Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2004
Об авторе. Роман Валерьевич Сенчин родился в 1971 году в г. Кызыле. Окончил там среднюю школу. Учился в строительном училище в Ленинграде, служил в пограничных войсках, потом полтора года учился в кызылском пединституте. В 1993 г. семья переехала в Минусинск. Работал там монтировщиком в театре, вахтером, сторожем. С 1995 года начал печатать рассказы в кызылских, абаканских и минусинских газетах.
В 1996 году поступил в Литературный институт, который окончил в 2001 году. Первая публикация в Москве — цикл рассказов “День без числа” (“Знамя”, № 5, 1997). Повести и рассказы печатались в журналах “Знамя”, “Октябрь”, “Новый мир”, “Дружба народов”, “Литературная учеба”. Автор книг “Афинские ночи” (2000), “Минус” (2002), “Нубук” (2003). Лауреат премий журналов “Кольцо А” (2000), “Знамя” (2001), премии “Эврика” (2001). Повесть “Минус” вышла на немецком языке в изд-ве “Дюмонт” (2003).
Живет в Москве.
В прошлый приезд домой я отремонтировал лавочку возле калитки. Ее сколотили, наверное, вскоре после постройки дома, — то есть лет сорок назад, — и, естественно, она давно рассыпалась, на ее остатки не обращали внимания, даже гнилушки убрать ни у меня, ни у отца не появлялось мысли — других было много забот.
Родители не одобряли мужчин и женщин, стариков еще в силе, сидящих на таких вот, рядом с калитками, лавочках, о чем-то вяло и подолгу беседующих. Отец говорил про них с оттенком какой-то жалеющей иронии: “Счастли-ивые!”. И он, и мама всю дорогу проторопились, вечно не успевали, хватались за новые и новые дела, и я, с детства привыкший им помогать, не сачковать, частенько недоуменно, почти досадливо про себя вопрошал: “Да сколько можно? Когда же отдохнуть?”. Метко и остроумно кто-то придумал для этого сорта людей подходящее словцо — “трудоголики”.
Впрочем, жизнь в своем доме, на земле поневоле делает многих если не трудоголиками, то трудягами, в противном же случае будешь коченеть зимой без заготовленных дров, тратить зарплатку на базарные огурцы и перемороженную свинину, прослывешь бездельником… Наш райцентровский городок сплошь из избушек, у всех огороды, все, кроме нескольких конченых алкашей, живут по одному распорядку, одними заботами. Честно говоря, мне такая жизнь всегда не особенно нравилась. Я чувствовал себя не на месте, и наша классная руководительница, учительница географии, нигде, кажется, дальше краевого центра не бывавшая, много раз говорила: “Ты какой-то… прямо не от мира сего!”.
После школы я рванул в Новосибирск (ближайший к нам миллионный город с метро), провалился на экзаменах в универ, поехал дальше — в Питер, маленько поучился на штукатура, а потом загремел в армию. Отслужив, измотанный, уставший, вернулся домой. Через три года предпринял новую попытку вырваться: послал свои рассказы в Литературный институт, прошел творческий конкурс и поступил. Теперь, получив диплом, перебрался в аспирантуру; говорят, затем оставят в институте преподавать… За семь московских лет я написал несколько повестей, довольно много рассказов; состоялись публикации в журналах, вышло три книги, я побывал на Днях русской литературы в Берлине, работаю редактором в крупном издательстве. В общем, стал более-менее известным, материально обеспеченным. Времена ожидания родительских переводов в триста—пятьсот рублей, посланных через проводницу сумок с картошкой и крепкосоленым (все-таки трое суток езды) салом превратились в воспоминания о студенческом прошлом; теперь я сам иногда спрашивал родителей в письмах: “Как с деньгами? Если что, не молчите — вышлю. У меня все отлично, готовлю новую повесть”.
С прошлого лета я приезжаю сюда, в первую очередь не для того, чтоб помочь родным по хозяйству, заработать на обратную дорогу и пропитание в Москве, а скорее отдохнуть от Москвы, на месяц сменить обстановку, набраться впечатлений, деталей провинциальной жизни, о которой в основном (правда, в последнее время все с большей натугой, с большей долей вымысла) писал все эти годы.
