Повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2003
Борис Иванович Иванов родился в 1928 году в Ленинграде. Пережил блокадную зиму 1941—1942 годов. Закончил ремесленное училище. Работал токарем, буровым мастером в геологической партии. После службы в армии закончил отделение журналистики ЛГУ. Работал в районной, заводской и вузовских газетах. В 1965 году выпустил книгу рассказов “Дверь остается открытой”. В 1968 году за авторство коллективного письма с протестом против суда над А. Гинзбургом, Ю. Галансковым и другими правозащитниками исключен из КПСС и уволен с работы. Был матросом, оператором котельной, сторожем. С 1976 года — издатель самиздата: журнала “Часы” (до 1990 г. вышло 80 номеров), сатирического журнала “Красный щедринец” (1986—1990) и общественно-политического “Демократия и мы” (1987—1990). Инициатор создания первого в стране товарищества неофициальных литераторов — Клуба-81 (1981—1988). Позднее — организатор ряда конференций и семинаров, посвященных проблемам истории ленинградской неподцензурной литературы; составитель (совместно с В. Долининым) сборника “Самиздат” (1993), автор (совместно с Б. Рогинским) “Истории ленинградской неподцензурной литературы: 1950—1980 годы”, автор проектов литературной энциклопедии “Самиздат Ленинграда” (2003) и трехтомной серии “Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период), 1960—1980 годы” (2002, 2003). Постоянный член комитета литературной премии Андрея Белого. Прозаические произведения и статьи публиковались в сам- и тамиздате, в журналах “Звезда” и “Нева”.
В “Знамени” публикуется впервые.
1
Девятого июля 1941 года летчик Павел Чугунов возвращался в свою часть. Пять дней назад он вылетел на связном У-2 с аэродрома — теперь до него оставалось минут двадцать лета — с заданием доставить кипу оперативных карт для войск, ведущих бои на пересечении границ Украины и Белоруссии. А там последовали другие задания, уже армейского и корпусного командования, и только сегодня, вывезя какого-то важного военачальника на тыловой аэродром, он возвращался в свой полк. Он знал, что немецкие “мессера” шныряют и в этих местах, но был уверен, что его приключения на сегодняшний день закончились, можно не вертеть по сторонам головой, — и расслабился. Впервые с начала войны с таким беспристрастным любопытством летчик смотрел вниз на уходящие назад поля, на рощицы, оконтуренные длинными тенями, на паровозик, влекущий состав почти в одном с ним направлении. Неправдоподобной обычностью веяло от равнины. Склонный к язвительности, когда ему предлагают принять желаемое за действительное, он не верил благодушию наступающего вечера; этот мирный пейзаж ему казался наивной маскировкой наступившего на земле хаоса. И паровозик, думал он, наверно, следует не туда, куда нужно, и везет не то, что надо было бы, да и машинист не знает и не может узнать, что в этот момент делается и что нужно делать.
Признаки наступающего хаоса Чугунов почувствовал уже на заволжском аэродроме, где в спешном порядке формировались авиационные части и группы, — раздергивали прибывающих летчиков, экипажи, эскадрильи, самолеты, командный состав, специалистов. И слово появилось — “переориентировка”, что означало: одно дело бросай и берись за другое, потом “переориентировка” требовала опять бросать начатое и ждать нового распоряжения. Одни по каждому поводу куда-то бежали выспрашивать, советовать, предлагать свои услуги, другие отказывались вникать в эту унижающую кадровых военных суету и беспорядок и терпеливо ждали. Каждый день небо стояло знойным белесым столбом. Перед обедом в недалеком старом пруду кипело от загорелых тел, прибойные волнишки все подходы к воде сделали скользкими. Вечерами к КПП подходили бабы с черникой и малиной, в казарме шипел патефон с томными танго, вдоль кое-как обозначенного в одну проволоку аэродрома в сумерках возникали пары и исчезали. Чугунов удивлялся тому отрешенному счастливому выражению, с которым за полночь возвращались ухажеры. Укладывались, ворочались, засыпали. Он же потерял сон, слушал тишину до устали, как будто оставался единственным сторожем в ночи. Он ловил себя на том, что наслаждается наполняющим его до предела большим ожиданием, и прощал себе эту слабость, за которую он заплатит когда-нибудь сполна. Ему хотелось кому-то сказать: ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО, стараясь очистить внутренний голос от самоутешения. Это удавалось, и он засыпал.
