Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2004
От авторов. Эссе “Похвала праздности” входит в цикл “Похвала порокам” (см. также “Похвала верхоглядству”, “Знамя”, 2003, № 1), который составит вместе с циклом “Разговоры без поводов” книгу “Приношение Эразму”. Великий диалектик Эразм Роттердамский еще полтысячи лет назад дал отповедь человеческой категоричности и нетерпимости, доказав зыбкость грани между полярными понятиями, и нам остается, следуя за его парадоксами, учиться той гибкости, которая одна и придает жизни объем и смысл, говоря на языке Эразма, sub specie aeternitatis.
Глобальное потепление грянуло внезапно, превратившись минувшей осенью для каждого жителя средней России из абстрактного научного термина в реальность. Небывалая, дивная погода казалась подарком природы лично тебе, и ты, как ждущий казни, открывая поутру глаза и первым делом видя пляску пылинок в косой солнечной полосе, вздыхал: “Ну уж этот-то день точно последний…”. А она длилась и длилась, почти утомив, потому что умиление, восторг и восхищение не предполагают такой протяженности — это чувства сильные, яркие, а стало быть, не могущие долго сохранять накал.
Да еще наши городские корни сыграли злую шутку. Когда сжатые и перепаханные поля вдруг к сентябрю зазеленели, мы в первую минуту решили, что мир перевернулся и то ли времена года смешались, то ли время вовсе пошло вспять. Оказалось, просто-напросто взошел озимый овес.
Осень — единственное время года, наступающее точно по календарю. Во всяком случае за городом. Увозят подросших детей в школу, и сразу веет бесприютностью, дома сереют. В “детское время”, когда только что везде кипела жизнь, падает непроглядная тьма, а утром шагаешь с крыльца в туман, как с самолета в облако, и почему-то хочется тушенки с картошкой и меда, глаза не смотрят на огурцы с помидорами, а душа не принимает парного молока.
Один из признаков осени — бусы из грибов, сохнущих на печке. Нынешний небывалый “грибной лом” примирил местных жителей с пустой забавой “дачников” — заготовками в промышленных количествах занялись и они, а посему дискуссии о пропорциях гвоздики и корицы в маринаде на время уравняли крестьян, сведущих в тонкостях ремесла копчения сала и повышения жирности молока, с “городскими бездельниками”.
Кстати о “городских бездельниках”. В общении с аборигенами мы тщимся доказать, что работаем, работаем, не разгибая спины, что никакие мы не дачники, а такие же каторжники, как непьющие крестьяне. Не верят. А мы как заведенные садимся-таки ежеутренне за стол. И отпуск для нас — это не время безалаберной праздности, а окошко в году, чтобы поработать в свое удовольствие. Но убедить привычного к труду физическому в том, что грузить слова в компьютер ничуть не легче, чем навоз в прицеп трактора, невозможно. Душа трудится неустанно, изнурительно и незаметно чужому глазу.
Но в такой роскошный день ну никак она не желает трудиться. А может, и не надо? Может, не надо одолевать лень, мучиться проклятыми вопросами, на которые все равно нет ответа? И над порядком слов душа не хочет трудиться. Что ей нынче порядок слов? Солнышко светит!
Праздношататься! Тем более что оправдания долго искать не требуется: будут потом “зимние заметки о летних впечатлениях”, дали классики пример, все пойдет в дело.
Однако от себя не убежишь. Писатель М., к зависти писателя Е., закончил роман. Писатель Е., к зависти писателя М., погружен целиком в новый замысел.
Голова писателя М. почти пуста, в ней бродят ненаписанные эпизоды, упущенные возможности, сожаления о непроясненных истинах. Хочется высказаться прямо и в лоб. А проза лобовых атак не терпит. Она предпочитает долгие и терпеливые осады, когда “поэт издалека заводит речь, поэта далеко заводит речь”.
Голова писателя Е., напротив, так бессистемно переполнена, что тоже практически пуста. Эмбрионы доброго десятка новых сочинений разом толпятся, и заранее жаль тех, что падут жертвой в борьбе видов. Роковой борьбе.
