаны вином и запятыми” (“Иди домой — исчерпан черновик”). В этих словах — самоирония и одновременно незащищенность перед трезвым взглядом жизни. Хрупок мир поэта, не верящего в неопалимую пииму. Но Элтанг не хочет останавливаться на отчаянной ноте и пишет детское стихотворение, в котором ирония воплощается в образе строгой дочки, забавно осуждающей бытовую растрепанность поэтичной мамы: “Хотя у нас ни дня без строчки, — / ты скажешь хмуро, — / но в доме хлеба ни кусочка, / и маму довела до точки / литература” (“Ты в понедельник смотришь букой…”).
Самоирония доходит до самообхохатывания — хореем писаны стихи с девчоночьей темой и пластикой. “Девчоночьей” — череда четких “ч” в этом слове-чечетке не случайна: эти звуки вовсю чирикают в стихах-считалочках о нелегкой женской доле. Мы заходим с черного хода в забарахленное подсознание — и первое, что мы видим, это швейную машинку “Зингер”, героиню хита для одиноких домохозяек (“Зингер черная сестричка”). Стихотворение построено на ассоциативном превращении машинки то в бедную “сестричку”, то в одинокую “буренку”, то в уставшую “машу зингер” — и появляются образы встревоженной девушки, матери, грустящей по молодому сыну-солдатику, и женщины с механическим сердцем-челноком, привыкшим никого не ждать. Финал — как в сказке, осуществление желаний в сновидении: “спи бобылка / зингер пылкий / увезет тебя тайком”. Как нереально-хрупки плоды творчества, так нереально-ненадежны образы мужчин. Нет поэзии в жизни — и нет мужчины в судьбе. Она и не унывает: даже стихи о своем разочаровании озаглавила беспечно “Рetites miseres” — “Маленькие несчастья”:
…спохватилась — смысла нету
ни в одном из разговоров
принимала за поэта
я сомнений тусклый ворох
голосишко злой и слабый —
за срывающийся шепот
а повадки старой бабы —
за мужской несладкий опыт
Женщина мстит за свою обиду следующему ухажеру (“Ответное”). Этот-то уж настоящий поэт, признается в любви по всем классическим канонам времен Шекспира: хочу, мол, стать Вашей перчаткой, ну, или щербинкой на Вашей кофейной чашечке. Но дама жестока: битую посуду она, видите ли, дома не держит, а что касается перчаток — “я б носила — что есть силы, /только вечно я теряю / дамские аксессуары. / Оставляю среди ночи / их в кофейнях и в каретах / тканью памяти непрочной / о возлюбленных поэтах”. Уязвленная и непреклонная, героиня оканчивает свою жизнь в стихотворении об одиноких радостях немолодой девы, с заглавной строчкой “Снять бы комнату у моря и заваривать мелиссу”:
с черным псом гулять бы в дюнах
c белым псом гулять бы в дюнах
заживет как на собаке
вот увидишь заживет
время юных время юных
время юных время юных
говори мне так почаще
заживет уже вот-вот
В книге есть еще около десяти или пятнадцати стихотворений-эскизов, которые стоит отметить. Секрет их красоты — в целостности создаваемого образа, в полном раскрытии темы. Поэзия — во многом искусство точной ассоциации, а Лене Элтанг, к сожалению, не всегда удается сохранить единство метафорического ряда в своих стихах. Часто цепочки образов рвутся, и около половины стихов в сборнике представляют собой разобранный конструктор из отрывочных мыслей с одним-двумя случайно-красивыми сочетаниями элементов.
Размышление над осколком древности (“Зазубрен край микенской чашки”), уличная сценка из книг о бродячих мудрецах (“La chanson grise”), ягодно-любовная встреча в саду летних удовольствий (“Фреска”), гимн марту (“Il disio”), эссе с варваризмами “Венеция” — эти и некоторые другие стихотворения, по-моему, могут войти из собрания званых в сокровищницу избранных.
Напоследок — о недочетах. Бросается в глаза слово-фаворит “дичок” — трижды в разных стихотворениях, видимо, для удобства рифмовки. Иногда автору, обладающему в общем-то мелодичным голосом, вдруг изменяет поэтический слух. Вот, к примеру, отрывок: “надо всей евразийскою пустошью / над лоскутьями черными чащ / над посадов лоскутьями красными / над ненастьями заспанных царств” (“Шереметьевское”). Нетрудно уловить, что здесь только первая и четвертая строчки звучат напевно, а из них только четвертая создает интересный целостный образ, тогда как на второй и третьей строках спотыкаются и язык, и воображение.
Валерия Пустовая