Составитель Г.Ф. Комаров
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2004
Поэзия Бориса Рыжего
Борис Рыжий. Стихи. 1993—2001. Составитель Г.Ф. Комаров — СПб: Пушкинский фонд, 2003.
Поэты не избалованы вниманием. Если оно возникает, ищи причину за рамками литературы. Так и интерес к екатеринбуржцу Борису Рыжему отчасти связан с тем, что, прожив бурно неполные 27 лет, поэт наложил на себя руки.
“Он обладал неуловимой зэковской пластикой, приблатненной походкой и агрессивной манерой выражаться”.
“Сухощавый, элегантный, мнительно самолюбивый, как молодой Д’Артаньян, и в то же время приветливый, он был обаятелен и хорош собой”.
Какие разные зарисовки с натуры! Причина в позиции рисовальщика. Прочитав рецензируемый сборник, в котором стихи БР представлены в хорошей полноте, убеждаешься в подлинности второго портрета. Оно и неудивительно — портретистом здесь выступил поэт (это Сергей Гандлевский), для кого внешнее освещено сущным — стихами.
Сборник построен хронологически и открывается банально, стихотворением под Бродского. Март 93-го, автору 18 лет.
Урал научил меня не понимать вещей
элементарных. Мой собеседник —
бред.
С тополя обрываясь, листы — “ничей”,
“чей”,
“ничей”, как ромашка,
кончались — “нет”.
Бродский для обозначения текстов, сложенных, как этот, из отвлеченных понятий, применял необременительный жаргонизм “метафизика”. У повзрослевшего Рыжего можно найти не менее подходящий термин — хуе-муе-угу-литература (сокращенно хмул). На хмуле, тщась походить на кумира, с начала 80-х пишет у нас чуть ли не все творческое поголовье мальчиков и девочек. И хорошо, что тщатся: Бродский — школа, выверенный звук, а эпигонство всего лишь неизбежность. Сам Бродский в возрасте подражания писал под переводы Слуцкого, да и “Воспоминания в Царском Селе” не блещут открытиями.
Можно думать, что под Бродского у БР написано изрядно. (От составителя: “Вне нашего корпуса осталось большинство юношеских текстов 1992—1995 гг.”.) Примем Бродского за точку отсчета.
Январь 96-го. Прошло три года? Сотни лет! Стихотворение “На смерть поэта”:
Дивным светом иных светил
озаренный, гляжу во мрак.
Знаешь, как я тебя любил,
заучил твои строки как.
У барыги зеленый том
на последние покупал —
бедный мальчик, в углу своем
сам себе наизусть читал…
Мне теперь не семнадцать лет
и ослаб мой ребячий пыл.
Так шепчу через сотни лет:
“Знаешь, как я тебя любил”…
Есть мерцание Гумилева: “Серебром холодной зари / озаряется небосвод…”. Бродскому — благодарные слезы, но его диктатом уже не пахнет. Ничьим не пахнет. Имен немерено. Неоднократно возникают Пушкин, Пастернак, Георгий Иванов, Борис Слуцкий, но можно встретить и Гомера, и Одена, и Штейнберга, и Сельвинского… “Денис Давыдов. Батюшков смешной. / Некрасов желчный. / Вяземский усталый”. Из названий собственных стихотворений: “Ходасевич”, “К Овидию”, “Подражание Лермонтову”, “Стихотворение Ап. Григорьева”, “А. Блок”, “Памяти Полонского”, “На мотив Луговского”, есть и цитата из Луговского. Из стихотворений без названия: “Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…”, “Словно в бунинских лучших стихах…”, “Это что-то задолго до Блока, / это мог сочинить Огарев”. Явные-неявные цитаты, перепевы, перелады, переклички, переделки. Следы Есенина (например, с. 215), Самойлова (с. 206, 250), Межирова (с. 133), Чухонцева (с. 270). Чуточку иронично окликнута первая строфа смеляковской хорошей девочки Лиды (с. 260), но в целом никакого априорного брюзжания в адрес советской поэзии, никаких априорных же аффектаций в адрес Серебряного века или там зарубежья. Свободный поиск созвучного душе, свободное игнорирование предвзятостей.
Уже одним этим БР резко противостоит конформистам ранней постсоветской словесности, которые по глумливости своей заплевали отеческий колодец. Вот на ком, пора бы уже понять, лежит основная вина за то, что поэты, пришедшие вослед, даже наиболее талантливые из них, оказались в тупике холодного филологизма. Над русской поэзией нависла реальная угроза повторить судьбу новейшей филармонической музыки — та, увлекшись экзерсисами, оказалась в полной изоляции. БР, самый юный из юных, воссоединяет разрозненные звенья и тем помогает родной поэзии вернуться на путь естественного развития.