Привычные дела на огороде теперь для меня какие-то не такие. Не то чтобы я стал работать менее тщательно, по принуждению… Но вот раньше я знал: от подвязывания огурцов, прополки, пасынкования помидоров зависит урожай, небедный стол, запасы на зиму, огурцы, морковку, картошку можно сдать скупщикам и получить деньги; сейчас же в голове, даже против воли, крутится, сбивает мысль: “На базаре огурцы по три рубля за кило, помидоры — пятнадцать… Скупщики эти гроши платят, овчинка выделки не стоит, если посчитать…”. Я подвязываю огурцы, обрываю у помидоров пасынки и лишние листья неспешно и с удовольствием, наверное, как обеспеченный дачник-пенсионер — для души.
У меня уже не вызывает сочувствия, а, наоборот, умиляет ежелетнее нянченье мамой никак не растущих баклажанов, перцев, дынь. Ну не подходит им здешний климат, но если маме нравится с ними возиться — что ж…
Приехав домой в прошлом году, я заметил между калиткой и палисадником с разросшейся черемухой остатки лавочки, представил, как приятно сидеть на ней по вечерам, щелкая семечки или попивая пивко, разглядывать жизнь родной улицы Красных бойцов, о чем-нибудь размышляя.
Распилил выданное отцом бревно на две половины, вкопал их на место гнилушек, прибил к столбикам оструганную доску. Сел, закурил, поерзал — удобно. Пригласил родителей и сестру, и все мы вместе разместились на лавочке. “Вот скоро состаримся с мамой, — невесело усмехнулся отец, — будем здесь кости греть”. А мама похвалила: “Хорошо получилось, молодец. — Для приличия потерпела минуту и поднялась: — Ладно, надо идти. Успеем потом насидеться”. И отец с сестрой тоже пошли вслед за ней. Я выкурил еще сигарету, вспомнил, что собирался сделать ограждение для гороха. “Да, надо идти”, — повторил мамину фразу, но получилась она какой-то другой, какой-то ворчливой.
Нынче я уже привычно проводил на лавочке часок-другой под конец дня. Сидел с бутылкой “Клинского” и “Кириешками”, глядел направо, налево вдоль улицы, на вечные избы из толстых почерневших лесин, которые погубить способен только особенно свирепый пожар, на желтые купола Спасского собора, единственной из пяти церквей нашего городка пережившей эпоху советской власти… Мне нравилось так сидеть, нравился — как гостю — ритм городка. Неторопливый, размеренный, полусонный.
Вот мужичок в мятой, интеллигентского фасона шляпе везет на тележке одно-единственное пустое ведро. Везет осторожно, будто в ведре всклень молока, тщательно объезжает колдобины, комья традиционно высыпаемой на улицу угольной золы. Но вдруг остановился, бросил тележку, — ведро опрокинулось, — и уставился на высокие тополя над речкой Муранкой, где, переругиваясь, перелетая с место на место, устраиваются на ночлег галки. Смотрит мужичок с таким интересом, так самозабвенно — кажется, он никогда раньше не видел этой, происходящей каждый вечер картины… А вот две пожилые женщины столкнулись (знаю их, живут друг от друга через десяток дворов), остановились посреди проезжей части, — тротуара у нас как такового нет, — и разговаривают, разговаривают, точно не виделись несколько месяцев. Машины, нечастые, правда, покорно объезжают их, как задумавшуюся корову.
