Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2004
Праздное упражненiе 31 августа — 3 сентября Борису Мессереру Вотъ августа послhднiй дhнь насталъ. Меня заранh осhняетъ осень. У Даля нhтъ отъ насъ сокрытыхъ тайнъ. Гдh «ять», гдh «е» — его школяръ не спроситъ. Под сhнью «ять» въ мой предъ-осеннiй дhнь туманъ зари встрhчаю на балконе. Лишь букву «еръ» прiиму въ мой удhлъ, «ять» отпускаю въ прошлое благое. Какъ быть бhзъ «еръ»? Вотъ — маленькiй примhръ: съ сосhдомъ милымъ свидhться, съ собакой пройтись — уста свистятъ безъ буквы «еръ». (Собаку Астрахань умhла звать сhвлагой). Всё кончено! Прощайте, «еръ» и «ять». «Фиту» самъ Даль давно сослалъ в былое. Но какъ бhзъ «ять» мнh Пушкина понять, когда рассвhтъ встрhчаю на балконе? По-новому, безграмотно пишу, хоть ничего не знаю, звуков кроме. Что есть язык — я не спрошу Пашу’ какого-то, при съединенье крови, кровей во мне: татарин не вполне, с добавкой позапрошлой итальянства, кто я такой, такая? На войне меня со мной вдруг сгинет дар скитальца. Помысел о Прусте Прощай, прощай! Со лба сотру... Прощай, всё минет: дом и сад, в саду у дома и в дому смотрели, как в огонь костра. Меж наших двух сердец туман... То сад, то Сван являлись мне, цилиндр с подкладкою зелёной, младенческий цветник Комбре, фиакр, в цветок греха влюблённый. Всё, что вотще, вовне росло, казалось бредом, сна ошибкой. Дремотно теплилось родство лишь с книгой и свечой оплывшей. Столь прихоть чтения сбылась, что к зренью ластилась чужбина, в нём цвёл приветливый соблазн взамен обрыва и отшиба. Забыться, в книге обитать, не ведать вздора и раздора. Но лют припёк судьбы — боязнь острастки словаря родного. Резвей перо, чем скудость уст. Свеча иссякла. Напоследок я усмехнусь: барон Шарлюс — моих молчаний собеседник. И боле никого вблизи. Взрослеющего дня деянье, помедли, смеркнись, не блести в угодьях мглы, что ярче яви. Крепчает пред-рассвета час. В проём подслеповатой шторы я вижу, как озябших чад влекут в унылость сонной школы. Есть миг, когда хладеет пот: свет безымянен, кисть свободна — и воздух обретает плоть громоздко-стройного собора. Как на ночь замкнутый рояль хранит созвучья скрытных таинств, двор мглист, как в сумраке Руан. Ещё темно. Уже светает. Сообщник тени на стене, чужак в столетья светлом устье, я брезжу в пристальном стекле бледней, чем помысел о Прусте. 1970—2002 г. Траурная гондола Музыка выше словесности, но с незнакомой Местностью дай разминуться, Венеции лев золотой. Марка Святого прошу: да простит меня свет заоконный за — моё всё. За — запекшийся лоб, за — ладонь. Лбом опершись о ладонь, лбом сквозь ладонь, вижу траур гондолы. Март претерпев и апреля привет одолев, как я недвижно сижу настороже, наготове. Ночь наплывает на лоб и чернеет её гондольер. Зимний апрель превращается в яркую осень. Что же там дальше за гранью последней весны? Может быть, так и спокойней, и легче, Иосиф: Остров Успенья и вечные воды вблизи. Остров, о коем я думаю, — неподалёку, местность — знакома, отверсты объятья соседств. Как отказаться от шуток, забыть подоплёку? И — наотрез рассвело то ль во лбу, то ль окрест. Тайна зари: пожелала незримо зардеться выше, чем вижу. Гребцы притомились грести. Благостный остров не знает ни войн, ни злодейства. Ночь извела понапрасну. Иосиф, прости. * * * Посвящается Ингриде Штрумфе О Латвия моя, не тот я, кто своею Отчизну не свою надменно назовёт. Есть высшее, оно не подлежит сомненью: Собора строгий шпиль и хлад балтийских вод. О Латвия моя, покуда не озябнет всё то, что — жизнь моя, покуда ночь темна, я стану звать в мой сон средневековый замок и видеть наяву: тот замок — не тюрьма. О Латвия моя, меж замком и тюрьмою сон пришлецов иных не углядит родства. Есть скорбное родство меж мною и тобою, покуда жизнь моя травой не проросла. Вновь Венту вижу я. Вновь имя Лиелупе величием реки с любовью назову. Родимы мне твои язык и вольнолюбье. И Вентспилс не во сне со мною: наяву. О Латвия моя, в окне уже светает. Хлад вод морских глубок, и мысль моя тепла. Не оглашаю я всех совпадений таинств. Ты — вовсе не моя, но я — всегда твоя. Я родилась не здесь, но здесь душа свободна, здесь ласковый приют крыла души нашли. Так помышляла я близ Домского собора на древней мостовой, вчера, в сплошной ночи. О Латвия моя, пребудешь ты сохранна. Проведает мой шаг