Придавал ли БР значение формированию собственного языка? Очевидно, что не форсировал этого процесса и не прибегал к простым авангардным уловкам. По одолении хмула он преимущественно опирается на музыкальную традицию, умело использует умолчания. Наверно, мог бы развиться свой язык, а пока на уровне средств заметны банальности и остаточная щенячья неуклюжесть, но кто знает, не связано ли это с тем, что нам достались черновики.
Между тем формируется личность, отношение к Бродскому претерпевает метаморфозу. В стихотворении 99-го БР уже насмешливо вспоминает о своих стихах под Бродского. 20 марта 2001, за считаные дни до самоубийства, пишет Ларисе Миллер: “А ведь я, коль речь зашла обо мне… написал целую гору “метафизических” стихотворений, в которых слова ровным счетом ничего не значили. И знаете, кто меня спас? Некрасов! “Председатель казенной палаты…” Я вдруг понял, что это вполне реальный председатель, и после этого год не писал. Надо же, думал, настоящий председатель, как он может быть поэзией? Но с годами понимаешь, что если не опишешь свое время, то кто это за тебя сделает”.
Это цветочки. В опубликованной посмертно прозе БР есть место, где автор от собственного лица произносит в адрес Бродского, страшно сказать, отчетливое “Ужо тебе!”. “Последние стихи Рейна, — пишет там БР не важно, по какому поводу, — мог бы сочинить Иосиф Александрович, будь он чуточку не душевнее, а человечней и, следовательно, талантливей” (“Знамя”, 2003, № 4).
Человечней! Мы добрались до ключевого слова.
И понимаешь, что, говоря о самоспасении поэтикой Некрасова, БР имел в виду не столько техническую сторону, сколько смысл поэтического дела. А смысл поэтического дела для него равносилен смыслу жизни: космос Рыжего поэцентричен.
Человечностью хорошо объясняется быстрое и сильное воздействие стихов БР на не скованного снобизмом читателя. Выбранная БР модель творческого поведения также объяснима ею. Поясню. Задатки человечности стихотворец получает (если получает) во младенчестве, но они заглохнут, если в раннем творческом возрасте не будет найдена возможность их реализации. БР еще учеником восьмого класса почерпнул идею реализации у Пастернака, который заразительными стихами изъявлял готовность раствориться в простолюдинах (“На ранних поездах”). Эту головную (для Пастернака) установку Рыжий-мальчик принял близко к сердцу.
Быть, быть как все —
желанье Пастернака —
моей душой, которая чиста
была, владело полностью, однако
мне боком вышла чистая мечта.
Не так уж и боком, если считать результатом рецензируемый том. Вместе с тем, несомненно, боком, потому что стремление быть “как все” и явленная в стихах потребность быть самим собой — это постоянный внутренний разлад, это “душераздирающий и самоистребительный образ жизни” (С. Гандлевский), это, в конечном счете, катастрофа.
С обвинениями в дефиците человечности БР цеплялся не только к Бродскому. Досталось и Кушнеру: “Вот придете, Александр Семенович, дай вам Бог здоровья, к Нему с поклоном, а по правую Его руку дядя Паша сидит (хотя вы, наверно, выдумали этого дядю Пашу), а по левую — мой Петруха. Много чего придется пересмотреть, о многом всерьез поразмыслить” (“Знамя”, 2003, № 4).
Если Бродскому и Кушнеру БР пеняет как-никак уважительно, то над поэтами помоложе чинит форменную расправу. В стихотворении “Путешествие” антиподом и объектом презрения избран земляк-уралец Виталий Кальпиди; ему же, а пуще — любимцу московских муз Максиму Амелину адресован изощренный юмор упомянутой прозы. В самом деле, смешно до икоты.
(Попутно замечу, что язык прозы мне кажется у БР более зрелым и совершенным, чем язык поэзии, что может объясняться коротким сроком жизни. Не так ли у Лермонтова? Проза образцовая. Но это отдельный разговор.)
Наверно, на месте “Максимушки” (который мне давно симпатичен) и г-на Кальпиди (с которым не имею чести быть знакомым) могли стоять другие имена, ведь наша “молодая поэзия” вся целиком, во всех своих направлениях не ориентирована на человечность; она не бесчеловечна (что было бы некрасиво), а, если можно так выразиться, внечеловечна, — ей просто не объяснили в Литинституте или где там еще, что дар подлежит возврату. БР допер сам: “Я заплачу за всех и некий дар верну”.
А много ли человечных стихотворцев было у нас в прошлом? Да не было таковых почти, стихотворцы все больше интересуются собой, а если жалеют, то себя, изредка покойную возлюбленную, и все равно себя, как Тютчев. Единственный на моей памяти повод вспомнить о Некрасове случился за полстолетия до Рыжего: Илья Эренбург в нашумевшей статье назвал Слуцкого продолжателем некрасовской традиции. Статья у многих вызвала раздражение: совсем, дескать, евреи с цепи сорвались, уже и Некрасова готовы прикарманить. Однако по делу возразить было нечего: кто-нибудь кроме Слуцкого так внятно посочувствовал у нас маленькому человеку? Будучи, конечно же, эстетом, Слуцкий не стеснялся (например, в стихотворении “Памяти товарища”) декларировать приоритет этического над эстетическим.
Для атрибуции собственного (полу)еврейства БР использовал традиционный ряд: жиденыш, жид пархатый, русскоязычный поэт. Сим ограничился. Страну нашу ощущал Родиной, слово это без колебаний писал с заглавной буквы, так что права на Некрасова имел законные. Говорить об этом приходится, увы, потому, что очень уж не дремлют национал-активисты обеих мастей, которые наверняка поспешат зачислить сборник БР по разряду “еврейская книга”. Как же они осточертели!
Однако продолжим. Евгений Евтушенко в предисловии к посмертному сборнику Слуцкого справедливо подправил Эренбурга, заметив, что Некрасов как поэт только сострадает простому люду, а Слуцкий плюс к тому сознательно разделяет его судьбу, не желает выделяться из него. БР, наследуя в этом Слуцкому, обнаруживает дополнительный ресурс.
Над саквояжем в черной арке
всю ночь играл саксофонист,
пропойца на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.
Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с черным бантом
играть ночами на ветру.
Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, —
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.
Где здесь у нас поэт, под аркой или на скамейке? И там и там. Стихи, вошедшие в сборник, убедительно доказывают: надежда гармонизировать мир музыкой принадлежит поэту БР, и ему же свойственно мир дисгармонизировать, в частности, спать пьяным на скамейке. Объект растворен в субъекте, два в одном.
Теперь сотрем улыбку, сдуем светлую слезинку и рассмотрим тот же предмет с необлегченной, черной стороны. Предстоит некоторое усилие.
Я родился — доселе не верится —
в лабиринте фабричных дворов,
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров…
Менты и воры — плохо? Плохо. Так вот, суть как раз не в этом, а в том, что они и есть голубиная страна. “Любимые, вы только посмотрите / на наши лица!” Это кто взывает? Поэт БР? Он тоже, но и менты, и воры.
Трудное место. Мне трудно писать, вам — следовать за ходом мысли.
Какой мысли, в чем тут мысль? Ну, посмотрят любимые — и что увидят? Не на что смотреть, лица-то никакие. Те же психи. В стихотворении, из которого взята мольба, они не имеют лиц, не произносят слов. Стоят или сидят на корточках — курят. Тот же Петруха, который “однажды не проснулся, когда все проснулись”, в связи с чем в назидание Кушнеру посажен по правую Его (Бога) руку. На что смотреть? На то, что он “худой и беззубый”? Имеет “маленькое татуированное тело”? Рассказывает дурацкие анекдоты? Тот же участковый из трилистника “Маленькие трагедии”, про которого самому поэту нечего сказать, кроме как “он ходил без ментовской фуражки, в кедах на босу ногу ходил”. Тот же “запойный малый” из стихотворения “Расклад”: “Витюра раскурил окурок хмуро. / Завернута в бумагу арматура. / Сегодня ночью (выплюнул окурок) / мы месим чурок”. Посмотрели — увидели скинхеда.
ПОЛЮБИТЕ! НАС!! ЧЕРНЕНЬКИМИ!!!
Вот где слезы. Их в сборнике обильно. Полюбить невозможно, но возможность любви ищется и исследуется интонацией, напевностью, гармонией — всем волшебством поэзии. Признаем это победой покойного поэта и будем думать.
Заключение. Время покажет, оправдан ли энтузиазм тех, кто торопится выкрикнуть слово “гений”, но одного не оспорить, стихи БР стали событием. Второе: обстоятельства места и времени. Зрелый, при том юный поэт объявляется вдруг в каком-то Вторчермете, то есть не там, где тлеют какие-никакие литературные ожидания. И когда? В гиблые для поэзии годы, когда даже С. Чупринин — такой уж, казалось бы, верный читатель, такой ревнитель стихов, — и тот возопил в безнадеге: к черту, финита, больше стихов не читаю. Ошибся Сергей Иваныч, дал маху. Последнее. “Когда я был маленьким, отец читал мне Лермонтова, Блока и Есенина про жеребенка. Иногда детские стихи Луговского. Еще Брюсова про тень каких-то там латаний на эмалевой стене”. Есть надежда, что такие отцы в русском пространстве никогда не переведутся. Сказанное позволяет проявить осторожный оптимизм.
Раннюю версию этих заметок прочитали поэты И. Бяльский (Иерусалим), С. Минаков (Харьков) и А. Росков (Архангельск), а также И. Хвостова; спасибо им за труд и замечания.
Дмитрий Сухарев