Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2003
В поисках неуловимого
В.В. Вейдле. Эмбриология поэзии: Статьи по поэтике и теории искусства / Сост., коммент. и послесл. И.А. Доронченкова. — М.: Языки славянской культуры (Studia philologica), 2002. — 456 с.
Издание, о котором пойдет речь, впервые представляет в России творчество Владимира Вейдле, касающееся вопросов поэтики и теории искусства, в едином томе и с такой полнотой.
С молодости мучаясь над вопросом, кто же он все-таки по своему призванию, поэт или филолог, и как бы остановившись на втором, Владимир Вейдле обманул судьбу, обычно требующую от человека однозначного выбора. Обманул не только потому, что, будучи филологом, написал несколько настоящих стихотворений, но и потому, что, будучи поэтом, описал главное поэтическое ощущение — чувство абсолютной слитности звуковой и смысловой стороны стихотворения, где звук все-таки занимает главное место. Опираясь на знаменитое высказывание Кольриджа в “Biographia Literaria” о том, что не станет подлинным поэтом тот, у кого нет музыки в душе, Вейдле видоизменяет формулу: “Самые музыкальные слова в самом музыкальном порядке”. Поэтическая речь, по Вейдле, отодвигает на второй план предметное значение слов, “смысл и звук осознаются сообща и становятся по-новому неразлучны”. Отсюда пристальное внимание исследователя к этим медлительным и плавным славянским ла, бессмысленно воспетым Вячеславом Ивановым. Пусть этим ла по мнению иного глуховатого современника, много чести. Но… “И в зале яркой и богатой / Когда в умолкший, тесный круг,/ Подобно лилии крылатой/ Колеблясь входит Лалла-Рук”… и так далее. “Звуки правдивее смысла”, — вторит Вейдле Ходасевичу, размышлявшему на ту же тему.
Есть дерзость поэта, без которой рождение истинной поэзии невозможно. Но есть и дерзость филолога — явление, к сожалению, менее распространенное. Мало того, есть поэзия в филологии. Любому ученому ведомо, что найти ответ на вопрос — дело важное, но второстепенное; все начинается с куда более сложной задачи: найти сам вопрос и поставить его единственно верно.
Для постановки вопроса: “Что есть поэзия и чем она отличается от непоэзии?” — нужна не только дерзость филолога, сходная с поэтической дерзостью, хотя поэту здесь всегда проще — “двух соловьев поединок”… Нужно еще и скромное осознание, что возможно только приближение к ответу, в лучшем случае — бесконечное приближение. Но ловить стоит только неуловимое, иное вообще не стоит нашего азарта…
“Какие должны быть стихи? Чтобы, как аэроплан, тянулись, тянулись по земле и вдруг взлетали… если и не высоко, то со всей тяжестью груза. Чтобы все было понятно, и только в щели смысла врывался пронизывающий трансцендентальный ветерок. Чтобы каждое слово значило то, что значит, а все вместе слегка двоилось. Чтобы входило, как игла, и не видно было раны. Чтобы нечего было добавить, некуда было уйти, чтобы “ах!”, чтобы “зачем ты меня оставил?” и вообще, чтобы человек как будто пил горький, черный, ледяной напиток, “последний ключ”, от которого он уже не оторвется”, — писал Георгий Адамович в книге “Комментарии”.
Оказалось, что к этому весьма “неточному” определению можно еще очень многое добавить на пути к бесконечному приближению. Вейдле это несомненно удалось.
Название книги “Эмбриология поэзии” может показаться не совсем уместным, отдающим научной лабораторией, но оно, прежде всего, — самоирония автора, понимающего, за какой трудноразрешимый вопрос он берется. “Точности же ради (метафорической, конечно) хорошо было бы стибрить у того же факультета другое словцо, — очень уж только нудное. Не генезис поэтических организмов меня интересует… Любопытней всего, к тому же — для меня по крайней мере — сам этот организм, в зачаточном своем виде, одноклеточный быть может, или из малого числа клеток состоящий… Знаю, на обворованном факультете — а нынче, увы, и на том, куда предполагал я краденое сбыть — наукой этого не назовут: где ж у вас, скажут, подсчеты, жаргон, диаграммы? Пусть…”
Речь в книге идет о фоносемантике, и Вейдле как в воду глядел: еще совсем недавно на скромном провинциальном филфаке, где некоторое время довелось учиться автору этих строк, уважаемые профессора морщились, едва заслышав это слово. Реакция их была отчасти справедливой. Изначальная мысль Вейдле довольно обидна для академической филологии — скупщика краденой “эмбриологии”, — а именно: поэтическое слово в его нерасчленимом звуковом и смысловом целом не подлежит языковедческому учету. И методология Вейдле с этой точки зрения тоже более чем сомнительна: во всем, что касается человека, метафора чаще всего куда точнее термина.