Примерившихся уже к службе на Баренцевом море, где требовались экипажи для морской разведки, их вдруг в составе одной эскадрильи СБ перебросили сюда — в край маленьких русских городков, названий которых он никогда не слышал, где им предстояло провести слетку, дождаться остальных эскадрилий и затем вступить в бой уже в составе полнокровного бомбардировочного полка. Не успели обосноваться, получить зенитное прикрытие, вырыть капониры и довести состав до штатного, — попали под безнаказанную бомбежку. А на следующий день — еще чернели на аэродроме пятна выгоревшей травы и белели заплаты кое-как присыпанных гравием воронок — он получил задание определить линию соприкосновения наших отступающих войск с противником, — вылетел на самолете, единственном оставшемся в исправности. Ясно, командование полка и начальство выше хотело вырваться из унижающего бездействия. Одно то, что самолет нужно было к полету готовить, давать задание, а потом ждать возвращения разведчика, — уже это должно было вернуть людям, оставшимся после налета без машин, без запаса горючего, если не оптимизм, то, по крайней мере, ощущение своей реальности. Это был его первый боевой вылет, если, конечно, не считать военных действий на Халхин-Голе. И считать, в самом деле, не стоило. Там была нормальная война: ты мог проиграть бой сегодня и выиграть завтра и послезавтра. Теперь война пошла ненормальная. По тому остервенению, с каким пара “мессершмидтов” набросилась на тихоходный СБ, еще не успевший набрать высоту, было ясно, его присутствие в воздухе выглядело в глазах немцев дерзостью и глупостью,— они отказывали русским в праве летать в собственном небе. Сейчас Чугунов все случившееся помнил, как фильм с наполовину вырезанными кадрами. То видит, как лохматится обшивка плоскостей, распоротая пулеметными очередями, то слышит крики штурмана: “Командир! Командир!”— он хотел и не успевал предупредить Чугунова о новой атаке истребителей. Набегающая земля, неуклюжая тяжесть самолета, придавливающая все неотвратимее к земле, и какие-то чудом найденные проблески управления, которым удивлялся, и свой собственный крик, снисходительный и злой: “Бейте! Бейте! Суки!” — это врагам, расстреливающим бомбардировщик то справа, то слева. Стрелки приборов— одни уперлись в “нуль”, другие мотались по шкалам, как будто пытались ускользнуть от своей судьбы. Совсем не запомнил посадку, прыжок на картофельное поле и сразу белый бездымный столб пламени с угрожающим гулом над бедной “эсбушкой”.
Что он мог сказать о штурмане, который выбросился с парашютом и был расстрелян врагами в воздухе, и о стрелке Васильеве, который не принадлежал к его экипажу, — свой был послан на станцию разгружать боеприпасы?.. Разве что чувствовал по вибрации фюзеляжа, как он отчаянно отстреливался, пока за это немцы его не наказали. Тело Чугунова и на земле еще помнило дрожь металла, как если бы Васильев жил и стрелял в том месте неба, которое недавно пересекла обреченная машина. Но Чугунов есть Чугунов. Возвращаясь в часть поездом местного сообщения, благо, аэродром находился возле станции, он все же нашел в столь быстро закончившемся полете два положительных момента. Первый относился к нему самому — на этот счет он сильно не распространялся, хотя бы из чувства суеверия, — управление самолетом сохранил, самолет посадил. Доверился бы ему штурман, остался бы на борту, возможно, сидел бы с ним рядом на вагонной скамейке. Второй —Вася Васильев. Вася не сбил, но мог сбить ганса, мог проучить этих наглецов, ведь шли на рожон, как на тряпичный “рукав”. А могло получиться по-другому…
Тут объявился контролер:
— Ваш билет, товарищ военный.
Вот без понимания дурень. Что ему рассказать, как объяснить “непредвиденные обстоятельства”: должен был воздухом домой возвращаться, а вот, пришлось на колесах и “зайцем”.
Формальный попался мужчина. И военных, видно, не уважает. Чего с ними чикаться — бегут по всем фронтам.
— Сколько штрафу-то? — спросил. Может быть — отвяжется.
А тот на скамейке место занимает и с керосином протирает:
— Нехорошо ездить без билета. А еще военный, командир…
— Сколько штрафу-то?
Народ происшествием заинтересовался.
— А я специально, — воспитывает контролер, — с вас штраф брать не буду. Чтобы стыдно было.
— Советую, товарищ контролер, штрафом ограничиться. И перед вами мне не стыдно, и, думаю, ни перед кем стыдно не будет.
