Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2004
На живом языке
Paris — Париж: По-русски о Франции. Альманах литературы, искусства, истории и философии. № 2 (2003).
В первом номере, вышедшем в 2001 году, редакция еще не решила, альманах она делает или журнал: на второй странице обложки редакция журнала приносит глубокую благодарность всем, кто помог в осуществлении проекта по созданию данного журнала. А на соседней странице разворота, под названием издания, формат: “альманах литературы, искусства…”. Еще через страницу, в колонтитуле: “Этот номер журнала посвящается Парижу” (легкое недоумение: чему могут быть посвящены следующие номера издания с таким названием?), галльский петух художника Люка Берне появляется на страницах журнала, во втором номере — уже альманаха. Эпиграфом к своему вступительному слову главный редактор опять-таки журнала Валерий Прийменко взял цитату из Анатоля Франса, где утверждается, что назначение Парижа — просвещать мир.
Если бы речь шла не о Париже, все это было бы курьезом, но Париж невероятно пестр, одновременно актуален и культурен, динамичен и историчен — гений такого места может питать и городской журнал, и просветительский альманах, построенный по принципу “а вот еще такое в Париже было (есть)”, углубляясь во что угодно — и все это будет иметь прямое отношение к Парижу.
Объяснить феномен Парижа по-русски непросто. Но русские писатели, попавшие в Европу юными, открытыми для влияний, делали это превосходно: “Париж — не город, Париж — образ, знак, символ Франции, ее сегодня и ее вчера, образ ее истории, ее географии и ее скрытой сути. Этот город насыщен смыслом больше, чем Лондон, Мадрид, Стокгольм и Москва, почти так же, как Петербург, Нью-Йорк и Рим. Он сквозит этими значениями, он многосмыслен, он многозначен, он говорит о будущем, о прошлом, он перегружен обертонами настоящего, тяжелой, богатой, густой аурой сегодняшнего дня. В нем нельзя жить, как будто его нет, законопатиться от него, запереться — он все равно войдет в дом, в комнату, в нас самих, станет менять нас, заставит нас вырасти, состарит нас, искалечит или вознесет, может быть — убьет.
Он есть, он постоянен и вечен, он вокруг нас, живущих в нем, и он в нас. Любим мы его или ненавидим, мы его не можем избежать. Он — круг ассоциаций, в котором человек существует, будучи сам — кругом ассоциаций. Раз попав в него и выйдя — мы уже не те, что были: он поглотил нас, мы поглотили его, вопрос был не в том, хотели мы этого или не хотели: мы съели друг друга. Он бежит у нас в крови” — Нина Берберова, “Курсив мой”.
“Этот особый воздух зарубежного, или классического Парижа я определяю словом “свобода”! Насквозь пронизывает чувство: все можно подумать, сказать, и в духовном, и в бытовом плане, все по-иному взвесить, уразуметь, перестроить… Причем это ничего общего не имеет с надрывами Достоевского или Ницше, с пожарами над Рейном или Невою, без всяких даже теорий познания или хождений в народ, соборности и мифологии. Свобода в каком-то будничном, насущном, уютном, поэтическом сплошном потоке. Это Франция, это Париж, где все еще господствуют Декарт с Паскалем, одинаково в лачугах и дворцах, у природных галлов и у “sales meteques”, собравшихся туда, но не случайно, со всего света как будто на пикник” — Василий Яновский, “Поля Елисейские”.
Свобода — притом что до конца 40-х во Франции “коммунистическая партия пользовалась доверием почти трети населения страны”, как свидетельствует автор опубликованного в альманахе материала, родившаяся в Париже в семье эмигрантов Наталия Переверзева о процессе Виктора Кравченко. Тому, как не верила Франция эмигрантам, пытавшимся ей объяснить происходящее в Советском Союзе, посвящены горькие страницы “Курсива” Берберовой, заметившей, что во Франции люди, “когда хотят чего-либо не знать, умеют делать это безнаказанно”, приведя в пример вышедшую в 60-х “Историю СССР” Луи Арагона, основанную на просоветской документации сталинского периода, и мнение Сартра о Бухарине в книге о Жане Жене, почерпнутое из тех же источников. Процесс Виктора Кравченко, в 1944 году первым из советских людей попросившего на Западе политического убежища — “выбравшего свободу” —и написавшего книгу с таким названием, был чрезвычайно важен для понимания Францией правды о тогдашней России. На процесс 1949 года прибыли из СССР ряженые рабочими и колхозниками персонажи, “простые советские люди” говорили шаблонные речи, изумленно оглядываясь на хохочущий зал…
Думается, что Париж с его естественной свободой для русской культуры ХХ века важнее всех других пространств, поскольку он — культурный побратим Петербурга. В русской культуре эти два города проявились как центры стяжения передовых политических и артистических сил. В книге “Сны земли”, впервые вышедшей в 1984 году в Париже в издательстве “Поиски”, Григорий Померанц комментирует эмигрантскую мифологему Москвы, выведенную в статьях Георгия Федотова, заметившего, что в периоды русской истории, в которые сильнее всего попиралась свобода, столицей становилась Москва: “Г. Федотов говорит о петербургском (открытом) и московском (закрытом) типах. В наш, “новомосковский” период петербургский тип, по его мнению, должен был погибнуть, не пережить советской власти с ее замкнутостью на себе и своих утопических идеалах”. Дебаты о том, способна ли русская культура выжить в условиях невозможности (в России — без свободы, в эмиграции — без почвы), велись на двух полюсах русской культуры, в метрополии и диаспоре, на протяжении всего ХХ века. И именно Париж для Москвы, тоталитарной в течение семи десятилетий, стал тем, чем до революции был Петербург. Не Берлин, где написал свои лучшие вещи Набоков. Не Нью-Йорк, куда после Второй мировой войны, уничтожившей на какое-то время genius loci Парижа, переместилась культурная ось, — слишком далекий, слишком самодостаточный, ассимилирующий все и вся.