прибрежных дюн пески. Но содержанье сна — и вид, и звук органа. Пусть не сбылись стихи — за всё меня прости. * * * О Латвия моя, куда-то переносит сюжет судьбы меня, прельщая и маня. Воображенья вождь, мой милый паровозик, влачи мой слух и взор в иные времена. Пусть Эдисон простит, и Яблочков, возможно, не осерчает: я — не лампу, а свечу в бессонницу зову, я — бедственный вельможа. Жаль покидать постель, перо и мысль свою. О Вентспилс, моря брег и каждый камень знают всё то, чего узнать не смею, не смогу. Я призраком любви вернусь в бессмертный замок, потом, когда глаза навеки я сомкну. Нам сказано, что ум, не склонный к парадоксам, несовершенен. Мой несовершенен ум. Всей слабостью ума люблю я паровозик, мой суффикс мне простит песок прибрежных дюн. Высокопарный слог — заумен, элегичен. Как с Венты берегов отправлюсь я домой из домика, где мне роднее электричек ведомый паром воз и дюн поверх дымок... 10—13.08.2001 г. Вентспилс Посвящение Ванечке Аксёнову Непрочный сон прозрачен и не мрачен. Его усладу пробуждает страх. Всё снится мне летящий в небе мальчик, но дети во своих летают снах. И впрямь ли он — всего лишь сновиденье, Живущее в моём ночном уме? Всё мирозданье — мальчика владенье, его полёт принадлежит не мне. Он не сумеет возыметь убытка. Звезды небес избранник и жених, какого знанья старшего улыбка жалеет нас, неграмотно живых? Ещё готовясь к вечному летанью, чураясь истин ясных и простых, сколь важную хотел постичь он тайну — нам знать нельзя. Но он её постиг. Юрию Росту «Мой пhрвый другъ, мой другъ бhзцhнный» — люблю строки печаль и блеск. Всё, что пишу, не есть «Bestseller», лишь для тебя азъ hсмь «the Best». Ты — друг мой, ныне наипервый, не потому, что вдалеке друзья другие ...Премий, прений вдали пребудем... Налегке претерпим высоту сиротства. Кого воспеть в сей первый день? «Читатель ждетъ ужъ рифмы»... Роста хвалю... (но роза — есть и здесь). 1 февраля 2003 года * * * Войнович в том, что он — Войнович не так давно виновен был. Вот новость: торжества виновник, он — многославен, он любим. Лишь в нас ничто не изменилось. Но до чего дела дошли: герой, художник, знаменитость родимый брат моей души. Вот — кружка, нашей кружки боле, сей пуст сосуд да взору мил. Вот — поросёнок (тёзка Бори), Он — Нюркин, да и мой кумир. 26 сентября 2000 года * * * А. Вознесенскому Что — слова? Что — докучность премий? Тщеславен и корыстен долг: в одном хочу быть наипервой — тебя с твоим поздравить днём. Китайская разбилась чашка, Но млад китайский пёс — шар-пей. Пора усладе уст в честь счастья и возыграть, и восшипеть. Будь милостив и не досадуй! Я — наших дум календарю служу: в День Августа двадцатый Тебе — твоё стремглав дарю. 2 июля 2002 г. * * * Ю.П. Любимову Пишу — весь день, всю ночь, всё утро, от света мглы не отличив. Длинноты — прихвостни рассудка, чей пылкий слог велеречив. Где краткость? Я хочу Театра восславить неземные сны. Но — то ли нет во мне таланта, то ль не имеет он сестры. О да! «должна быть глуповата» та, чей прельстителен азарт! Но не учла пера повадка, кто это и кому сказал. Вернее — написал беспечно. Мои же рифмы осмеют меня, коль помяну поспешно ума угрюмый абсолют. В словесных я тону лавинах Окольный путь витиеват. Героем помысла — Любимов. Смысл посвящения: виват! При том и слова не проронишь, кому прискучил гул похвал. Позвольте мне, Юрий Петрович, нижайше поклониться Вам. Прямик указывают к цели и повеленье, и совет: жить так — как на отверстой сцене, на страже совести своей. * * * Володе Васильеву и Кате Максимовой Считать я стала до восьми в семь лет. Вёл путь высокородный дитятю, сквозь разор весны, в театр — большой, восьмиколонный. Напялить бант и ветхий шёлк, — но и зазорные калоши, — в бинокль слезы меж глаз и щёк узреть колонны, люстры, ложи... Потом — считать до четырёх. Невежда возлюбил галёрку. Его ума чертополох питал чертог, где тесно локтю. Четвёрки — свет во дне плохом. Он во всеобщей рос квартире, где знал один: кем Аполлон коней приходится квадриге. Учиться счёту не горазд, в театре, в плюше, в позолоте он сиживал... Но сколько раз он думал: ждёт ли? Позовёт ли? Балета маниаком став, роднёй и ровнею народа очнулся он. И всем устам всех ярусов он вторил громко. Как мне взлетать и падать где? Я — старой грамоты вiола Моё с Борисом па-де-де, примите, Катя и Володя.