Я поглядываю вокруг с усмешкой; я чувствую, что все больше и больше отдаляюсь от этих людей. Теперь меня сильнее коробят их малоскладные речи, пересыпанные вздохами, междометиями, с постоянно путающимися падежами, смешит их одежда — или просто убогая, или, что нелепее, слишком городская: эти короткие юбки, костюмы и галстуки, туфельки с тонюсеньким каблучком на фоне кривых заборов, на засыпанных угольным шлаком улицах… Я стал искреннее жалеть пацанов, будущее которых — торчать при магазинах грузчиком или шакалить на базаре, в лучшем случае — шоферить; я соболезнующе качаю головой вслед стройненькой, симпатичной девушке, которая через несколько лет наверняка превратится в мясистую, толстоногую клаву, задавленную и одновременно закаленную грузом новых и новых, никогда не переводящихся дел, — у обитательницы избы, даже самой большой лентяйки, этих дел несравнимо больше, чем у хозяйки нормальной благоустроенной квартиры…
Если недавно я обижался, когда меня называли “москвич”, то теперь пожимаю плечами и про себя спрашиваю: “Да, москвич. И что? Завидно?”. И мне уже в тягость выдерживать здесь месяц, меня раздражают проблемы, с какими связана, например, баня или полив огорода. В Москве тоже куча проблем, но там проблемы другие…
Нынче я не справлял с друзьями приезд. В прошлый раз, собрав их в кафе “Кедр”, накупил хорошей водки, закуски, и вместо празднования пришлось отвечать на неприятные, с подковыркой, вопросы: “Значит, там решил свою жизнь устраивать?”, “Зарплату тебе как, в долларах платят?”, “Квартиру-то на этой… как ее?.. на Тверской еще не прикупил?”. А Димка Глушенков, выгнанный из школы после восьмого класса, недоучившийся на тракториста, а теперь помогающий жене торговать на базаре копченой рыбой, ехидно так все изумлялся: “И вот, что читаешь чьи-то писульки, тебе восемь кусков кладут?! Хе-хе, не слабо, я бы тоже за такое бабло почитать не отказался!”. Я внутренне отвечал ему: “Ты и буквы забыл, как выглядят. Читатель”.
Да, мои друзья не питают влечения к книгам, и это хорошо. Я про них написал достаточно откровенно, за это могут и рожу разбить — чего-чего, а самолюбия у них хоть отбавляй, и, кажется, чем меньше перспектив более-менее приличной жизни, тем сильнее растет самолюбие… В общем, то отмечание приезда не принесло мне никакого удовольствия, и теперь я решил его не устраивать.
Этот июль получился хлопотливым, заполненным, так сказать, общественными делами. Узнав о моем приезде, прибежала корреспондентка районной газеты “Надежда”, где я напечатал свои первые рассказы, и тут же, на лавочке, взяла интервью и сфотографировала. Потом меня пригласили в библиотеку — я побеседовал с библиотекаршами и учителями о литературе, культурной жизни столицы (которую, правда, почти не знаю, нигде не бываю), вообще о жизни… Потом было интервью на городском телевидении, передача в краеведческий музей моих книг… Сестра, актриса городского драмтеатра, существующего, кажется, лишь по традиции (с середины позапрошлого века), с не свойственной ей робостью сообщила, что режиссер хочет встретиться со мной, почитать мои новые произведения на предмет постановки; когда-то я носил ему пьесы и инсценировки, и он небрежно так мне отказывал, и теперь через губу я ответил сестре, что подумаю… По вечерам, поднимая рюмочку, отец объявлял один и тот же тост: “Ну, Роман, за твои успехи!”, а мама то и дело счастливо плакала. Я же… Даже не знаю, как назвать свое состояние от интервью и прочих знаков внимания. Радость, конечно, удовлетворение, но с примесью снисходительности, с ощущением почти игрушечности этих интервью для четырехполосной, малого формата, состоящей на треть из объявлений, поздравлений и некрологов районной ежедневки, для телеканала, который наверняка никто и не смотрит…
Правду сказать, мне ничего сейчас здесь не хотелось. Только покоя. Для интервью и встреч нужно было тщательно бриться, одеваться в чистое; возня на огороде казалась почти бессмысленной (в Москве я привык просто закупать на рынке все необходимое в любое время года), тосты отца и слезы мамы вызывали только досаду. И я все чаще усаживался в одиночестве на скамейку с бутылкой “Клинского”, хрустел “Кириешками”. С удовольствием слушал заполошную перекличку снесшейся курицы с петухом, посмеивался над потешными уродцами-дворнягами, произошедшими от скрещения бог знает каких пород… Иногда на церковной колоколенке тускло, как алюминиевые, звенели колокола, и становилось как-то так грустно-сладостно, тоскливо, что тянуло заскулить.
Вяло, будто не о себе, я размышлял о будущем. Успехи успехами, книги книгами, Москва Москвой, восемь тысяч зарплата плюс гонорары, Берлин, премии, а с другой стороны… Хоть меня и называют здесь москвичом, но в Москве я самый настоящий провинциал, со всеми минусами этого типа людей.
