Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2004
Любовь к бумаге
Корней Чуковский, Лидия Чуковская. Переписка: 1912—1969. — М.: НЛО, 2003.
Что самое важное в храме? Книга. То же самое и в жизни советской интеллигенции. Слово “правда” произнести нельзя. Только написать. Любовь пережить невозможно. Только придумать. Счастье — абстракция. Иероглиф, имеющий форму этажерки. Полки. Шкафа.
Буквы — все. Быт — ничто. Теплокровность — порок. Изъян, равно порицаемый на кухне и в обкоме. Первая сигнальная система уступает место второй. Человек с человеком не говорит. Не должен. Он пишет. Формулирует. Взгляд и прикосновенье уголовно наказуемы. И просто отвратительны физически.
Такое время. Окамененье. И героем эпохи становится человек книжный. Неизбежно.
“Я от природы, от рождения не люблю того, что условно называется жизнь. Не та или другая; не то или другое десятилетие, или тот или иной возраст, а вообще. У меня к ней аппетита нету и не было ни в 7, ни в 17, ни в 27 и т. д. Объясняется это, наверное, чем-нибудь очень простым, пороком сердца с детства, базедовой с 8 лет, tbc (туберкулез. — С.С.) с юности, а потом нарастающей слепотой и т.д. Бессонницей”.
Лидия Корнеевна Чуковская. Из письма Давиду Самойлову.
Дочь сказочника — человек из слов и букв. Из зазеркалья. Великий символ и олицетворение эпохи штыка в рифму. Кремень. И этому предъявлено очередное доказательство. Больше того. Продемонстрирован генезис.
“Записные книжки Чехова” — вот это прелесть. Читаю Пруста — восхитительно. Слушай, папа, ужасная история: твой “Тараканище” изуродован”.
В каждой строчке эмоции. В каждой строчке эпитет.
“В Елабуге на днях похоронили Марину Ивановну Цветаеву. Она повесилась”.
Два простых предложения. Констатация факта.
Настоящая жизнь. Настоящая смерть. Не став художественным событием. Текстом. Как будто бы не задевает душу. Не трогает сердце. Но можно себе представить. Легко вообразить не существующие, но вполне возможные слова и строчки.
“Вчера читала в <…> повесть <…> о смерти горемычной Марины. Ужасно. Ужасно. И как подла ничем не прикрытая истина”.
Только повести нет. Романа, рассказа, стиха. Литературного события. И не о чем говорить. Нельзя. Заказано. Нужно отстранить и опосредовать, чтобы приблизить. Тронуть. Захватить. Гранит. Песчаник. Мергель. Самая геологическая из всех культурных эпох России.
“Мамин приезд был для меня неожиданностью <…> Утром 23-го Цезарь зашел и сказал о Муре. Потом я пошла в ванную — возвращаюсь, в моей комнате мама.
Сначала мама меня поразила своим бодрым и здоровым и загорелым видом. Но сейчас у нее грипп”.
Это о гибели маленькой девочки. Младшей сестры. Муры Чуковской. Жуткий, трагический сюжет. Один из двух может быть не книжных в многостраничном собрании входящих и исходящих. Похожем на лабораторную тетрадь. Где имена сокращены до символов химических формул. А десятки страниц утрачены. Сожжены, искалечены сбесившимся веществом времени. Реактивами двадцатых, тридцатых, сороковых. Смыты чернила, и выветрен уголь карандаша. Но из-за этого сильнее эффект. Воздействие. Когда пунктир и многоточие складываются в осмысленную цепочку опыта жизни.
Сестра и муж. Мура и Митя.
“Мамин приезд был для меня неожиданностью <…> Потом я пошла в ванную”. Хирургическая стерильность. Закрытые окно и дверь. Очки, косынка. Пальто на вате. Жизнь, реальность, как пролетарий, гегемон, выставлена вон. На улицу. Зато какая сила книжного аристократического чувства. То же письмо. Водораздел — всего пяток абзацев. Десяток запятых.
“Если в Московской “Молодой Гвардии” сказали о “Солнечной” то же, что и я — значит, я дура и ничего не понимаю. Потому что более тупого и враждебного учреждения <…> я не могу себе представить”.
Вот ведь что главное! Не ощущение, а его фиксация. Не непосредственное физическое переживание, работа тела, а электрический разряд мыслей. Беззвучная активность мозга. В голове, круглой и непроницаемой, как галька.
Полная созвучность времени. Когда любой непроизводительный расход энергии опасен и подозрителен, ищется способ его консервации. Знак, символ, образ. Красная строка. Возврат каретки. Слабости одной конкретной Лидии Корнеевны, книжного человека, становятся силой и оружьем целого поколения. Сад гнейсов и базальтов. Разум, победивший чувство и инстинкт. Преодолевший тактильное и обонятельное. Разлюбивший жизнь.
Именно поэтому она и только она главное действующее лицо. Центральный персонаж всей “Переписки”. Лидия Корнеевна. Фигура первого плана. Отец, Корней Иванович, лишь фон. Мятущийся, безвольный. Белковый. Способный воспринимать кожей. Глазами и ушами. За ним прошлое и будущее. За ежиком, о котором вспомнил Самуил Лурье. Автор замечательного предисловия. Да. А в советском настоящем только дочь. Одна. Человек, закрывающий веки, но открывающий скобки.
К.И. — Л.К. Начало декабря 1939. Москва.
“Дорогая Лидочка!
Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.
У меня дрожат руки, и я больше ничего не могу писать”.
Л.К. — К.И. Конец декабря 1939. Детское село.
“Я очень много пишу. Сегодня у меня счастливый — или несчастный — день: я кончила маленькую повесть, которую начала 2 месяца назад”.
Слез нет. Матвей Петрович. Митя Бронштейн. Муж. Физик. Десять лет без права переписки. Он стал страницами. Повестью о расстрелах, написанной под шелест ночных шин. Мрак и стук подъездной двери. Час рождения советского интеллигента можно вычислить по лунному календарю Айболита и Мойдодыра. Кристаллизация. Новая порода. Человек, открытый только книге. Верный только книге. Сам ставший строкой, абзацем и главой. Прологом и эпилогом.
Гипсом и мрамором. Жуткий и потрясающий феномен жестоких и беспощадных дней истории. Люди книжного подвига. Нечеловеческой храбрости и немыслимого мужества. Потому что буквы — суть, а быт — абсурд.
Единственный вариант геройства в эпоху русского неолита. Когда горит, пылает все, кроме бумаги. Преобразить и объяснить. Оставить текст. Сделать закладку.
Не плакать. Встать над обстоятельствами. И над самоё жизнью. Ледниковый период. И люди, идущие на лыжах. След в след. Их будет много в этой эстафете. Цепочка от Солженицына до Буковского. От Вигдоровой до Марченко. Несгибаемые. Правило и наждак. Скалы и утесы. Всех выше. От моря и до неба. Монолит. Непобедимые.
Особое племя особого времени. Специальное. Но даже среди них был первый. Так кажется. И, в общем-то, наверное, напрасно.
Ведь что самое важное в храме? Община и традиция. То же самое и у советской интеллигенции. За ней и слово.
Сергей Солоух