Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2003
Весело и убедительно,
точно и смешно
Никита Елисеев. Предостережение пишущим. Эссе. — СПб.: Лимбус Пресс, 2002. — 336 с. — Тираж 2000.
“Предостережение пишущим” Никиты Елисеева воспринимается совсем не так, как воспринимается какое бы то ни было предостережение. Свои чувства и мысли могу передать словами “интеллектуальная веселость”.
Книгу приятно, весело, увлекательно читать. Предостерегающего автора интересно, познавательно, весело слушать. “Тонкий и нервный, вдумчивый и взбалмошный, дерзкий до неприличия и осторожный до неразумия”, — так характеризует автора издательская аннотация. Прочитав книгу, соглашаешься: так и есть.
Автор обошелся без вступления и заключения. То есть не захотел акцентировать и структурно воплощать свой предостерегающий пафос. Автор вуалирует учительность и, так сказать, “перст, страстно поднятый”. Но то и другое в книге есть. Очень даже.
Критическое кредо автора сомнений не вызывает: “главное умение писателя — умение ставить слово подле слова”, “язык, стиль — вот идеология писателя. Вот его патриотизм, религиозность или революционность”.
Только если у писателя есть эта “идеология”, имеет смысл говорить о его идеологии как таковой. Первая часть книги, посвященная по преимуществу современной литературе, доказывает это очень убедительно — и смешно.
Открывающее книгу эссе “Пятьдесят четыре” — это показательный “срез” нынешней литературной ситуации на основе букеровского лонг-листа из пятидесяти четырех сочинений. “Драконовская” работа шестилетней давности не устарела ничуть. Ситуация не изменилась: идеологии много, а с умением ставить слово подле слова — проблемы.
Сильно досталось роману Олега Павлова “Дело Матюшина” — за дело. За то, например, что “Одуревшего Матюшина стащили с вышки, где сторожил он убийцей свой труп”. Здесь впору одуревшего читателя со стула стаскивать. Чей же труп сторожил Матюшин. Свой или чужой? “Писателю, который пишет вот так, — припечатывает Елисеев, — а интервью дает такие, “словно он лауреат Пулитцеровской, Нобелевской, Гонкуровской и Ленинской премий одновременно. — еще одну премию давать нельзя. Из педагогических соображений”. Сейчас, когда роману Павлова “Карагандинские девятины”, написанному еще похлеще “Матюшина”, дали-таки Букера, это звучит особенно смешно. И грустно, конечно.
Несогласие вызвал у меня только анализ романа Михаила Бутова “Svобода”, тоже букероносного (эссе “Либерти! Бля! Либерти!”). Этому роману, так же, как и “Матюшину”, не хватает, по-моему, “идеологии”, чтобы всерьез разбираться в его идеологии и символике и сочувственно пересказывать такие, например, романные составляющие: “Андрюха, за невыплаченные долги прибитый бандитами за уши к рекламному щиту в подземном переходе,— главнее, важнее главного героя, в конце концов вписавшегося в изменившуюся действительность…” Да, Бутов педалирует в романе эту уж-жасную подробность, но как, помилуйте, можно прибить голову за уши к чему бы то ни было? Затылок либо нос не позволят…
Центральная работа первой части — эссе “Травма патриотизма. Г. Владимов. “Генерал и его армия”. Елисеев исследует, приходя к сильному выводу, “болевую точку”, “мучительнейший вопрос” книги, ее “невыговоренную тему” — генерал Власов и его армия. “Вы говорите, изменник? А Ленин в таком случае кто? <…> Вы говорите, герой? Но тогда почему Ленин — изменник? <…> Парадокс усугубится, если вы согласно кивнете: генерал Власов такой же изменник Родины, как социал-демократ Владимир Ульянов. <…> Приходится констатировать, что Власов — такой же наследник и ученик Ленина, как и генералиссимус Сталин”.