Я теряюсь и безумею от большого скопления людей, после двадцати минут в метро становлюсь безвольным, как выжатый лимон; МХАТ, Третьяковка так же далеки, как и раньше; лучшее времяпрепровождение для меня — торчать у себя в комнате (живу по-прежнему в общежитии института: деньги, чтоб снять квартиру, есть, а энергии искать — никакой), читать, слушать радио, мечтать о чем-нибудь… Вот мне уже перевалило за тридцать, а ни жены, ни детей. Знакомых в Москве, конечно, полно, но все знакомства деловые, внутри литературной среды, а друзей что-то так и не появилось…
Лежа на кровати, планирую уехать, может, вернуться на родину, купить крепкую избу с большим огородом, и тут же сам себя спрашиваю: “А что мне там делать? В лучшем случае устроюсь в “Надежду”, буду получать три тысячи за статьи о коммунальных, криминальных проблемах, о театральных премьерах. Какие еще варианты?”. На нашем курсе получили диплом человек двадцать иногородних, и никто, кажется, не вернулся домой.
К тому же я понимаю, что долго там не смогу. Одно дело тосковать вдалеке, а другое — жить в этом райцентре. Взять моих дружков-одноклассников. Быстро женившись, родив по два, а то и по три ребенка, они будто остались пятнадцатилетними, только агрессивности в них прибавляется. Они, вроде, и не особенно ищут нормальную работу, ходят в трениках с лампасами и майках-алкоголичках, небритые, сонные. По полдня соображают на пузырек, а потом полдня давят его на бережку закисшей Муранки, споря, что круче — “Хонда” или “Ямаха”.
Зато жены… Вот насчет жен я им завидую. Двужильные, покладистые, терпеливые, кажется, до бесконечности. Одно плохо — быстро стареют… Вот у того же Димки Глушенкова…
Тут пошел на базар за сигаретами “Ява золотая” и встретил его Наташку. Она года на два моложе, значит, ей около тридцати. Была, помню, симпатичной, аппетитной девчонкой, обожала короткие юбки, на дискотеках танцевала красиво, волосы цвета свежей соломы заплетала в косу. А теперь волосы поредели, пухленькое лицо подсохло, зато от плеч растеклась. Сидит на жаре за прилавком, прикрывшись зонтиком, отгоняет мух от копченой скумбрии с мойвой. По обе стороны худые, ушастые — в Димку — дети. Девочка лет десяти и пацан дошкольник. “Привет, — поздоровался я. — Как дела?” “А-а, приветик! — она обрадовалась разнообразию своего тупого сидения. — Да ничего дела, ничего. А у тебя?” “Да тоже, — в тон ей ответил, — более-менее. А где благоверный?” “Да где-то тут, — Наташка кивнула на ряды прилавков с помидорами, огурцами, капустой, на ларьки, киоски, кишащих людей, — где-то шляется”. Но сказала это без злости, а скорее с состраданием к нему, непутевому, который все не может нашляться… “Н-да, — вздохнул я и неожиданно для себя вслух подивился: — Как же ты дюжишь с таким, Наташка?”. “Да что ж, — она улыбнулась покорно, — куда тут, с подводной лодки…”
А через пять минут я увидел ее муженька. Голый по пояс, в растянутых трениках, с модной в нашем городке прической — три миллиметра волос, а надо лбом топорщится чубчик. Стоит возле пивного ларька, в правой руке стакан пива, в левой — обглоданный трехрублевый окунек. Рожа счастливая.
Наташку я знаю давным-давно, и лет с семнадцати она на базаре. Здесь же Димка ее каким-то образом и охмурил, женились. Я описал Наташку в одной своей повести как пример крепкой, здоровой, не лишенной привлекательности девушки, но живущей совсем не так, как надо бы… А в последнее время мне начинает казаться, что не она, а я буду жалеть о неправильно прошедшей молодости.
Устав от одиночества, пытаясь найти из него выход, мечтаю: встретить бы вот такую Наташку. А там — плюнуть на столицу, купить избушку в родном городке или какой-нибудь Чухломе и зажить хозяйством или же увезти покладистую, работящую жену в столицу. Такую, как в видениях Афони из фильма… Но потом представляю, какой она станет, как быстро превратится в мясистую клаву, и желание на время пропадает. И появляется надежда, что какая-нибудь москвичка клюнет на меня, полюбит, станет верной подругой писателя; мы с ней соберем, скопим денег и купим в кредит квартиру, лучше двухкомнатку — в расчете на будущих детей — и станем нормальной семьей. Дачу летом будем снимать в Малаховке…
Мысль о девушке и сейчас растревожила, я завозился на лавке, тряхнул бутылкой — пустая… Потянуло завалиться куда-нибудь в клуб, сыгрануть на бильярде, угостить коктейльчиком местных очаровашек… Сходить? Говорят, тут открылся недавно приличный… Взять Димку Глушенкова — он хоть дебил и голытьба, но умеет знакомиться, у него на это талант. И я, может, с ним… Может, найду там свою судьбу. Тоненькую, застенчивую, хорошую… Что Москва?.. Семь лет прошло — и никаких в этом плане подвижек.
