Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2003
Блеск на острие
Анатолий Найман. Львы и гимнасты. Стихи. — М.: “Три квадрата”, 2002.
Когда урки пырнули меня ножом в далекие времена моей студенческой практики, я не видел блеска на конце острия: дело происходило в темном проулке, и к тому же удар был нанесен сзади. Но свет мироздания померк примерно на неделю. Много, много позже, читая книгу новых стихов и следя за причудливыми ходами некоторых неожиданных метафор, я с изумлением узнал, что этот свет, то есть сама жизнь, как раз и находится там, — как раз на конце ножа и блещет. Я отложил книгу и подумал: какая хирургическая точность! Должно быть, и в моем случае вечный свет поблистал секунду на острие, пока оно не воткнулось в мой бок и, пройдя в миллиметре от печени, пошло дырявить слепоту кишечника. Иначе говоря, жизнь — это момент всегда предшествующий: но чему? Своему исчезновению. Ничему. В том-то и дело!
Только на то и хватает за жизнь ума,
чтобы понять, что она всегда позади.
Только жизни и есть, что она сама,
она и ее заклинание: не уходи.
Эта формула стоической философии и столь поразившая меня метафора содержатся в новой книге Наймана наряду со многими другими образами и парадоксами, задевающими ум читателя так же провокационно и остро. Заметку о ней я сознательно начал с личного пассажа, чтобы показать особый характер книги: как бывают кинокартины “про войну” или “про любовь”, так эта книга целиком написана “про меня”, — конечно же, не в смысле индивидуальном или поколенчески-возрастном, хотя в ней говорится и “про нас” тоже, а в смысле — вот именно — метафизическом, сущностном, экзистенциальном.
Дело в том, что главная тема книги — исчезновение времени — отнюдь не абстрактна, она предельно ощутима как для индивидуума, добирающего годы до своих семидесяти, так и для начинающего жить юнца. Можно сказать, что этой теме, даже в большей степени, чем любви, “все возрасты покорны”, и каждое человеческое “Я” с трепетом перед ней предстоит в любой момент своего существования. Книга необычна и обращением поэта с грозной темой. Он дразнит ее, бесит, ярит, как дрессировщик — льва, а затем заставляет ее выполнить трюк и превратиться в стихотворение.
Примеров этому в книге достаточно. Дразнящим инструментом может быть любой внепоэтический повод — грубость, агрессивная перебранка, диалог “ну, в точности, как в жизни”, — как, например, тот, что лег в начало медитативного стихотворения “В форме Иерусалима”:
— Че те надо? — Ниче.
— А ты кто? — Да никто.
— И иди, куда шел! — А ты
зря языком-то не брякай…
Ради эстетической провокации подойдет и пошлое уличное ухаживание:
— Вы одна, и я один. Нам бы…
— Да пошел ты!
Даже нарочитая плебейская ошибочка “Что вы хочете сказать?” сыграет свою роль в трогательных и грустных стихах, рассказывающих об обреченности людей одиночеству, об их разделенности, — хотя бы по признаку “Ивана-да-Марьи”. Что это? Ахматовский “сердитый окрик”, из которого растут стихи? Да, но не только, — тот преображается в поэзию за пределами текста, а это — уже стихотворный текст, который одухотворяется мыслью, опытом и мастерством на глазах у читателя.
Вызывающим подобием бодлеровской “Падали” или, скорее, философской пародией на нее начинается одно из сильнейших и странных стихотворений книги:
Лапками кверху циничная
поза у мертвых кротов,
кровь их пятнает черничная
вычурно глину и торф.
Уменьшенно-кукольный, по сравнению с Бодлером, образ смерти рождает не меньшее число трагических недоумений, направленных в самую суть загадки жизни — в ее временность. Вера, да и любая духовность испытывает в этот момент неизбежный кризис. Она мелеет, отказываясь отвечать на непосильные вопросы:
… Не спрашивай,
что это. Воля небес!
Ирония и зловещая усмешка над образом (вовсе не авторская!) состоит в том, что слепые подземные зверюшки, носители временной искры, наподобие нашей, вылезли на свет, как бы воскреснув от гробового существования, и — оказались этим светом убиты. Теодицеи не получилось, но вышла зато ее эстетическая модель — стихотворение.
Да, по стилю, по сочетанию жестко (даже — шершаво!) реалистических деталей и тонкой духовности эти стихи отказываются от опыта акмеизма, они восходят к более ранним истокам — к поэзии Иннокентия Анненского, к эстетике, выраженной наиболее полно через обращение к его вероятной Музе:
Оставь меня.
Мне ложе стелет Скука.
К чему мне рай, которым грезят все?
А если грязь и низость —
только мука
По где-то там сияющей красе…
(“Трилистник проклятия”)
Тончайший знаток поэзии Георгий Адамович придавал исключительное значение этой строфе и в своей книге “Комментарии” мерял ею, как пробным камнем, любое литературное явление. Что ж, поэзия Наймана не только выдерживает такую пробу, но и соответствует ей пропорциями и сочетанием высокого и низкого. Однако в формуле Анненского парадоксально отсутствует средняя компонента, то есть та краса, которая сияет не “где-то там”, а именно “здесь и теперь”… Ее нагляднее всего выразил Георгий Иванов в образе найденной на парижском тротуаре розы, которая, прежде чем он выбросил ее в помойное ведро, стала наполнением постакмеистической поэтики:
Мне нравится, что на ее муаре
Колышется дождинок серебро…
Средняя компонента есть и в книге Наймана, она там присутствует в виде прежде всего “Львов и гимнастов”. Вынесенные в заглавие, эти слова сами по себе — нарядны, они золотисты и клетчаты, как метафоры Юрия Олеши, и уже в силу определения слегка условны. Найман эту искусственность снимает в параллельном стихотворении, изображая разминающегося перед выступлением гимнаста, который одновременно флиртует через перегородку с цирковой ассистенткой. Артисты выходят из уборных в густо попахивающий зверинец, где лев кидается на решетку клетки, обнаруживая мощные гениталии. Куда уж конкретней! Но магически эта конкретность укутывается в духовную оболочку, превращается в воспоминание, в яркое пятно, отмечающее адрес собственного детства, которое прошло “на Караванной, угол Инженерной”, у цирка Чинизелли, там, где “Львы и гимнасты входят в подъезд напротив”.