Изящно и убедительно автор объясняет остававшуюся для меня загадочной “псевдонимность” Киева в романе: “Хвалящие и ругающие роман не заметили самого главного, провоцирующего. Чуть ли не прямым текстом Владимов говорит: при взятии Киева была допущена ошибка. Позднее она была исправлена, но какой ценой и какой кровью! Владимов заранее готовился к полемике — вот почему (чтобы избежать упрека в “сочинительстве”) он называет Киев Предславлем. <…> Никто не оценил этой литературной вежливости, никто не заметил то важное фактическое, а не идеологическое, что хотел сказать своим романом Владимов”.
Впрочем, и в романе и в анализе романа для меня остается непонятной такая подробность: “мученик Андрей Стратилат”. Все знают Федора Стратилата — хотя бы по новгородской, четырнадцатого века церкви Федора Стратилата, что “на Ручье”. Разве есть еще один Стратилат, Андрей? А если нет, то что это значит?
Ярко и убедительно проявился в этом эссе постоянный, сильнейший аналитический прием автора — сравнительно-сопоставительный, “компаративистский”. Елисеев великолепно умеет видеть доказательное сходство, включать текст в литературную панораму, находить разительные параллели. “Выстраивается вполне гегелевская триада. “Август Четырнадцатого” — вся истина (отчего мы проиграли войну), “В августе сорок четвертого…” — “момент истины” (как чуть было не упустили, но все-таки поймали шпионов…), “Генерал и его армия” — август 43-го (отчего мы выиграли войну). Все “три августа” посвящены тому, как непрофессионалы губят отлично задуманное дело. <…> “Так не воюют!” — в сердцах восклицает Георгий Воротынцев, главный герой солженицынского романа, на заседании Ставки. “Именно так и воюют”, — угрюмо думает генерал Кобрисов на военном совете”.
Вторая часть книги как раз и посвящена сравнительному анализу: “Хорекалиныч”, “Моцарт и Сальери. Опыт истолкования”, “Отто Вейнингер и Василий Розанов. Проблема самоненависти”, “Два поворота винта. Генри Джеймс и Оскар Уайльд”, “Бунин и Достоевский”, “Три писателя”. Это последнее эссе выстроено как литературоведческий детектив. По-моему, автор-сыщик сделал настоящее открытие, отыскав прототип Фердинанда, “пройдохи, василиска счастья”, из рассказа Набокова “Весна в Фиальте”. Собрал улики, отбросил “ложный след”, нашел затекстовые подтверждения и предложил ослепительную гипотезу. Не скажу какую, чтобы не лишать будущего читателя удовольствия.
Скрытая неприязнь самого автора, а не только Бунина, к Достоевскому сквозит в работе, показывающей “следы такой неприязни в текстах Бунина; не в высказываниях, но — в текстах”. Причем не в “Петлистых ушах” или “Деле корнета Елагина”, где непримиримый спор очевиден и уже был исследован, а в “Деревне” и “Суходоле”: “Здесь полемика настолько яростная, что — вот парадокс — она не замечается не только читателями, но и исследователями”.
Проблема “самоненависти” в статье о Розанове и Вейнингере выводит критика за границу литературы к общественным настроениям, отечественной ментальности и опасным социальным феноменам. В первой части эта граница пересекается в эссе “Критик с пушкой” и “Сюжет усреднения”. Самоненависть, комплекс кающегося дворянина, кающегося интеллигента с его жаждой опроститься, кающегося “столичного жителя” с его вечной виной перед провинциалом, индивидуалиста с вечной виной за индивидуализм — все это автор считает неплодотворным и опасным. “Энтузиасты “опрощения” сверху, энтузиасты “усложнения” снизу — и вот результат, неудачный трагический выброс истории: спекшаяся масса икринок тоталитарного общества, застывшая в очередях”.
