Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2004
От автора
Я, Лайко Александр Васильевич, родился в Москве в 1938 году. Останкино и Чистые пруды — мои детство и юность. Писать стихи начал в школе, но профессиональное становление отношу к 1956 году, когда в Москве был открыт молодежный клуб “Факел”. В литературной студии этого клуба я встретился с талантливыми поэтами и прозаиками, такими, как Михаил Агурский, Станислав Красовицкий, Валентин Хромов, Андрей Сергеев, Леонид Чертков, Юрий Карабчиевский, Игорь Холин, Генрих Сапгир, и многими другими, которые и составили московский андеграунд конца пятидесятых. На Долгопрудной и в Лианозове (бывшее загородное местечко уже давно в границах Москвы), куда пригласили меня Г. Сапгир и И. Холин, с которыми подружился, я познакомился с их учителем Е.Л. Кропивницким, с художником Оскаром Рабиным. В Лианозово стали часто наезжать из Москвы и другие поэты и художники. Теперь это называется “лианозовская школа” поэзии и живописи. В 1957 году я участвовал в 1-м Всесоюзном съезде молодых писателей, где руководитель семинара, популярный в то время поэт, сдал меня с рук на руки представителю известного ведомства. Популярному поэту почудились в моих стихах чуждые влияния и антисоветские настроения, хотя я ни тогда, ни после политикой не занимался. То ли времена настали и впрямь вегетарианские, то ли руководитель семинара излишне перестраховался, но дальше ругани и угроз представителя ведомства ничего не последовало, даже из Библиотечного института, где я тогда учился, не исключили. Правда, выкинули стихи из итогового съездовского сборника. В СССР печатал детские стихи, переводы. Ни одной “взрослой” строки напечатать не удалось. С середины семидесятых годов начал публиковаться в русскоязычных эмигрантских альманахах и журналах, особенно часто в журнале “Время и мы”. В 1974 году принят в профессиональный комитет литераторов при издательстве “Советский писатель”. С 1996 года являюсь членом Союза писателей Москвы. В настоящее время живу
* * * Ни пить, ни петь почти не стоит, Но кельнер пред тобой стоит. Когда ты загнан и забит, Когда тебя в тепле знобит Полночной кнайпы — Сядь за столик. Послушать тишину? Навряд. Здесь кружки бродят невпопад, Хохочут де’вицы до колик, В табачных плавая клубах, В бровях серёжки и пупах. Возьми холодной водки шкалик И слушай: снег шуршит на поле Ваганькова ли, Вострякова... За тех, кого не встретишь боле, Ты выпей. И наполни снова. * * * Памяти В.М. Как не было. А мальчик был. Сосед. И в Телеграфном жил когда-то, И бьют колокола у Стратилата, И Сретенка к Трубе спешит покато, И вот пустая будка автомата, Но, знаю, не ответит абонент. Как не было. Совсем немного лет Моё отсутствие в Москве продлилось, Но как она просела, изменилась. Неужто Кировская мне приснилась? Ну так, Мясницкая, скажи на милость, Где он? Его и на Покровке нет. Как не было. И где же этот бред — Литавры, трубы, запах коммуналки, И девочки в капроне — комсомолки — Всё фартучки, косички, банты, чёлки — Ни дать, ни взять — такие богомолки, И в небеси еси вождя потрет? Как не было. И не найду я след. Запел, рванув гармонику, пьянчуга, И тополиная слепая вьюга Сокрыла Чистый пруд, трамвай у круга, Фигуру бронзового драматурга И цветом белым застит белый свет. Чистые пруды Едва узнал я девочку катка В матроне тучной с цацкой Нефертити, Кричавшей: «За картофель оплатите, А после отходите от лотка!» Ах, Бог мой, как она была легка, Как вспыхивали канители нити — Летящие московские снега, Так далеко от нынешних событий. * * * Как странно, я всё жду. Всё кажется, придёшь, Тесёмки обветшалой папки расплетёшь, И, словно в Тёплом стане, как когда-то, Прочтёшь — заснеженный и бородатый — Стихи... И, право, что’ тебе пивной галдёж? Я продолжаю жить в раздолбанном Берлине. Его, столицу рейха, украшают ныне — Объединение, но в нём прогал, зазор: Объединенье — да, а единенье — вздор, Но нынче Рождество, огни, и снег, и иней... Признаться, не видал баркасов здесь во льду, И всё ж задумывал, и много раз в году, Что забредём сюда мы, может статься, И... «Бюргерброй»... В разлив... В тени акаций... Я эту кнайпу и зимой имел в виду. Роятся мотыльки — рождественские свечи. Ты что-то говоришь, подняв худые плечи, И красит женщину свечей