Если бы издавался литературоведческий сборник “Как работает стихотворение Наймана”, то можно было бы многое сказать на эту тему. Например, о том, как в пределах краткого, на одну страницу, произведения происходят удивительные метаморфозы единственного героя лирики — поэтического “Я”. Это “Я” хищником бросается на метрическую сетку строк (а кажется, что на читателя), оно обнаруживает мужественность, агрессию, жестокость, — и оно же преобразуется в гармонически одухотворенное обобщение, в образец словесности нежной и сильной.
Преобразующим движителем является любовь, даже в тех случаях, когда не о ней речь. Все же, пусть на дне души, пусть на сусеках опыта, ее можно найти, и она оказывается животворна, хотя и не совсем в молодежном смысле этого слова. Романтические свойства присущи и ей, — причем, именно так, как их называла Цветаева:
Я любовь узнаю по боли
всего тела вдоль…
Во втором “Антифоне” (в книге Наймана имеется триптих на мотивы песнопений царя Давида) теми же словами “старость” разговаривает с “юностью”:
…что красиво, в том боль,
ибо то лишь красиво, что любишь.
Все терпимо, когда б не любовь,
то есть то, что никак не уступишь.
Этот триптих, на мой вкус, имей он объединяющее название, значительно выиграл бы, превратившись в емкую, вдохновенную и насыщенную мыслями поэму. Но и в разобщенном виде “Антифоны”, как мне кажется, являются лучшими в книге образцами высокой духовности.
Пастух и ягненок, отец и сын, Адам и Ева определяют сюжеты трех диалогов (потому и “Антифоны”) на темы утрат: жизненного времени, самой жизни, любви и, наоборот, на тему противодействия всем этим утратам — через творчество. Контрастные по содержанию, но в споре своих голосов достигающие согласия, то есть контрапункта, эти диалоги в результате рождают стилистический эффект полифонии. Напомню, что эксперименты Наймана в этом русле начались еще при Ахматовой, когда та, работая над новаторской поэмой, вовлекала поэтов своего окружения в поиски и опробование большого стиля. Впервые примененный к литературным текстам Михаилом Бахтиным полифонический принцип считался тогда (да и сейчас остается) важнейшим элементом выразительности. Здесь можно кстати заметить, что Бахтин полифонию почему-то слышал лишь в прозе, в то время как поэзия всегда предлагала неисчислимо большие возможности.
Потому и в книге Наймана главная тема — исчезновение времени — не могла остаться лишь в сольном выражении. В многоголосье она звучит (или — выглядит) иначе — не как “Песочные часы” истекающих минут и секунд личного времени, а как “Кратер” исчезающей эпохи, конца века и тысячелетия, который удостоились наблюдать — мы:
…кто это мы?
А такие ребята из Питера,
двое-трое, ну максимум пятеро,
обступившие скважину мглы.
Автор здесь перешел с “Я” на “Мы”, и читателю, окажись он хоть всем человечеством, ничего не оставалось, как вместе с поэтом пристально следить за происходившим календарным событием, —
…и земля, как больная жемчужина,
вся в испарине мелкой, простужена,
бормотала одно: не умру.
Теперь можно сказать, что Земля, слава Богу, еще жива; столетие окончилось, хотя и казалось бесконечным. А в наступившем тысячелетии у автора уже есть новая любовь: маленькая девочка по имени Софья. Вот “Софье шесть лет”, и поэт заклинает ее не торопиться взрослеть; вот ей семь; а вот она уже пошла в школу… И серия нежных, остроумных, фило-софических стихотворений, посвященных ей, отпочковывается в отдельную книгу, которая заранее имеет название: “Софья”.
А как же “Львы и гимнасты”? Книга заканчивается, но, прежде чем расстаться с ней, мне хочется напомнить читателю ее начало. Автор открыл ее, как умелый игрок, неожиданным ходом, заинтриговавшим и заворожившим всех, кто вовлечен в дело, — “Балладой о черной карте”. Итак: игра! Ставка — его поэтическая судьба, но масть и ранг этой карты неясны. Во многом это напоминает положение поэта в сегодняшнем тасовании карт, тусовании литературных репутаций и авторитетов, в дележе призов, в “на первый-второй рассчитайсь!”, в распределении “мейнстрима” и “маргиналов”.
Еще в непечатные времена у Наймана была отвергнута книга стихов в “СП”, и отказ был сопровожден хулительным отзывом. Тогда я написал свою рецензию и передал ее в единственном экземпляре автору. В ней я утверждал, что и без публикаций Найман является уже известным читателю поэтом, приводил из его стихов примеры особого “вертикального мышления”, даже предлагая принять его эталоном такого свойства.
Спустя годы могу свидетельствовать, что это свойство у него осталось. Вышли романы, эссе, книги стихов, но в литературном “высшем свете” Найман остается черной картой. Что ж, партия продолжается. Я ставлю на Анатолия Наймана, ибо его поэзия — про меня и про нас.
Дмитрий Бобышев
Шампейн, Иллинойс