Но пока — в лес. Дорога идет в подъем, по этой причине горизонт совсем рядом, и видимая земля кончается в полукилометре. Дальше она опускается на восток — и, по глобусу судя, вот-вот будет Урал, за ним Сибирь, Чукотка, Аляска и так далее. Нам так далеко не надо — через триста метров к полю подступит лесной клин с яркими багровыми вспышками осины. Это дерево, все лето безликое (куда его зеленоватой коре до воспетой в тысячах песен, стихов и патриотических гимнов и псалмов сметанной бересты!), вдруг вступает в соперничество со всей растительностью. И эти триста метров мы одолеваем неспешно, то и дело застывая в восхищении.
Наше продвижение, какое ни медленное, тоже меняет окружающий мир, мы незаметно подошли к вершине холма, известной тем, что здесь мобильный телефон берет Москву при любой погоде. Осенними вечерами, мгновенно превратившимися в ночь, сюда, к стогам, как жуки-светляки на одинокий пень, сходится полдеревни с фонариками и мобильниками. Прогресс! Он, кстати, еще и в том, что стога — давно уже не стога в привычном смысле — это рулоны овсяной соломы, собранной комбайнами на зимний прокорм коровам колхоза “Сознательный”. Вот-вот наступит день, и загонят наших буренок в зимние коровники, где всего одна утеха — праздно и бездумно жевать, жевать, жевать. И чувствовать полное счастье.
Вот, кстати, отличие живого существа “человек” от живого существа “корова”. Почему-то человек, отважившийся предаться праздности, вечно вынужден оправдываться. “Праздность — мать пороков”, — сказано в собрании русских пословиц Даля. А с народной мудростью спорить — последнее дело.
Гений праздности Илья Ильич Обломов с легкой руки критика Добролюбова, прицепившего к его благородной фамилии оскорбительный в ХIХ веке и расстрельный в ХХ суффикс “-щина”, ославлен на века. И напрасно. Он человек, одаренный таинственным талантом, не знающим применения. На самом же деле Обломов принадлежит тому типу русских умов, которыми и движется искусство. Они пустыми, на трезвый взгляд прагматика, праздными разговорами выстраивают и обозначают критерии, предлагают темы, сообщают направление художественной мысли.
Рискнем утверждать, что искусство во всех своих видах складывается по преимуществу именно из праздного общения небесталанных людей, но лишь единицам удается преодолеть завышенный уровнем разговора критерий (ах, можно ль пером, смычком или кистью прикоснуться к высокому, о коем сотрясали воздух всю ночь!), отчаяние от невозможности приблизиться к вымечтанному идеалу и тьму прочих комплексов, отважиться и запечатлеть-таки пресловутые “никчемные” разговоры о том о сем. Мы ж еще из школьной литературы привыкли к характеристике “писатель Икс является выразителем идей некоего слоя общества, скажем, Игрек”. Даже игнорируя пресловутый классовый подход, задаешься вопросом: а что за люди объединены символом Игрек? Ответ до удивления прост: это не удостоенные славы собеседники, по уровню интеллекта отнюдь не уступающие своим выразителям. Не каждому прилично фланировать по Невскому или Тверской в ветхом рубище с яркой заплатой.
Праздность — мать вдохновения. Без нее не придешь к той ясности ума, которая способствует единственно точному расположению слов в предложении. Они неведомо как накапливаются в тебе, до поры не удосуживаясь выразить себя хоть звуком. Идешь, вглядываешься вдаль, а спроси, о чем думаешь, что видишь перед собой, и ни словечка не найдешь, чтобы ответить…
Взгляд постепенно опускается все ближе долу — у самого острия лесного языка надо всматриваться в траву, опавшую листву, в пролысинки голой земли, и трудно разобрать, что действует в полную силу — внимание или воображение: уже мерещится красная головка подосиновика… Нет, обманка — это красный лист костяники так улегся между палыми березовыми, что принимаешь его за честную добычу. А честная добыча — вот она, и так укрылась, что только и остается дивиться самому себе — как умудрился увидеть?
Оглядываемся — еще парочка молодых и крепких подосиновиков и кое-что повидавший на своем веку подберезовик. Его брать не будем — размякнет, пока донесешь. Когда это пренебрегали подберезовиками? В прошлом засушливом году ценился б что твой алмаз! В отместку за пижонство лес прячет сокровища, и как ни всматриваешься, — одни мухоморы на радость писателя Пелевина.