— Ну, если вы до такого дошли, тогда платите штраф.
— Вот это разговор! Только денег у меня с собою нет. В казарме на рояле оставил.
Контролер плюнул и ушел, а народ развеселился. И тогда вдруг горько стало и за штурмана, и за Васильева. Не ездить им больше в пригородных поездах. Не слышать смех человеческий.
2
Солнце уже закатилось. Садился с выключенным мотором. Предполагалось, что, если приземлится чужой самолет, например, транспорт с диверсантами, их уничтожит вон тот белобрысый красноармеец в обмотках и с трехлинейной винтовкой, туго соображающий, откуда взялся этот У-2 с нахальным пилотом. Привыкая к тишине, прошел мимо Длинного Карабина, как про себя окрестил караульного бойца. Путь через поле к командирскому домику показался длинным и скучным.
— Я предложил бы тебе чай, — сказал Махонин, — но тебе мои сухарики, как слону дробина.
— Я летал без бортового пайка, — сказал Чугунов. — Мне его, насколько помню, никто и не предлагал. Это о заботе. А вообще, товарищ капитан, вы угадали, мне бы поскорее заправиться и до койки добраться, прежде чем получу новое задание.
Они почти ровесники. Авиация сделала их близнецами. У них общие воспоминания, хотя впервые увидели друг друга меньше месяца назад. У них общие образцы для подражания и одинаковая манера выражаться — о себе говорить только обиняком. Они прежде всего летчики, а потом уже звания, должности. Чугунов — классный летчик, таким его знают многие. Он может говорить с командиром полка на равных. Это его право. И Махонин знает о том, что его собственный авторитет определяется тем, как ведет он себя в воздухе. Чугунов не докладывает, а рассказывает. Ему не нужно излагать свои впечатления и переживания, потому что впечатления и переживания входят в технику выполнения задания. Но каждый летчик без труда переводит условия полета и маневры пилота на язык впечатлений и переживаний.
Чугунов закончил. Капитан смотрит на занавешенное окно.
— Как началась война, никому не объявлял благодарность. — Капитан продолжает думать. Скрипит пол, за фанерной перегородкой шуршит бумагой связист. — Лейтенант Чугунов! — свою короткую фигуру Махонин пытается сделать иллюстрацией к уставу строевой службы. — За умелое и мужественное выполнение ответственного задания объявляю вам благодарность.
Покачиваясь, летчик тоже изображает некое подобие строевой стойки:
— Спасибо, товарищ капитан.
Ответ вольный, но они друг другом довольны.
— В двух словах, как там?
Что делал и что видел он там, где отступают и откуда почти никто не возвращается? Помогал поиску частей: штабам корпусов найти свои дивизии, дивизиям — свои полки. Сбрасывал вымпела, пакеты, приземлялся и взлетал где попало. Видел колонны войск, похожие на похоронные процессии, измученные маршами, бомбежками, бестолковщиной. Он запомнил капитана, которого должен был судить трибунал за то, что его рота оставила свои позиции где-то на Двине. И его возили с собой, потому что отступал и трибунал и где-то затерялся. Можно ли считать его виновным, когда свои позиции без приказа покинули армии, целые фронты и продолжали отступать? И капитан, и трибунал не более песчинок, подхваченных ветром. Но если хаос не остановить, то его нужно, по крайней мере, осудить и заклясть. Если всех виновных не наказать, то все-таки нельзя допустить самой мысли, что нет виноватых.
Давно ли думали о войне так: не будет ее — не совершить славных подвигов, не показать в газетах мужественные лица героев. Не будет войны — и не совершиться в жизни справедливости. Но он видел полк, уничтоженный на марше: шли по шесть в ряд — так и легли. Со славой или в бесславье погибла пехота? Говори что хочешь. Говори — со славой, и это правда, шли в бой, труса не праздновали. Говори — без славы, тоже правда: врага в глаза не видели. Еще до славы и бесславья нужно доехать, домаршировать, доползти. Вот как война пошла. И он на своей фанерке не воевал, а шмыгал, как вор, накрытый ночью.
— Хуже не бывает… Я не полководец. Но каждый, — Чугунов теряет спокойствие, — спрашивает: “Где наша авиация? Куда вы, дорогие соколы, заховались?”. Как пехоте ответишь? Отвечал: “Со мной, братва, не пропадете. В моей фанерке ни снаряд, ни пуля не застревают. