Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2004
Обратная сторона чумы
Александр Мелихов. Чума. Роман. — М.: Вагриус, 2003.
“Обычная история” (кошмарно звучит!) для нашего времени — история семьи, в которой один из сыновей стал наркоманом. Мало того, тема эта — модная (звучит еще кошмарнее). А где мода — там стереотипы, целый набор стереотипов: от этикетных изображений ломок до дидактически-сентиментального мотива “победы над недугом”. Все, что связано с наркоманией, торжественно объявлено “субкультурой” уже давно. Словом, дело зашло далеко.
Тема, о которой я заговорил, стала организующим началом нескольких романов Александра Мелихова. В общем потоке материалов с тенденциозным в целом, к сожалению, освещением темы эти романы стоят особняком. Взгляд на проблему здесь дается не с точки зрения “несчастного” наркомана, “попавшего в беду”, и не с точки зрения абстрактно-публицистической: дай-ка я поисследую наркоманию как социальное явление и т.п. Нет. Романы написаны от лица жертв — но не жертв наркотиков, а жертв самих наркоманов. В новом романе главный герой (Витя) — отец наркомана (Юрки), и “его (Витю. — В.Е.) отсек от мира надежнейший в мире замок — несчастье”. Теперь его жизнь — “слезный путь”: это словосочетание тоже вполне могло бы стать названием романа. “Слезный путь” — обратная сторона “Чумы”.
В журналистике принято, извините за выражение, пускать сопли по поводу мучений самого “подсевшего на кайф” и тут же говорить о том, что его, бедного, “упустили” родители, школа и т.д. Как в советское время: в алкоголизме Иванова виноват коллектив. Очень похоже на тему “маленького человека” в русской литературе XIX века: бедные “бедные люди”, “униженные и оскорбленные” средой! Только во второй половине XIX века пришел А.П. Чехов и сказал “маленькому человеку” твердо и ясно: сам виноват, надо по капле выдавливать из себя раба… Скажем честно: почти никто не акцентирует внимание на том, что сам по себе наркоман есть зло. Еще неизвестно, что страшнее: наркотики или наркоман. Хочет он того или нет. Он, мучаясь сам, мучает окружающих, прежде всего — близких.
В романе эта мысль проводится непрямо, художественными средствами. Первая половина текста — тонкая, светлая лирическая проза: детство Вити, студенчество, история любви к Ане, его будущей жене и матери Юрки. И вдруг проступает “жестокий дар” автора, лирическая проза плавно переходит в психотриллер, в конце романа отец убивает сына, вытолкнув его из окна. Чтобы избавить от дальнейших мук его мать, изможденную возней со страшным существом, в которое превратился ее сын. Главный секрет психологического реализма, традиции которого развивает Александр Мелихов: читатель помещается внутрь “я”, ведущего рассказ, и не может ему не сочувствовать. Писатель достигает своей цели: читатель, который извелся состраданием к рассказчику, испытывает облегчение и воспринимает такой конец как счастливый. Даже после пронзительного по своей трогательности и нежности описания Юркиного детства, даже после истории идиллических отношений отца, матери и растущего сына…
Вторая причина, по которой роман стоит особняком среди материалов, лежащих в русле “освещения темы наркомании в искусстве”, заключается именно в том, что автор по-настоящему, опять же в традициях русского реализма, понимает, что наркомания — лишь следствие, лишь одна из форм проявления болезни общества. Чума у А. Мелихова — не “социальная проблема”, а духовное заболевание человечества. “Какой-то установился в мире невиданный порядок, стало модно пользоваться его плодами и презирать тех, кто его поддерживает, — причем те, кто поддерживает, готовы первыми аплодировать плюющим: изучать их плевки, увенчивать их нобелевскими премиями…” В этом “невиданном порядке” жизнь перестала цениться как физический и — что особенно важно — духовный труд. Получить, “урвать” удовольствие — вот весь “смысл” этой жизни. “Без кайфа нет лайфа” гласит наркопословица. “Вот это, может быть, и есть главный признак чумы, — продолжает рассуждать “слезный путник”, — возможность наслаждаться прекрасным настроением, не прилагая труда?” Наркоман формулирует философию чумы по-своему, жаргонно-афористично: “Мир может быть обломен, а может быть приколен”. Откуда это взялось? — недоумевает Витя, “в какую же щель проникла эта чума?..”.
Для Вити существует, с одной стороны, мир теплый, человеческий, может быть, нелепый, смешной, бедный и т.д., но — человеческий. Главное — это мир, где “человеку нужен человек”, мир непрекращающегося кропотливого духовного труда. Труда любви, заботы о ближнем, улучшения собственной жизни с тем, чтобы жизнь близких тоже улучшилась. С другой стороны — есть мир холодный, бездушный, мир аллигаторов — образ появляется на первых же страницах романа: “город вел себя в точности, как аллигатор”. Здесь сразу возникает целый шлейф литературных ассоциаций. Это и чапековские саламандры, и батюшковское: “Сердце наш — кладезь мрачной: / Тих, спокоен сверху вид. / Но вглядись в него: ужасно, / Крокодил на дне лежит”, и многое другое. Печальным лейтмотивом звучит в романе детский стишок “Жил да был крокодил…”. Где кончается человек и начинается крокодил, аллигатор, кукла, у которой только внешность Юрки, “обугленный растрескавшийся лик с зияющими подглазьями”? Наверное, вот где: “…если прогретую теплом твоей жизни дребедень ты можешь оторвать от себя без всякой боли, значит, ты не теплокровный человек, а хладнокровный аллигатор”. “Нормально, когда кто-то кого-то недолюбливает, — ненормально, когда кто-то кого-то не замечает”.
“Чума” — это равнодушие, пустота, в которой неизбежно нужен “кайф”. Мелихов говорит и о том, что современная т.н. культура, где “аплодируют плюющим”, есть питательная среда для чумы, и это вызывает “кислоту” и “духовную изжогу” — причину сартровской “Тошноты” писатель видит здесь. Пустырь из детства, разглядывание картинок из журнала “Юность”, студенческая картошка, студенческая любовь — все это наивно-ностальгично, и там не могло быть чумы. В принципе не могло. “Стемнело” во второй части романа потому, что наивный, добрый, восторженный Витя, потерпевший фиаско в этом амплуа, учится противостоять “чуме”. “Внутренний наглец” в герое (“наглец” этот, впрочем, наивен, как младенец) развивается в “расчетливого зверя”. Все чаще звучат в романе слова, никак не вписывающиеся в каноны абстрактного гуманизма: “Сострадать стоит только жизнеспособному. А нежизнеспособное лучше скорее прикончить”. Речь идет, конечно, о духовно нежизнеспособном: сострадать аллигаторам и чуме нельзя, как нельзя сострадать дьяволу. Существуют границы сострадания, потому что существуют и границы страдания сострадающего.
Выстраданная и жестокая, не “толерантная” и не “политкорректная”, эта проза может нравиться или не нравиться. Нельзя, однако, не признать, что она и правдива, и актуальна.
Владимир Елистратов