Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2004
Рецензия Александра Уланова на книгу Г. Бродской “Сонечка Голлидэй. Жизнь и творчество” в № 4 “Знамени” за 2004 год меня озадачила.
Критик очень суров. И по отношению к книге, которую числит в ряду многочисленных “раскрасок биографии”, да еще с господствующей в ней “общей перегретостью (!) языка и эмоций”. И к самой ее героине, “Сонечке”, главное в которой “лишь восторги, игра, мечтания”.
От многочисленных ссылок Г. Бродской на восторженные отзывы об актрисе он пренебрежительно отмахивается: “Много ли тогда стоило умиление? Много ли оно стоит сейчас?” — не смущаясь даже тем, что “умилялись”-то не кто иной как Станиславский и такие знатоки и ценители, как Николай Эфрос и Юрий Соболев, а Владимир Яхонтов утверждал, что ее исполнение рассказа Настеньки из “Белых ночей” Достоевского “было самое талантливое и замечательное, что… приходилось видеть или слушать во Второй студии”.
Вряд ли некоей “перегретостью” объясняется умозаключение автора книги, что этот своеобразный “моноспектакль” Голлидэй стал “новым словом в сценическом искусстве, опередившим время” и послужил преддверием яхонтовского “театра одного актера”.
К сожалению, Софье Евгеньевне совсем недолго оставалось блистать в этой роли-спектакле. Тяжелейшая личная драма довершилась досаднейшим, сложившимся из роковых случайностей, столкновений разительно несхожих актерских индивидуальностей и взаимного непонимания, разрывом со студией Вахтангова и Художественным театром. Имя актрисы исчезает не только со столичных, но и с периферийных театральных афиш…
Герой одной тогдашней пьесы погиб, упав на заводе в чан кипящего металла. Что-то подобное произошло с маленькой, хрупкой, ранимой Сонечкой, угодившей в страну, докрасна раскаленную войнами, революцией, всякими социальными перетрясками, натужной индустриализацией и “великим переломом” в деревне. Как горестно писала Цветаева, “Сонечки стало не слышно и не видно”…
И вот, спустя долгие годы, нашелся человек, который словно бы выполнил давнюю просьбу поэтессы “разыскать” Сонечку.
Галина Юрьевна Бродская, уже известная многим читателям своей превосходной двухтомной работой “Алексеев-Станиславский, Чехов и другие. Вишневосадская эпопея”, только что отмеченной премией правительства Москвы, подробно и кропотливо, с великим сочувствием и сердечной болью (которые, правда, как видим, можно счесть “перегретостью” эмоций!) проследила дальнейшую страдную судьбу С. Голлидэй.
Мольбы актрисы, обращенные через “сотни разъединяющих верст” к своим кумирам (“Дорогой Константин Сергеевич, возьмите меня к себе”), оставались безответными, и она, как жаловалась другому столичному мэтру, “закрыв глаза подписывала договора — (смертные приговоры!) и ехала на каторжные работы — то в Сибирь, то в Архангельск, то в Харьков — то в Самару”. Приходилось играть “в глухой массовке”, в таких театрах, где ей, по собственному горькому выражению, было бы “легче мыть полы… чем ходить по ним в качестве актрисы”. (Непонятно, почему рецензент посчитал, что у нее именно “там появляются наконец концентрация и стойкость”!).
“Посмотрите, до чего я дошла”, — говорила она давней коллеге об одной из своих тогдашних “ролей”. И в письме к Качалову: “…живу я как-то из последних сил”.
И жила-то она, как пишет Г. Бродская, тем, что потеряно: воспоминаниями и мыслями о московских театрах, играющих в них друзьях, любимых актерах. Так, например, после ввода Качалова на роль Гаева в “Вишневом саде” она прислала ему форменную рецензию, не просто восторженную, а полную тонких наблюдений. Пребывая, по определению автора книги, в глубокой яме внутренней эмиграции, тем не менее высоко, влюбленно оценила сыгранную А. Азариным во МХАТе Втором роль энтузиаста эпохи пятилеток в пьесе Афиногенова “Чудак”, почувствовав в ней родственный, ничем не вытравимый идеализм души.
Раскованная, своеобразнейшая, в чем-то напоминающая цветаевскую, интонация ее писем побуждает читателя еще раз, в полном согласии с автором книги, посожалеть об этом многообразном даровании, так и оставшемся “не востребованным” по обстоятельствам времени, но с тихим упрямством отказывавшемся сделаться послушным “винтиком” складывавшейся общественной системы.
Сохранились лишь самые смутные свидетельства о ее последнем взлете — победе на столичном конкурсе чтецов, где она выступила с чеховским “Домом с мезонином”, и можно только догадываться о том, как “впору” пришлось ей все сказанное там о такой же трогательной, какой она была сама, большеглазой и тоненькой девушке, также канувшей в неизвестность.
Вот уж правда: “Мисюсь, где ты?”
Кончаю — опасаясь упрека в “умиленности” и “перегретости” (и это в мои-то восемьдесят! Фи!).