В строгом смысле “Эмбриология поэзии” — не филология, но любование, очарованность звуками поэтической речи. Подобно большинству действительно значительных филологов, Вейдле ни на миг не забывает, что он “всего лишь” истолкователь поэтов, человек, любящий слово, а любовь трудно выразить диаграммами.
Диаграммы, скрупулезные подсчеты букв, слов и еще бог знает чего — это по части оппонентов Вейдле: Эйхенбаума, Якобсона, Тарановского, Лотмана и других, чей метод анализа поэтического произведения он не признавал, вернее — не любил. Сциентизм Вейдле претил, все, что лишало гуманитарные дисциплины гуманности и остатков животворного хаоса или, если хотите, мистической тайны, его справедливо раздражало, так же, как тех немногих, кто общался с Вейдле и обсуждал с ним эту тему. Отношениям Вейдле и господствующего течения в филологии как в СССР, так и на Западе посвящена статья И. Доронченкова, удачно и скромно завершающая это великолепное издание.
Мне хочется сказать о другом. Многое из того, что пишется о поэзии, либо скучно, либо бессмысленно — это, в конечном счете, одно и то же. Чаще всего возникает желание поступить так, как советовал жестокий Ходасевич в своей самой несправедливой статье: бросить все это дело в мусорную корзину. Вейдле пишет научную статью по законам лирического стихотворения. Это игра не по правилам, потому что нельзя начать развивать серьезную теорию с наименования какой-то ядовитой бразильской змеи по имени Яррарракуссу (есть ли вообще такая змея на свете?), услышать в этом “ярость” и “кусать”, вспомнить Гоголя, дескать, “иное название ценнее самой вещи”, и заключить первую главу ярким лирическим всплеском: “Мальчик заснет сегодня счастливым. А ведь мальчику скоро помирать”. Это против правил: филолог Вейдле относится к известной нам науке филологии так же, как античный историк относится к современному кандидату исторических наук. Кандидат думает о точности терминологии, о доказательности, о том, что скажет официальный оппонент, о маленькой зарплате, наконец… Античный историк рассказывает, наслаждается, неистовствует, живет, ругает и клеймит врагов. Думает по меньшей мере о вечности. И пишет интересно. Вейдле тоже хочет быть для своего читателя живым и интересным. Иногда он пишет разговорным стилем, балансируя на грани вульгарности. Но ни на миг не позволяет усомниться в своей активной заинтересованности.
Как же отвечает Вейдле на вопрос “Что есть поэзия?” Это, кстати, не так уж и важно. Как во всех случаях мышления такого рода, важно само движение мысли и сопутствующие ему отступления, чрезмерно щедро разбросанные блестки отдельных озарений и огоньки счастливых находок.
Исследуя роль оксюморона и ономатопеи в поэзии, причем, первое для него отнюдь не банальное совмещение несовместимого, а волшебный, рождающий поэзию прием (“Царь Оксиморон”), ономатопея же не сводится к простому звукоподражанию — Вейдле все время утверждает свою главную мысль: поэзия — это звучащие смыслы, вне музыки она не существует. Если применить этот взгляд к современной поэзии, можно сказать, например, что путь Бродского — это умирание внутренней музыки. Или что стихи Рыжего держатся исключительно на сильной беззвучной музыке, позволяющей простить поэту все что угодно, от безвкусицы до хулиганства.
Жалобы на обступающую современного поэта безбожную какофонию вряд ли порадуют адвокатов говорного стиха: Вейдле-искусствовед, профессор богословского института, в отрыве от понятия “совесть”, вне мистической озаренности не мыслил поэзию, как и вообще творчество. Это известно по его знаменитой книге “Умирание искусства” и в большей степени относится к ней, чем к “Эмбриологии поэзии”. Но и здесь он мыслит об искусстве как о гуманном, глубоко человечном явлении — вот уж совсем ненаучный подход. Эта его почти архаическая мистическая сосредоточенность на главном хорошо ощущалась теми, кому он был внятен и близок. Поэт-эмигрант Игорь Чиннов, которому выпало провожать в последний путь многих коллег-литераторов, написал:
В бессмертие! Мне снилось:
“хор светил”;
К своей звезде, голубоватой Веге,
Стремится светлый дух, который был
Владимиром Васильевичем Вейдле.
Не знаю, понравился бы адресату звуковой рисунок последней строки. Скорее всего, он счел бы его несколько тяжеловесным.
Александр Мызников