Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2003
Интересные дела
В.А. Успенский. Труды по нематематике. — М., ОГИ, 2002.
— Нас, математиков, считают сухарями, — жаловалась Штирлицу одна симпатичная женщина в баре. Штирлиц по уважительным причинам невнимательно отнесся к предложенной проблеме. А мы как раз начнем с того, что немного в нее внедримся.
Возьмем даже не математика, а математика-логика. На тот же чемпионски поверхностный взгляд ученого соседа, это должен быть сухарь в квадрате, некий сверхскучный расчерченный в клетку профессор, изъясняющийся силлогизмами и тавтологиями. Но чуточку здравого смысла — и картина переворачивается.
Понятно, что система не в состоянии себя исследовать и здраво оценить. Это постулат кибернетики, зародившийся задолго до ее появления в недрах философии, богословия и литературы. Тем более, система не может сама себя развивать. Тогда понятно, что, например, криминальное расследование может продвигаться вперед логическими шагами, а логика логикой же не прирастет. Ей для развития нужно нечто совсем другое: метод, внеположный объекту. И мы приходим к не столь уж парадоксальному выводу, что действующий логик — это человек, профессионально владеющий целым арсеналом алогичных, чисто интуитивных приемов. Человек, перпендикулярный логике. Тогда нам станет понятно, почему именно логик Льюис Кэррол написал “Алису”. И станет любопытно открыть двухтомник Владимира Андреевича Успенского “Труды по нематематике”.
Достоинства эссеистики, публицистики и мемуаров Успенского можно изложить в двух опорных тезисах: автор умеет видеть интересное и сам интересен. О хорошем, ярком и внятном, русском языке я не говорю — все же для интеллигента естественно владеть родным языком, так же, как дворянин по умолчанию умел танцевать мазурку. Это у литераторов мы иногда с изумлением диагностируем неплохой русский язык — впрочем, мы отвлеклись.
Интересным у Успенского становится многое. Слова и их сочетания, метко схваченные детали и — целые эпохи, люди, начинания. Особо стоит отметить те разделы книги, где автор говорит об Андрее Николаевиче Колмогорове.
Как известно, большое видится на расстоянии. Литература “о великих” (а Успенский твердо позиционирует Колмогорова как великого русского ученого уровня Ломоносова и Менделеева, и у нас нет причин оспаривать это мнение) обыкновенно разделяется на два жанра. Один — безличный, почтительный, написанный с того самого большого расстояния, в стилистике ЖЗЛ или энциклопедической статьи. Второй — теплый, домашний, где величие героя как бы выносится за скобки и подразумевается, а он — без галстука и не за рабочим столом. Успенский владеет неким секретом, сводящим эти два ракурса в один. Его Колмогоров здесь, рядом с автором и читателем, и в то же время масштаб его личности отчетливо и постоянно виден. Оптические возможности языка превышают возможности собственно оптики.
Еще одна история, вплетенная в книгу, — история отечественной лингвистики, рассказанная просто, легко и полностью (ну, в ослабленном смысле этого емкого слова, то есть не от начала до конца, а от начала досюда, потому что больной еще жив). Нас снова захватывает ракурс — спектакль транслируется из-за кулис. (Из зала мы бы не все поняли.) История науки предстает человеческой комедией — хронологией энтузиазма, амбиций, отваги, осторожности, ошибок. В самой фактуре книги Успенского мелькают как бы тени ненаписанных романов.
Пишу, хвалю, а фоном — сомневаюсь, гожусь ли на роль независимого наблюдателя. Все-таки я тоже учился на кафедре математической логики мехмата МГУ, лично знаю автора, преподавал математику лингвистам, сдавал вступительный экзамен в аспирантуру Андрею Николаевичу Колмогорову на его квартире. Понятно, что Владимир Андреевич заведомо обращается не к марсианину, а к современнику и соотечественнику; это определяет, в частности, ареал распространения книги. И все же в моем случае корреляция опыта читателя и автора явно зашкаливает. Что ж. Во-первых, и в таком случае возможны противоположные результаты. Как я слышал, моряки не больно-то жалуют морскую прозу Конецкого, а вот жители Дома на набережной особенно любят одноименный роман Трифонова. И мне, в данных двух случаях независимому читателю, Трифонов как-то милее. Во-вторых, и погруженный в среду наблюдатель может что-то сообщить городу и миру.
Еще одно наблюдение. Успенский настолько самобытен, нервен и горяч по манере речи, что может избирать перечислительный, экстенсивный предмет разговора, что у другого автора привело бы к занудству. Этот дар оживления полумертвого присущ любимому Успенским Тимуру Кибирову и (местами) Набокову. Тексты Успенского отличает постоянное присутствие автора в виде некоего сухого остатка. Даже излагая анекдот, он остается внутри текста — темпом? интонацией? едва заметной инверсией? Бог весть.
Полная спонтанность в выборе темы и фокусировке жанра лишает нас возможности рассуждать о лакунах в “Трудах по нематематике”. И все же я укажу на одну. Мне немного не хватило фигуры самого Успенского, данной объектно, со стороны. Понятно, что это упрек не к автору. К составителю? издателю? Впрочем, такой пиаровский ход вряд ли был бы одобрен Владимиром Андреевичем. Так что речь идет скорее о внешней лакуне.
Один эпизод — чтобы стало понятно, о чем я говорю. Идет банкет после успешной защиты докторской диссертации. Чествуют Колю Верещагина, моего друга и шурина, ученика Владимира Андреевича. Успенский поднимает фужер, ярко и интересно перечисляет разнообразные достоинства диссертанта. Наконец, указывает на симпатичных детей — и какие дети! Небольшой казус — это мои дети, а Колины, соответственно, племянники. Тостующему шепотом сообщают о помарке. И — блестящий контрвыпад, превращающий шероховатость в ярчайшее место речи:
— Если это племянники, то какие дети!
Впрочем, я уверен, что портрет самого Владимира Андреевича, блестящего ученого, оратора и собеседника, может быть ярчайшего из известных мне людей, появится в литературе в ближайшее время — а может быть, и уже появился, за всем ведь не уследишь…
Леонид Костюков