Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2003
Весть о ненасущном
Олег Хлебников. Жесткий диск. — М.: “Русская книга”, 2002.
Олега Хлебникова, думается, можно назвать нетрадиционным традиционалистом. С одной стороны, привычная силлабо-тоника, преимущественно точные рифмы, довольно ровный ритм, спокойная ненадрывная интонация, с другой — вспышки изящной самоиронии, неожиданные повороты смыслов, демонстрация звукописи, блестящие игровые пассажи, интертекстуальность. Идет постоянная перекличка, скрытое и явное цитирование любимых автором поэтов: Пушкина, Тютчева, Блока, Ходасевича, Георгия Иванова, Окуджавы, Давида Самойлова и многих других. Автор как бы ведет с ними непрестанный заочный диалог. Полный набор постмодернистских приемов налицо. Особенно если взять повести в стихах, которые мало чем, на мой взгляд, отличаются от поэм. Но, надо заметить, Хлебников несомненно перерос такое явление, как постмодернизм. Можно даже сказать, что автор “играет” в постмодернизм, и игру эту с присущей ему иронией выставляет напоказ. Как фокусник, развлекающий публику своим мастерством.
Есть поэты, разворачивающие мир из себя, почти полностью подменяя внешний мир — внутренним; есть — наоборот: выбравшие путь растворения вовне, поэтического воплощения во все, к чему прикоснулись. Олег Хлебников — ни то, ни другое. Точнее — вне того и другого. Это не значит, что его поэзия бесстрастна, нет, напротив, но поэтическое пространство находится “вне зрачка”, вне пределов видимости, пейзаж не ограничен знакомой елкой за окном, а любовь — переживанием разлуки, потому что пространство для Хлебникова — не способ раскрытия тайн мироздания и не мастерски скроенная ткань стиха, прошитая звонкими метафорами, а некое направление творческой энергии, стремление к “той мнимой и желанной точке, / где смыслы все сошлись, / куда несешь без проволочки / единственную жизнь”.
“Жесткий диск” — “многопутный путь” от последних стихов ко все более и более ранним.
В ранних стихах больше свежести, чуткости, растерянности, жалости. Жалости ко всем: к домохозяйкам, ничего не видящим, кроме домашних забот, к “прекрасной бабушке”, которой лирический герой мысленно дал клятву “воскресить деда”, к мудрому сапожнику, занятому своим ремеслом, со взглядом “выше адресованным”, к слепому, в чьих глазах отражается “безмятежное счастье / без намека на горе”, и даже к графоману — “он попросту слышал такое, / чего не умел рассказать”. Есть в этих стихах наивное, безыскусное вчувствование в чужую судьбу, переживание ее как своей собственной, чистая энергия сострадания без всякой надуманной философии.
Больной смеялся над больным
за нерадивость и отсталость.
А жить обоим оставалось
недели две. Обоим им.
Когда, просмеянный насквозь,
один из них под утро умер,
другой ходил — весь день — угрюмым
и шутки принимал всерьез.
А вечером — очки терял.
И вновь прибывшего больного
цеплял, ругал… И значит, снова
вниманье к людям проявлял.
В поздних же — больше ума, усталости, порой проскальзывает оценочность, появляются язвительные нотки. Но в целом, стихи (и ранние и поздние) на редкость неэгоистичны, человечны, создается ощущение, почти утраченное в современной поэзии, что собственное существование для автора не важнее существования другого, даже совершенно незнакомого человека.
Образы всегда точны, выписаны с почти прозаической достоверностью несколькими четкими штрихами. Делает их рельефными и зримыми — сюжетность. Кстати, сюжет в стихах этого автора есть почти всегда. Но работает он подобно ниточке, держась за которую можно распутать огромный клубок противоречий бытия. Конечно, не до конца. Но в том и смысл, и смысл этот надсюжетен, он больше сюжета.
Лирический герой Хлебникова противоречив. Его тревожит переменчивость, неостановимость жизни, неизбежность старения и смерти, но только в состоянии тревоги и возможно для него постижение мироустройства.