Париж все присваивает самым невероятным образом — оставляя свободу неприкосновенной. Вот почему Анатолий Биск, или Ален Боске (1919 — 1998), родившийся в Одессе, выросший в Брюсселе, воевавший во французских войсках, читавший лекции в США, написавший 50 книг, в том числе роман “Русская мать”, — перебрался в Париж и стал “ключевой фигурой современной французской литературы” (анн.). Во фрагменте романа “Прощание”, наряду с отрывками из записной книжки и стихами представленного в альманахе в переводе Натальи и Игоря Поповых, среди доброй сотни “люблю”, на которую пошла широкоформатная альманашная страница, есть такое: “Люблю ковер из Исфахана с его запахом побитого верблюда”. Способность слышать запах боли (если точен перевод) — не от русской мамы досталось французскому мэтру?
В том же разделе “Литература” помещены также отрывок из романа (перевод Марианны Таймановой) и крохотный лирический рассказ, написанный по-русски, Мишеля Луйо, писателя и дипломата, в середине 80-х служившего культурным атташе Франции в СССР; отрывок превосходного эссе критика Франсуа Лурисье “Украденный роман” (перевод Л. Токарева), уже вышедшего в России книгой в издательстве “Текст”, и критическое эссе петербуржца Самуила Лурье, разбирающего “Манон Леско” в недосужем раздумье: брать ли с собой эту старинную книжку на необитаемый остров?
В разделе “Критика, интервью” сначала те же авторы говорят друг о друге: переводчик Н. Попова интервьюирует А. Боске; М. Луйо рассказывает о Ф. Нурисье, потом они меняются ролями. Затем В. Прийменко расспрашивает директора издательства “YMCA-PRESS” Н. Струве о его знаменитой семье (здесь же приводится фрагмент из подаренной семье Струве книги А. Ремизова), он же беседует с французским славистом Мишелем Окутюрье негалльской наружности, чешского, как выяснилось, происхождения… Кстати, все публикации богато иллюстрированы фотографиями, рисунками, цветными репродукциями — полиграфия здесь высочайшего уровня. Что поражает: в подписях под современными фотографиями нет дат: “Мадам Реймс встречает на вокзале г. Мец писателей Франсуа Нурисье и Мишеля Луйо”, “Н.А. Струве перед портретом своего знаменитого предка В.С. Струве” (на фото руки держат перед профилем Н. Струве портрет; такая же наивная постановочность ощущается в большинстве интервью, больше похожих на переделанные в диалоги статьи), “Мишель Окутюрье” и Валерий Прийменко в Институте славянских языков, Париж”… Всюду указано только место, и это делает картины сегодняшнего дня застывшими, разворачивает их в прошлое. В самом деле, история искусства, соседствуя с материалами, взятыми из современности, во всех разделах, где это возможно — а есть еще “Страницы живого французского языка”, “Изобразительное искусство”, “История”, “Философия”, “Театр, музыка”, “Музеи”, “Тайны Парижа” и “Французский архив”, — перевешивает, смещает центр тяжести альманаха на себя. Статья Марины Магидович о парижских художниках Александре и Кирилле Арнштамах, отце и сыне, писавших виды Парижа один в модернистской, другой в постмодерновой традициях, гораздо интереснее, чем материал Натальи Бродской о скульпторе Розлин Гранэ, которую впечатляет легкость в движении, поэтому она особенно любит лепить птиц. Потому, наверное, что в первой статье отразилось время и даже более того — смена эпох в искусстве; а во второй — момент творческой биографии художницы… Может быть, это именно то обстоятельство, которое определило окончательно формат издания: чтобы состоялся журнал, настоящее должно быть интереснее прошлого, во всяком случае, не должно ему уступать. Наверно, в случае с Парижем и его культурным грузом это невозможно. Но, может быть, в следующих номерах авторам и редакторам удастся запечатлеть и передать на живом языке сегодняшний облик Парижа, разобраться, где сегодня его приоритеты — в науке, искусстве, политике, повседневности с ее модой и рекламой? Каковы главные черты его “сейчас”? Именно этого хочется им пожелать.
Анна Кузнецова