По какому принципу выделена в книге третья часть, я не поняла. “Вий” и “Хлестаковщина” — опыт истолкования, как и “Моцарт и Сальери”. “Фро”: к истории заглавия рассказа Андрея Платонова” — литературоведческий детектив, как и “Три писателя”. “Колбаса и “Офелия” — тоже опыт истолкования (“Зависти” Юрия Олеши). Во всех четырех работах тот же мощный сравнительный анализ, что и во второй части. В общем, не знаю, почему эта глава отдельная, сообразительности не хватило.
Опыт истолкования таких произведений, как “Вий”, где, казалось бы, каждое слово десять раз прокомментировано, показывает не только то, что автор — смелый и авантюрный исследователь, но и то, что после всех комментариев в нашей классике еще полным-полно тайн. Только читайте внимательно.
Легко сказать. Уметь надо.
Очень убедительно автор показал, что “Вий” может быть прочитан как exempla (пример из средневековой проповеди, поучительный рассказец на тему о том, как нехорошо грешить, красть, чертыхаться, божиться и прочее): “Что за черт!”— сказал философ Хома Брут. Это его первые слова в повести. Первый раскат грома. А вот и второй: “Ни чертова кулака не видно”. <…> Очень скоро ведьма-панночка так встретит бурсаков: “Вот черт принес каких нежных панычей”. Для Гоголя это — не просто фразеологизм. Констатация факта. В классической средневековой exempla было бы так: Один школяр, заблудившись в степи, посулил черта, черт же подсунул ему хутор, где обитала ведьма”. Мотивы гномов и железа позволяют автору высказать смелую гипотезу, что Хома Брут, попав на хутор сотника, тем самым попадает в подземное царство Вия. Тут кое-что любопытное можно и возразить. В 1842 году при переиздании “Вия” в “Сочинениях” Гоголь снял оба фрагмента, где детально изображались и назывались гномами сюрреалистические существа, что “сквозь окна и двери посыпались с шумом” в церковь. В окончательном варианте повести они нарисованы обобщенно, без подробностей в духе Дали, а слово гномы последовательно заменяется на чудовища, нечистая сила, несметная сила. Гномы уцелели только в одном-единственном предложении, когда петух прокричал: “Это был уже второй крик; первый прослышали гномы”. Мне грешным делом кажется даже, что гномы там зацепились по недосмотру. Как соотнести эти замены с гипотезой подземного железного царства?
Завершает книгу эссе о “Зависти” Юрия Олеши. Этот роман в последнее время привлекает все больший интерес и осознается как остроактуальный. Вот, например, даже “Вопросы философии” (2002, № 10) обращаются к “Зависти” — см. Е.Р. Меньшикова, “Редуцированный смех Юрия Олеши”.
Чувствуется, что автор особенно, напряженно любит творчество Олеши. Кстати, пользуется одним его действенно-раздражающим приемом. В книге “Ни дня без строчки” Олеша постоянно “цепляет” читателя категорическими заявлениями: “жасмин, самый красивый цветок на свете”, “нет ничего прекраснее кустов шиповника!”, “самый красивый из земных звуков — это рыканье льва!” и так далее в том же духе. “Лучшее, что придумано в литературе о привидениях, — вторит Елисеев, — первое появление призрака женщины в “Повороте винта”. Невольно хочется возразить: уж прямо лучшее? уж прямо нет ничего прекраснее? Зато запоминается…
В отличие от всех известных мне исследователей Елисеев специально и подробно останавливается на тайне “Офелии”, этой то ли существующей, то ли не существующей “машине”, убедительно показывая, что в этом “изобретении” — “квинтэссенция, скрытая главная сущность как программности текста, так и его органичности. <…> Эта машина — вершинное создание Олеши-фантаста и Олеши-реалиста <…> одна из лучших шарад Олеши”. Разгадку шарады — то есть цепочку гипотез — тоже приводить не стану, чтобы будущий читатель вместе с автором погрузился в “самое интересное и таинственное”.
Елена Иваницкая