Под фонарями снег всегда смятенней,
всегда заметней — только посмотри.
Однажды снег становится метелью
и бешено летит на фонари.
Их свет тогда похож на конус дыма,
овеществлен в ночи.
И снова нам метель необходима,
чтоб разглядеть лучи.
Герой бунтует против любой детерминированности, но в этом бунте уже заложено смирение, отрицание жизни есть одновременно и ее приятие, забвение — беспамятная память человека. На парадоксах выстраивает свой мир Хлебников. По ним, как по некрепко сколоченной лестнице, поэт пытается выйти за пределы привычного миропонимания, добыть в иных сферах “о ненасущном весть”.
Но что же для автора “ненасущное”? То, о чем невозможно, но необходимо сказать. То, что нельзя ни пощупать, ни увидеть, к чему можно только интуитивно приблизиться. Некая скрытая суть предметов. Состояние постоянного удивления привычным:
усталый свет, густая мгла,
дома, деревья, дождь, туман,
любовь, которая была, —
зачем, зачем все это нам!
Что с этим делать?..
Выходит, самое что ни на есть насущное. Для поэта. Ведь утверждение и отрицание в поэзии амбивалентны.
Ощущение бессмертия для Олега Хлебникова сродни ощущению детскости, наивности, мудрого неведения: “Я умру, конечно. / Я бессмертным был лет примерно пять. / Так встречай нас нежно, / разучившихся пузыри пускать!”. Ощущение это утрачено, но все же — всегда остается надежда на некую спасительную последнюю перемену: “Заснуть бы!.. А проснуться если, — / о, только так, чтобы воскресли / райсад в цвету и отчий дом”. И как бы человек ни протестовал против закономерного хода жизни и времени, путь все же у всех один: “Выход один — чтобы все мы сами / стали родителями, отцами, / дедами после, землей затем — / близкой, родной и родимой всем”. Не правда ли, довольно унылая перспектива? Слишком уж смиренная дорога для поэта. Слишком — чтобы в нее можно было поверить. И в стихотворении “Железнодорожное полотно” из цикла “На краю века” автор восстает против заданности такого пути, потому что сам поэт — это путь, “полотно” своей собственной дороги:
В предвкушенье какой свободы? —
как товарный ночной состав,
мчатся годы и вьются годы,
притираясь на скоростях.
Ах, веревочка, как ни вейся!..
Все ты врешь, что крепки навек
шпалы ребер…
Как будто весь я
полотно, а не человек.
В так называемых повестях при всей их формальной свободе, которая, по-моему, несколько чрезмерна, ни ироничность, ни изящно сотканное ощущение легкой, ненавязчивой, чуть глуповатой болтовни не скрывают интонации всеведения, авторского взгляда свысока.
Здесь появляется не столько свобода, сколько не свойственные автору размашистость и балаганное балагурство, как, например, в староновогодней поэме “Улица Павленко”, которая повествует о небезызвестных обитателях Переделкина; к повести этой прилагается обширный авторский комментарий, где автор с добродушной фамильярностью (мол, и сам кое-что собой представляю) поясняет читателю, кто такие Женя, Белла и другие знаменитости. Поэт Давид Самойлов запросто оказывается Дэзиком, Солженицын — Исаичем, а Александр Фадеев — Алексашкой. Но дело даже не в этом. Есть во всех представленных повестях, при всей их мастеровитости, ощущение случайности возникновения, не в смысле вдруг нагрянувшего вдохновения, а в смысле необязательности, художественной неубедительности текстов.
Если же попробовать воспринять всю книгу целиком, то складывается очень интересная картина: место непосредственности и искренности в ранних стихах заняли мастерство и умудренность в более поздних, что не сделало их хуже, но все же появилась, на мой взгляд, проблема гармонии формы и содержания: как совместить формальную свободу с внутренней необходимостью, достоверность и живость переживания с грузом знания и ощущением всесилия мастера, овладевшего словом?..
Возможно, ответом на этот вопрос будут новые стихи Олега Хлебникова.
Анастасия Ермакова