Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2004
Наблюдение
за наблюдателем
Хельга Ольшванг. Тростник: Книга стихотворений. — СПб: Пушкинский фонд, 2003.
Главное ощущение, которое возникает по прочтении книги, должно быть весьма приятно автору. Это ощущение, что прочитал книгу глубоко и тонко чувствующего человека, умеющего находить для того, что видит и чувствует, неожиданные, но точные образы и ассоциации; не дробить мир на составляющие образы с целью продемонстрировать навыки “фасеточного”, по Набокову, зрения, но создавать из этого свою особую среду — предпочтем незаселенному слову “пространство” слово “среда”, ибо она никогда не бывает пуста. “На случай ливня — “новые миры”, / не скормленные самовару, / и шахматы, конечно же, поры / послевоенной — те еще, пестры / фигуры и латунным шаром / заменена ладья”. Еще одно важное качество этих стихов — появление в перечислении, которое хорошо само по себе, некой отсылки в какой-то более значимый подтекст, более глубокое инобытие, присутствие которого явно ощущается, хотя нигде не названо. Для подтверждения этого тезиса мне пришлось бы полностью процитировать пару-тройку немаленьких стихотворений, поэтому просто отсылаю недоверчивых и любопытствующих к таким текстам как “Двор сверху” или “Голоса внизу” (кстати, характерное сочетание названий, говорящее нам о взгляде наблюдателя, — но об этом позже). Причем образ может создаваться не обязательно перечислением-называнием или цитированием (как уже понятно из приведенных названий), но и даже цветом — как в одном из стихотворений, где повседневные больничные цвета, охватываемые глазом умирающего человека (“Цвет одеяла, старческого локтя, / фрамуги, тополя, пера…”), постепенно сменяются иным — цветом “узнаванья и спасенья”: вот вам и соотнесенность с инобытием.
В связи с этой соотнесенностью следующий и очень важный вопрос — о точке зрения автора. Не об идейной, естественно, а о вполне физической.
Когда Ольшванг пишет о том, что можно “изнутри жизнь законопатить, треснувшую в груди”, то у испорченного дурной привычкой к цитированию критика неизбежно всплывает в памяти пастернаковское “лодка колотится в сонной груди…”. Тут самое время вспомнить, что финальный цикл называется “Шесть стихотворений о мыслящем тростнике”, а сама книга — “Тростник:”. Тютчевский (он же паскалевский) “мыслящий тростник” из прежнего бытования сравнением превращается здесь в синтетический образ человека-растения, уже воистину замершего “на пороге как бы двойного бытия”, которое двоится, как если нажать пальцем на глазное яблоко; тогда “время недвижимо, / как запертое на крючок / жилье”, тогда все, что “не было небом, — / было / деревом, словом, / излившимся вверх теплом / земли…”, тогда человек примеряет материк, который морщит в плечах. Тогда и у самого человека рука может превращаться в ветку дерева, и вокруг рта прорастает трава, раз уж морщины повторяют рисунок озерной воды, и так далее. Следовательно, описание пространства становится и самоописанием — значит, вопрос о точке зрения как точке наблюдения вроде бы и не актуален.
Наблюдатель появляется только затем, чтоб уйти, уступить место другому наблюдателю: в одном стихотворении героине только показалось, что “кто-то шагает за нами”, — и мы уже видим поднявшуюся на цыпочки птицу, наблюдающую, как “двое быстро идут сквозь траву, а за ними еще / кто-то полупрозрачный идет…”. А в другом за тем, как “двое бездомных / через площадь идут” — “любовно сверху смотрит на нас” “видимо, Бог” (прошу у автора прощения за вольный монтаж цитат).
Вот тут-то и приходит пора для сильно запоздавшего второго ощущения “по прочтении”, связанного с этим неуловимым наблюдателем. Ощущение же таково, что мы имеем дело с поэтом весьма, пользуясь терминами популярной психологии, интравертного склада — чувства диалога при чтении, увы, не возникает. Кажется, что автор не “направлен” на собеседника, а лишь дает возможность всем желающим ознакомиться с выдержками из, допустим, дневника, в связи с чем текст не достигает той степени яркости, которая дает сильное эхо резонанса. Поэтому каждое стихотворение парадоксальным образом остается в сознании автономным — вы не успели его дочитать, как оно уже стало погружаться назад, на дно авторского сознания, и чтение следующего не прояснит вашего восприятия чужого мира, а лишь даст возможность еще раз погрузиться на дно. Возникает смешанное чувство благодарности и недоумения. Коварно поясню примером, автором не на то планируемым.
Плечами заслонив
ночь комнаты от ночи за окном,
невнятный силуэт посередине рамы
с белеющим воротником
внимает скрежету озерных
цикад. Он видит:
мятые углы
кустов, и вдруг, как от пилы —
срез наверху. Луна. И, черный,
дождь рушится, как дерево,
со свистом,
“как дерево на дно” —
и с этой мыслью
смотрящий удаляется. Окно.
Это — из цикла “Шесть стихотворений о мыслящем тростнике”. Вполне кинематографичный (похвала ли это для поэзии?) взгляд: здесь две точки зрения: на смотрящего и глазами смотрящего. Потом наблюдатель отходит от окна (выходит из кадра), и мы остаемся наедине с тем пейзажем, который он наблюдал. Вернее, с рамкой кадра, в которую был заключен этот пейзаж (окно). Но остался ли там пейзаж, после того как исчез смотрящий?
Наталья Репина