Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2003
Московский Гемингвей:
импрессионизм
и натурфилософия
Владимир Елистратов. Московский Водолей. Стихи. — М.: Журнал Итака, Журнал Комментарии, 2002.
Яркая, глянцевая обложка и газетная бумага внутри. Или же — броское название и серенькие стишки. Как это привычно, не правда ли? Так вот, с радостью и пристрастием заявляю, что книга, о которой я собираюсь говорить, всесторонне этим стандартам противоречит. За мягкой оберточного цвета обложкой и, прямо скажем, не особенно оригинальным названием — сорок стихотворений хорошего поэта. Поэт хороший, а стихи — разные, неровные, и подбор их, по всей видимости, случаен. Но читать их интересно вот так, в сумме — они складываются в портрет своего автора, и этот портрет мне весьма симпатичен. С этой книжкой как-то сразу легко и уютно (я говорю, понятно, о своем впечатлении). И оттого ей многое прощаешь. А прощать тут есть что. Например, склонность к автоштампам. Есть десяток слов, на которые я предложил бы автору ввести мораторий — ибо они кочуют из одного стиха в другой — и почти везде необязательны (кроме одного слова, но об этом — попозже). Это, например, антрацит: “Скользили доски в антраците грязи”; “оконных стекол антрацит”.
Еще — яблоки, мокрая кора и ее запах, ливень, виски, липы… Еще? Есть и еще.
Нескрываемое хождение по следам великих мне тоже нравится (я же говорил, что буду пристрастен) — очень уж обаятельные тени маячат за его стихами (в широких шляпах, в длинных пиджаках). Скажем, на с. 4 красуется самозабвенно заболоцкое стихотворение:
И тополя огромный человек Был молчалив, как памятник себе. ... но вы, друзья, восторженные люди с прекрасными глубокими глазами ... и даже непокорная природа, сдается мне, стыдливо умолкает, внимая дружбе маленьких людей. («И вот мы снова вместе...»)
А вот бормочет вызванный дух Пастернака:
Зашепчет что-то горизонт — И разразится в скорый поезд, В архимандрита дачных зон. («В антракте между поездами...»)
Тут появление столь загадочного духовного лица вызвано исключительно хрестоматийным “… когда поездов расписанье / камышинской веткой читаешь в купе, / оно грандиозней Святого Писанья”. И, кстати, в этом же стихотворении помянута еще одна знаменательная тень, в значительной степени определяющая идейный строй философских стихов В. Елистратова — Тютчев. Есть и еще одно знаменательное влияние, но о нем — ближе к концу.
Впрочем, самое замечательное в этой книге, конечно, не родословная автора, а его собственный голос — и глаз. Елистратов, несомненно, импрессионист, и о нем можно повторить сказанное Ван Гогом о Моне: “Это всего лишь глаз, но какой!”, на его холстах “обмороженный светится лист”, “тлеют сырые, как веки, восходы”, на тарелке лежат “вспотевшие улыбчивые грузди”, а “каракули кореньев” мучительны, как … стихотворенье, “моргает, как ребенок, звезда ресницами лучей”, “густо, как смола, автобусное пекло”, и теснится еще много разных вещей, увидеть которые так — дорогого стоит. А вот вам женский портрет — чем не Ренуар:
Ее зубов антична колоннада. Ей небом дан сугубо римский профиль, И ест она грохочущий картофель. О дева с поцелуем из сиропа! Прекрасная трамвайная Европа! («На остановке редкого трамвая...»)
Какой же импрессионист без водной стихии — у Елистратова это, по преимуществу, дождь:
Сегодня был ливень. И бабочки гибли. И плакали липы. И гнулись как в танго. И лбы намокали. И волосы липли. И крыши неслись табунами мустангов.
И этот ливень, конечно, внучок пастернаковского.