И как знак не делать глупостей — на горизонте типичная уроженка нашего городка. Едва-едва ей за сорок (самый расцвет по московским меркам), но уже рыхлая, толстоногая, с навсегда озабоченным лицом, в платье, напоминающем колокол. Шагает вразвалку, торопится домой с работы, к неотложным делам — огород наверняка надо полить, свинье намешать, сорняки подергать, — а ведь должность у нее не мелкая — начальник почтамта. Это наша соседка по улице, вижу ее чуть ли не с детства, только вот имени-отчества не припомню. Да и столько, признаться, появилось знакомых, и все со своими именами и отчествами, что в голове все не умещаются…
Поравнялась, заметила меня, подошла.
— Здравствуйте, Роман Валерьевич! — Поставила сумку на край лавочки.
— Здравствуйте!
— Давно приехали?
— Две недели почти.
Она покивала и традиционно протяжно вздохнула. Задала новый вопрос, который задавала и в прошлом году, и в позапрошлом:
— Ну, как ваши творческие успехи?
И я тоже, как всегда, ответил:
— Да потихонечку. Спасибо… А как ваша жизнь?
— Да тоже так, ничего… Вот вчерашний день только такой тяжелый получился — вся поизмоталась.
— У-у…
— Такое у нас тут стряслось, вы, Роман Валерьевич, не поверите. Прямо до сих пор всю трясет…
Выслушивать ее жалобы охоты, само собой, не было, тем более что я настроился побриться, переодеться и попробовать сходить в клуб. А начальница почты уже навалилась могучим корпусом на штакетник палисадника и начала:
— Даже не знаю… Но это из ряда вон что-то такое… — Промокнула носовым платочком капельки пота над верхней губой, на лбу, снова вздохнула. — О-ох, в общем, прибегает ко мне вчера почтальонка с третьего отделения. Задыхается, плачет, слова сказать не может. “Да что такое?!” — говорю. Корвалолом ее отпоила, вроде, оклемалась, а то, думала, “скорую” вызывать придется.
Перевела дыхание, словно и сама задыхалась; я, воспользовавшись паузой, для приличия пригласил:
— Присаживайтесь.
— Да нет, нет! Сейчас доскажу и побегу — ужин надо готовить. Сорожки тут купила, пожарить хочу, давно рыбы не ели… И вот оклемалась она, говорит: ходила по дворам, пенсии выдавала, переводы. Доходит до одних, достает ведомость…
“Вроде, переводы надо самому получать”, — тут же щелкнуло замечание в голове, но перебивать я не стал.
— А в ведомости рядышком “тысяча пятьсот” и “пятнадцать тысяч” у двух разных людей. Она ставит галочку, как и надо, против “тысяча пятьсот”, а отсчитывает пятнадцать. Хозяйка расписывается, берет деньги, почтальонка дальше идет. Еще нескольким выдала, потом доходит до тех, где надо пятнадцать. Смотрит, а у нее ничего и нет. Мелочь какая-то… Она, говорит, чуть прямо на улице не упала со страху. У нее зарплата-то две триста. Это ей сколько надо расплачиваться!.. Вспомнила, кому пятнадцать-то выдала, побежала к ним. “Так и так, ошиблась, вместо полутора пятнадцать дала. Уж верните, пожалуйста!”. А хозяйка ей: “Выдала и выдала. Спасибо!”. — “Да как же?!”. Та только плечами пожала: “Это, — дескать, — ваши проблемы. Что с возу упало…”. И калиткой хлопнула, задвижку задвинула.
По улице, грохоча и фыркая, прополз “Беларусь” с прицепом на спущенных колесах. Голос соседки смолк. Я глянул на часы — половина седьмого.
— Ну и вот… Что делать? Побежала ко мне, все это пересказала, поплакала. Ведомость показала, те копейки, какие у нее в сумке остались. Я ведомость-то смотрю, и фамилия, кому она деньги-то эти дала, знакомая. Кандаковы. Улицу проверила — точно! Это же подруги моей, Зои, дом. Вместе, считай, выросли. Потом я к мужу переехала, а она там осталась. “Собирайся, — говорю почтальонке, — пошли-ка к ним”. — “Да они, — говорит, — и слышать ничего не хотят. Твои проблемы — и всё”. — “Ничего. Это, кажется, подруги моей дом, отдадут”. Ну, пошли. Моя почтальонка маленько как-то приободрилась.
Я достал пачку “Явы”, вытряхнул сигарету, щелкнул зажигалкой. Встретился взглядом со скорбными до неловкости глазами рассказчицы, перескочил на шевелящиеся бледноватые губы, машинально кивнул им и уставился в лоб — как бы смотрю на нее, а на самом деле почти что мимо…
— Дошли, стучимся. Выходит мать Зоина. Я поздоровалась, стала ей объяснять: “Так и так, так вот получилось”. А она после первых же слов: “И чего? Дали и дали — и всё”. — “Тетя Оля, — говорю, — вы, может, меня не узнали? Это я, Ирина, я вот здесь вот, напротив, жила. Я ведь теперь начальником почты”. — “Да узнала, — говорит, — узнала. Почему ж… — Но тон как-то помягче стал. — Только нету, — говорит, — у нас денег этих уже. Зоя брату сходила послала. Он машину как раз покупает”. — “Как послала? Когда же успела?” — “Ну вот так — успела”. Слышу, почтальонка подвывать начала, и тут решила на совесть теть Олину надавить. “Она, — говорю, — столько лет вам во всякую погоду газеты, пенсии носит, за все время ни разу в отпуске не была, мужа на фабрике сократили…” — “Это ее проблемы, — опять старуха мне. — Не за так ведь работает — за получку. А муж-то… Зойка вон взяла своего лоботряса выгнала в шею — и правильно. И нечего. А деньги — по пословице: что с возу упало, то и пропало”.
От этого подробного, в лицах рассказа голова стала тяжелеть, сидение на лавочке показалось не таким уж приятным. Хотя дослушать и не мешало — может, пригодится. Вставить куда-нибудь или отдельный рассказ написать.
— И вот пошли мы обратно, как оплеванные какие. Что еще делать, ума не приложу. Хоть в милицию обращайся… На почтальонку, грешным делом, злюсь, а больше по поводу этих Кандаковых недоумеваю. Вроде и изба, и двор в порядке, и старуха прилично выглядит — не забулдыги какие, которые за копейку удавить могут. А вот свалилось на них вдруг, схватили эти пятнадцать тысяч, и — всё. Мертвой хваткой… О-ох-хо-хо-х… — вздохнула начальница и горестно покачала головой; я отозвался не менее протяжным и сложным вздохом:
— М-да-а-а-ам-м…
— Дошли до конца улицы почти, и тут вспоминаю, что вот здесь же друг Кандакова-сына живет. Инженер с мебельной фабрики. Он должен, думаю, его телефон красноярский-то знать. Говорю почтальонке: “Постой тут, а я вот к этим зайду на минуту. Может, кое-что выясню”. Ее брать-то с собой боюсь — у нее такое лицо, любой перепугается. Ну, стучусь, собачонка затявкала. Стучусь, а сама думаю — зачем стучусь? — на работе ведь скорее всего. Середина дня как раз. Нет, открывается калитка — он собственной персоной. Обросший какой-то, измятый. “Чего вам?” Я представилась, он вспомнил, оживился маленько. Тоже ведь вместе росли тут. “Так и так, — говорю, — нужно телефон Виктора Кандакова в Красноярске. У вас нету случайно?” — “Да где-то был, — говорит, — где-то записывал. Да ты бы у Зойки взяла. Она-то точно знает”. “Заходила, — говорю, — нету их дома”. Вот и соврать пришлось, прости господи…
Я опять сочувствующе мдакнул. Бросил докуренную до фильтра сигарету себе под ноги. С тоской глянул на пивную бутылку.