неяркий свет. Три года как тебя на этом свете нет, И год как нет её, и времячко не лечит. Воспоминание Да, это было там. Вёрст восемь-десять, Не дале от монастыря, где взвесить Плоды своей победы Никон мог, Ступая с троеперстьем к аналою, И куролесить за его спиною, Опальною, волён последний инок, Где Истра воды мутные влечёт, За честь считалось и большой почёт По милости властей заполучить надел. Артист, давно забытый, но народный, Снимавшийся ещё в немом с Холодной, Высокой дачей рубленой владел. Он умер сам. Как говорится, дома, А дочь — весьма изысканная дама — Чуть не сошла с ума, мотая срок, Сожительствуя с вором, вохрой, кумом, Садистом светлооким и угрюмым, Зачем жива осталась — знает Бог. У дома в кущах и цветах она, Почти старуха, но ещё стройна, Глядит, как в сосны прячется закат, Свою сестру-горбунью обнимая, И рядом дочь, детдомовка немая — Скульптурной группой грации стоят. И рясой долгой путаясь в сиренях, Согбенный Никон, чуть не на коленях, Спешит подол иль ручку лобызнуть. Подъявши лапу, медленная такса Окаменела на тропинке флоксов, На этот Божий мир готовясь брызнуть. Ты ещё читаешь Блока... То ли смерть, то ли девка шальная, Появляешься из-за угла — Эх, ширнутая, вдрызг распьяная, Жизнь свою, как дитё, заспала. По Кудамму с тобой вечерами Я вожжаюсь и пью до утра, Заневолен кнайпа’ми-барами, Кровью тягостной болен, сестра. Это звон её: красные мальвы, И за церковь — тропа под откос, Где медичка в тюрбане марлевом Пионера целует взасос. Звон клубится эхом под сводом, Старый Курский припомнит вокзал, Как советский рассвет за городом В тупике электричку застал. Пахнут мальвы горькою прелью Страстью, мускусом, по’том... Пото’м Две лошадки — серая с белою — Бьют подковами в утре пустом. То ль на том, то ль на этом свете Кучер, в белый обряженный фрак, Любопытствует: «Вы поедете?», Трогая свадебный катафалк. Бахчисарайский сарай В Крым скользнуть за стрижами, а там К монастырским пойду я воротам, К разорённым, заросшим садам, Мусульман пережившим воронам, Кликать юность свою и твою И увидеть сквозь душную хвою, Что с тобой я всё там же стою, И скала припадает к прибою. Но за кадром осталась тщета — Вот одёжка, на вырост пошита! — Ни кола, ни коня, ни щита, Толчея, нищета общепита. Жизнь давно миновала зенит — Время гонит водицу и пенит, Только сон эту бухту хранит, Где, обнявшись, лежат наши тени. 75/91/ Картины В растресканном багете золотом, Как будто бы во сне — и сами в спячке — Вдруг возникают старые рыбачки, Цветочницы и море за мостом, Баркасы, и на берегу крутом В чепцах чухонки, сгорбленные прачки, Бельё везут на деревянной тачке, И, как сосна, белеет в соснах дом. Там дамы. Музыка. Мужи во фраках. Крокет в саду. И англичанин в крагах — Их тени сохранил фотоальбом. Все без могил уйдут, сгниют в бараках — Ты, гимназисточка, ты, прапор в баках, — Тень близкой смерти на лице любом. Октябрь уж наступил Куда ушёл ваш китайчонок Ли? (Из песенок Александра Вертинского) Как низко чайник наклонён над плоскостью стола, И китайчонок Ли ведёт понурого вола, И на фарфоре голубом колеблется тростник... Откуда-то из-за Невы неясный звук возник. Октябрь уж наступил, и лёд — на луже во дворе, Лицо хозяйки самовар морочит в серебре; В столовой сумрак, жар печей и небольшой угар, И долго стонет и дрожит часов сухой удар. Откушает мужчина чай и отшвырнёт шлафрок, И затрещит автомобиль, и закричит рожок. Хлопки метущейся пальбы летят издалека — Когда приходит к власти смерть, то эта власть крепка. По убиенным на Руси не принято тужить, И даже китайчонок Ли пойдёт в ЧК служить. Хозяйка наливает чай, красива и смугла, И низко чайник наклонён над плоскостью стола. * * * Две ведьмы соревнуются в дзюдо: Одна простоволоса и патлата, Другая кривонога, старовата, Ей бы вязать и ожидать Годо, Но с диким криком и повадкой ката Француженку из города Бордо, Девицу томную, да в два обхвата, Ломает о железное бедро. Ау, эмансипанки, культуристки! Гринписки, феминистки, одалиски! Всё до поры. Глядишь, среди игры, И, думается, это время близко, Когда под тяжкий рок, хрипящий в диско, Вас повлекут в железах на костры. На Brusendofer музыка играет Прекрасная немецкая нога, и вряд Три пары стройных женских ног в России целой Отыщется и посейчас... А сей снаряд, Симво’л