Возвращаясь к списку слов особо частого употребления. Одно из них ни в коем случае убирать из подборки нельзя, ибо оно выражает господствующее настроение книги — осень. Осень во всех видах, символическая и обыкновенная, названная и подразумеваемая. Осень, как особое — не настроение, нет — но состояниие. Трагический романтизм увядания и созревания. Впрочем, Елистратову лучше удается это выразить: “Вот и прошло високосное лето. / Чист я и пуст, как под небом скамья”. Но: “Я люблю, когда по листьям / Осень в тапочках идет”.
Владимир Елистратов чувствует красоту — и красоту слов в том числе. Он любит красивые слова, и порой ему это мешает. Так, сильнейшее стихотворение на с. 36 с его скупыми, как бы процеженными сквозь сжатые зубы строчками портит залетная и легко заменяемая красивость: “за окошком торопеет ливня древний клавесин”.
Зато иногда его метафорика силой точности и красоты долетает до высот метафизики, не отрываясь от конкретности:
Мы не живем. Мы злобно ждем. У наших дней оскалы турка. Но посмотри, как под дождем Рублевым бредит штукатурка, Как мокрый луч навеселе Бредет по выщербленной стенке И смысла жизни на земле Мерцают тонкие оттенки. («Я б написал, да нету слов...»)
Тут омонимические двусмысленности, которые, скорее всего, случайны, только обогащают стихотворение.
Это, кажется, и есть предназначенный автору путь. Ибо, обращаясь к чистой метафизике и философии, Елистратов, на мой взгляд, оказывается настолько слаб и вторичен, насколько силен и оригинален он в метафорике. Начинающаяся с шестой страницы глобально-философская тема в его исполнении неудержимо ползет в пошлость на всех парах своей многозначительности:
И в ненаших долинах, Где в рифму молчат капители Под языческим солнцем, Дрожащим в бездонных лозах, Там, конечно, поймут, Что мы только благого хотели, Но себя потопили в своих же вселенских слезах.
Показательна, кстати, рифма амэн — пергамен. Вообще, идейная фальшь или банальность моментально отзывается на уровне буквальной вразумительности. Вот лжепророческий верлибр: “Будут падать белые яблоки в чернозем. / Женщины будут наклонять станы, / Поднимать их и подавать их к столу”. (Что? станы?).
В. Елистратов сильно, ярко и отчетливо чувствует (вообще, он силен деталями: я пишу вам письмо о любви / на бумаге за десять копеек), но в философских построениях тем более небрежен и невнятен, чем на более глобальное видение претендует. Может быть, поэтому из многих “стихов о стихах” в этом сборнике милее мне те, в которых о стихах сказано мельком, под конец, как бы случайно обмолвясь:
Но, ошалев от поездов Своей трагической отчизны, Вернешься ты к обычной жизни, Как к рифмам пушкинских стихов.
Или:
И выйдем мы, покачиваясь, в сад, И будут там каракули кореньев Мучительны, как то стихотворенье, Которое мне надо написать.
А то и так:
Бегут огни, и, наигравшись, спят Простых стихов здоровые младенцы.
Поэт довольно часто и охотно использует открытый пафос и сильные слова, всерьез примеряя чугунную маску ПОЭТА. Этот чрезвычайно обаятельный пафос идеализма, конечно, родом из шестидесятников и “Песен нашего века”:
И вновь выговора нам вынесут деканы, И девочка в джерси споет нам Бричмуллу
Ну, а от Сухарева с Городницким недалеко и до “папы Хэма”, висевшего тогда в каждой комнате — “Гемингвей, этот современный Майн Рид”, как ляпнул один сноб, ничего не понимавший в романтике.
Ты променяешь свой уют На соль волны, на стоны судна И тех, с которыми уютно — На тех, с которыми поют. ... так поскорей же затянись затяжкой пасмурной свободы... («Ты променяешь свой уют...»)
Вот откуда несовременное (это комплимент) полнокровие, яркость и содержательность этих стихов. Приятно, когда поэту есть о чем говорить, и ему не приходится ломать себе язык, а нам — глаза и уши, чтобы в тысячный раз по-новому вывернуть все то же самое.
Александр Правиков