Мы расправляем спины, вдыхаем влажные запахи осени, ею дышат небеса, вроде бы такие же высокие и голубые, как в летний ясный день, но ощущение какой-то непрочности, зыбкости, и этот запах отжившей свое листвы, и легкая зябкость на кончиках пальцев спорят с самой погодой, вроде бы похожей на августовскую, не оставляют надежд на долгое наслаждение. Надо, надо ловить момент.
И мы бросаем грибное место ради места заведомо пустого, зато прелестного и, как всегда ранней осенью, день за днем возвращающего солнцу набранное за лето золото.
Ели и сосны здесь поднимаются над зарослями папоротника, со школьных лет возбуждающими картины доисторических дебрей вместе с хвощами и плаунами. Воображение мгновенно уравнивает в росте траву с деревьями, за шелестом ветра чудится движение бронтозавра, но, уняв иронической насмешкой фантазию, и без того оказываешься в сказочном лесу. За наше двухдневное отсутствие вдруг побурели папоротники, все вокруг окрасив бледной охрой. Сквозь густую тьму хвойных проглядывает вдали желтизна деревьев лиственных, а небо открыто, высоко и ясно.
Мы дивимся переменам цвета, состава воздуха и звуков (тишина в лесу всегда разная) и точно знаем, что какие-то перемены произошли и с нами. Душа в это праздное шатание, оказывается, работала. Хоть мы не в музее перед шедевром Рембрандта или Микеланджело, не под высокими сводами консерваторского зала. Обогащение души происходит на любом материале. Ей ведь едино, на чем просветляться…
Слов нет, одни восторженные междометия, да и Господь с ними, со словами. Красота в них не нуждается, как не знает и цели и ведать не ведает о своем предназначении спасать мир. Она безразлична к прогрессу и побуждает не к действию, а к мудрому созерцанию. Стало быть, к вышеупомянутой обломовщине.
“Обломова” мы освоили в прошлом, ленивом году, когда зной не выпускал из прохладной избы. Праздность нынешней осени довольно хлопотливая: сушить, морозить, мариновать (искусство соленья нам не далось)… Соответственно, и круг чтения — разумеется, Гоголь. Разумеется, “Старосветские помещики”. Оказывается, старички Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович не такие уж и старые — наши ровесники. Нам, конечно, до такой идиллии далеко, мы еще стремимся к описанному Гоголем идеалу, но как приятно, пока булькает в кастрюле грибной отвар, произносить вслед за Пульхерией Ивановной: “Вот это грибки с чабрецом! это с гвоздиками и волошскими орехами; солить их выучила меня туркеня, в то время, когда турки были у нас в плену. Такая была добрая туркеня, и не заметно совсем, чтобы турецкую веру исповедовала. Так совсем и ходит почти, как у нас; только свинины не ела: говорит, что у них как-то там в законе запрещено. Вот это грибы с смородинным листом и мушкатным орехом! А вот большие травянки: я их еще в первый раз мариновала; не знаю, каковы-то они; я узнала секрет от отца Ивана. В маленькой кадушке прежде всего нужно разостлать дубовые листья и потом посыпать перцем и селитрою и положить еще, что бывает на нечуйвитере, цвет, так этот цвет взять и хвостиками разостлать вверх”. Ну вот, пока текут слюнки под говорок гоголевской Бавкиды, закипели и сбежали наши грибы. Уж что-то одно — или жить старосветским помещиком, или читать о нем.
В иные жизненные моменты так хочется бросить московскую суету, про которую, кажется, уже все знаешь, которой, как мстится, пресытился, на которую, как в пар, уходят отпущенные тебе силы, и предаться простым старосветским радостям. Но тут же понимаешь, что это иллюзия. Втянешься в эту райскую жизнь — удавиться захочется. Буколики хороши для нечастого чтения вслух в соответствующих обстоятельствах и декорациях.
Вот запрем банки тугими крышками, забьем в морозилку аккуратные пакетики, полюбуемся очередным, всегда неповторимым закатом и завтра с утра — за дело, отдавать долги компьютеру.
Закрадывается подозрение: кажется, не судьба. Проморосил сквозь сумерки мелкий дождичек, а солнце, миновав тучу, оранжевым мячиком скатывается за волжский прибрежный лес, обещая и на завтра новые соблазны вдохновенной, плодотворной праздности.