Германии технически умелой, Парит над улицей в красе своей дебелой, Над подоконником, магнитофоном над — Хозяйка на игле, и что ей децибелы И техномузыки кромешный ад. Как говорится, я объят Открывшимся... И паруса кипят. До кнайпы не дойдя, стою балдея. Берлинский медленный закат Слепит и увлажняет взгляд... Ах, здравствуй, Мурка! То бишь, Лорелея. Письмо Два мужика метают Dart. В окне — Берлин, автобус, март, Летит капель, гонима ветром. Какими стро’фами и метром В письме изобразить всё это? И пятна солнечного света, Сквозь дым бегущие к окну Вскользь по бильярдному сукну?.. А вот Marichen. Полупьяно Глядит, дымит марихуаной — Так изменилась, и всё та же! — А годы трудового стажа, Когда она бледнее мела За стойкою пивной белела, Считай с той европейской ночи... По книге — тёмной, так — не очень. Dart разогрел их или март? Два мужика вошли в азарт. Один из них права качает (Что драку здесь не означает), Какой-то чувствуя подвох, Беснуется, орёт: — Аршлох! Финал немецкой драмы прост: Пьют, отдышавшись, пиво. Prost! Уходят гости и приходят, Заводят речи о погоде, О пробках на дорогах — штау — О марках, евро, детях, фрау. Старик читает даме тусклой: — Авария подлодки русской... Неповоротливость генштаба... — И эни-бени квинтер жаба. Берлинский автобус Семёну Гринбергу, автору книги стихотворений «Иерусалимский автобус». Автобус номер сто пересечёт Берлин — Маршрут от Запада (от Zoo) до востока — Мелькнёт Курфюрстендамм, где молодой Набоков Велопрогулками лелеял дар и сплин; Минуется Потсдамерплац, затем рейхстаг, Ловлю себя на том, что снова жду Покровку, Сойти у скверика, но эту остановку Я здесь ищу-свищу — не отыщу никак. Но отыскал кафе, точнее, пыль и прах, Там, где витийствовал и буйствовал Бугаев — Тургенева ушла, его пасла другая, Умчавшаяся с ним в Москву на всех парах, В тот город, где с тобой о строчках разговор Мы давеча вели до смены декораций — До иерусалимских сосен и акаций, Берлинской стенки и стены альпийских гор. По прошлому блукать, скажи, какой резон? И прощевай, мой град — лубя’ная столица... Была да сгинула. А это что за лица? Эпоха кончилась. Открыт другой сезон. Возможно, бархатный. Но холод так же лют. Движение, mein Herz! Ты в хедере со шваброй, Я в Deutsche Schule с ней... Так вверх штандарты как бы, Словесности родной из-за бугра — салют! Вчера раскладывал, как двинуться к тебе — Пусть нынче до’роги и дроги, и дороги! — Чтоб снова поболтать о строфике и слоге, Ну и насчёт цезуры на второй стопе. А ветер вечности, увы, сильней сквозит, С германским путаясь, в салон влетает, И в дрёме транспортной жизнь, как пространство, тает, Затвердевает таханою мерказит*. Посвящается Швейцарии Да, что-то кончилось. И кошка под дождём. Мы смерть ещё немного подождём И соскользнём в пейзажик Тинторетто, Где лето италийское и Лета, Или взлетим качелями Ватто, Да только не про нас всё это. А даден тихий сызмальства и цвет, и свет, Тоскана и Прованс нейдут в сюжет, Вся жизнь проехала на Северах, И лица снег отбеливал и страх, Метель кружилась в рыжих абажурах, Москва мела по тротуарам прах. Всё позабыто всеми. Ну и поделом. А помнить — можно двинуться умом. Я двинулся пока в столицу готов, Здесь в питие чуть меньше оборотов, Но с этим помириться я готов, Когда сбираюсь за грибами в Ma’hlow. Тебя какой-то пригласил концерн-интерн, И ты, по слухам, обживаешь Берн, А может, Цюрих — всё звучит, как небыль, Но в Цюрихе я был (а в Берне не был): Река, что-то ещё, кораблик плыл, Как раз в Прованс я через час отбыл. Откуда взялся он с вином «Шато-Икем», В квадратном свитере советский Хем, Тебя пленивший и твоих товарок Тому назад годочков эдак сорок?.. Да, жизнь кончается. У кошки мокрый бок. Я канарейку шлю тебе в подарок. * * * Такой сухой невзрачный старичок, Ещё очки прилаживал он странно, Ловил руками снег и видел — манна, Дар избранным, её даритель — Бог. До умопомрачения скачок! Но критика его полотен бранна, Хотя столп света в Лондоне тумана Даст барбизонцам цветовой толчок. А позже — Арль и красный виноград, Сосна Прованса посредине лета — Всё это и провидел старикан Тому два века, почитай, назад. И он всегда, пока скрипит планета, На каждый праздник света будет зван. Берлин * Тахана мерказит (иврит) — центральная автобусная станция.