— Ну, ушел и минут десять его не было. А жара такая, аж до озноба, и моя почтальонка на самом солнцепеке стоит, качается. Вот, думаю, еще не хватало, чтоб в обморок грохнулась. Жду инженера, соображаю, как дальше поступить, если телефон не найдется. Придется, думаю, со всего штата рублей по сто собрать, чтоб погасить эту ее ошибку. Но, опять же, где гарантия, что люди дать согласятся? — сами все с копейки на копейку…
— Это уж точно, — вставил я.
Последние фразы соседки неожиданно натолкнули меня на идею.
Ведь вполне можно попытаться написать такую вещь, по содержанию она будет близка распутинским “Деньгам для Марии”… Да, почти идентична с ней, но, конечно, с учетом сегодняшнего времени. Та-ак… И показать, что через тридцать с лишним лет ничего не изменилось, а, скорее, страшнее стало, бесчеловечнее… И хорошо, хорошо, что будет похоже на повесть Распутина — сейчас римейки в большой моде, на них лучше клюют, чем на полную, стопроцентную оригинальность.
— Жду стою, в конце концов возвращается, — вывел меня из мечтаний-планов голос начальницы почты, — с блокнотиком. “Вроде, — говорит, — где-то записал, а теперь не вижу”. Стали каждую страницу вместе осматривать, а там одно на другом, одно на другом. “Ну, — думаю, — здесь за неделю все не переберешь”. И только, скажи, эта мысль пришла, смотрю: “Витька Кандаков”! И красноярский номер в шесть цифр. Переписала к себе, а этот, инженер, так мне на ухо: “На бутылочку “Жигулевского” не займешь? Голову ломит, сил нет никаких”. Дала, конечно. Что ж…
Я понимающе покивал.
— Ну, побежали на телеграф, заказали. Нету дома, жена говорит, на работе. Будет после восьми. “Ладно, — говорю почтальонке, — идите домой, полежите. Я одна дозвонюсь. Даст бог, получится, а нет — будем думать, что еще предпринять”. А у нее глаза, будто я ее в тюрьму отправляю. Но — ушла. Я к себе вернулась. Ну уж тут не до работы — саму трясет, мыслей куча мала. И про Кандаковых, и про инженера этого, который алкоголиком, кажется, стал, и вообще… Сижу, с часов глаз не свожу. У меня у самой-то рабочий день до шести, муж к семи приходит. Вот, думаю, придет, меня нет, ужина нет, изнервничается, пыль до потолка. В шесть домой побежала, с дочкой быстро отварили картошки, тушенку туда вылили. Он пришел, я ему все рассказала, а он удивился так, говорит: “А ты-то чего гоношишься? Тебе-то что? Здесь полностью вина почтальонки”. — “Да как же? Тридцать лет человек проработал и вот запутался. Под суд ее, что ли, теперь?”. — “Ну и хоть бы под суд. Другие внимательней будут. Да и какой теперь суд — попугают маленько…”. О-ох, в общем, чуть не поругались…
“Еще проболтаешь пятнадцать минут, — подумал я, глянув искоса на часы, — опять поругаешься. Рыбу уж наверняка к его приходу не успеешь пожарить”.
— Ладно, побежала на телеграф. Звоню, а сама дрожу, будто я это ошибку сделала. Гудки длинные долго, и каждый гудок как ножом… Наконец-то взяли. Мужской голос, басовитый такой. Я скорей: “Здравствуйте! Виктор?” — “Он самый”, — оттуда. “Виктор, — говорю, — это такая-то, такая-то. Помните?” — “Ну”, — слышу, сразу насторожился. “Вам Зоя деньги сегодня послала?”. Он опять: “Ну. И чего?” — “Так это не ее деньги!”. Объяснять стала все, он молчит, не перебивает, слушает. “Так вот, — говорю, — почтальонка пожилая женщина, тридцать лет безупречной работы, и вот теперь ей — хоть под суд. Выплатить такую сумму она никогда в жизни не сможет”. — “Что ж, — Виктор мне, — это ее проблемы”. Опять эти чертовые “проблемы”. Прямо бесит. Чуть что: “ваши проблемы”, “ее проблемы”. Научились… “Виктор, — говорю, — ведь это же не по совести. Нельзя так, за счет чьих-то ошибок”. Ну и начала про человеческие отношения, про всё, а он вдруг как с цепи сорвался, как начал меня крыть, как начал! “Если ты, — говорит, — такая-растакая, к моим еще сунешься, я приеду — я тебе, сучка такая, всю задницу распинаю, ты от меня по сортирам прятаться будешь! Лохов нашла! Я приеду, такие деньги тебе устрою! Ты у меня повертишься!” Хотела трубку бросить, и тут в голове так — щелк. “Нет, — думаю, — это ты повертишься”. И решила обманом его припугнуть. О-хо-х… — соседка что-то неслышно, себе, коротко прошептала и затараторила дальше: — “Так, — говорю официальным голосом, — я хотела по-соседски, по-хорошему, но, видать, не получится. Я, — говорю, — звоню не как подружка ваша какая-то. Я все-таки начальник городского почтамта. Телефон подключен к магнитофону, и наш разговор записан. Сейчас же я несу кассету в РОВД — пускай они разбираются. Ваша мать пойдет как мошенница, а вы — за угрозы насилия. До свидания, Виктор”. И делаю вид, что трубку вешаю, а оттуда ор такой, но не хамский уже: “Погоди! Погодите!” — “Что еще?” — уже совсем холодно так. “Ну, — он мне, — извиняюсь, погорячился. На работе неприятности”. — “Это не повод”. — “Да я понимаю, — вздыхает. — Короче, завтра мать к вам зайдет, поговорит”. Чувствую, смягчаться сейчас не дай бог, и так же: “О чем? Теперь больше не о чем говорить”. А у него голос, наоборот, жалобный стал совсем: “Вернет она всё. Сейчас отобью телеграмму. Скажите адрес, как вас там найти, время”.
Словно заново пережив напряжение этого разговора, соседка тяжело простонала, вытерла платком пот с лица, переступила с ноги на ногу.
— Не знаю, какую уж отбил телеграмму, но в десять утра прибежала старуха с деньгами. “Вот четырнадцать триста, — говорит. — Уж вы простите. Нищета разум застила. И семьсот рублей сразу потратили. За свет заплатили, налог земельный, Зоя духи купила себе… Я отдам с пенсии. Или сын вышлет. Можно?” — “Нет, — говорю, — вот вам еще восемьсот. Это же ваша пенсия — тыща пятьсот. И в ведомости подпись уже стоит”. Сказала все это сурово, а сама рада-радешенька. Как старуха ушла — побежала скорей к почтальонке, а она уж тем людям, кому эти злосчастные пятнадцать тысяч предназначались, сама отнесла. Надо ее в отпуск отправить — пусть отдохнет нормально… Во-от… Вот какие, Роман Валерьевич, сюжеты жизнь-то выдает.
Я тоже вздохнул — “н-да-а” — и сказал:
— Народец… И ведь до чего отупели, даже фантазии не хватает сказать: нет, получили мы полторы тысячи, как положено, ничего не знаем. И всё бы, никто никогда не доказал. Наглости хоть отбавляй, а мозгов… Обыдлился народ до предела.
Может, я бы еще продолжал реагировать, но наткнулся на взгляд соседки. Она смотрела на меня с недоумением и чем-то вроде брезгливости. Ко мне. Я осекся, понял, что сказанул не то, но глаза не отвел. Несколько секунд мы смотрели друг другу в самые точки зрачков…
— Ну ладно, — спохватилась, засуетилась наигранно начальница почты, — совсем заболталась. — Схватила с лавочки сумку, кивнула, не поворачивая ко мне лицо. — До свидания. — И пошла, быстро-быстро передвигая свои толстые ноги.
Я пожал плечами и закурил. Гулять расхотелось, в клуб — тем более. Еще какие-нибудь бухие дебилы прикопаются, ведь чужих здесь не любят. Единственное — можно дойти до ларька, купить бутылочку “Клинского”…
Рассказ мне в целом понравился. Неплохая может из него получиться вещь. Да, неплохая. Только вот проблема с деталями. Надо знать детали, без них выйдет неправдоподобно. Это уж точно… Что, например, это были за пятнадцать тысяч — действительно перевод или что? Как почта сортируется? Какой штат их почтамта? Да и другие вопросы есть. Хорошо бы еще раз побеседовать.
Я стал поджидать соседку у калитки, и два раза она проходила мимо в начале седьмого. Собираясь завязать разговор, я громко, внятно здоровался, но она в ответ кивала мне так же, как и в тот раз, прощаясь, — не поворачивая лицо… Неужели ее до такой степени задели мои слова? Да и что я такого сказал?..
Странно. По крайней мере — как-то наивно-смешно.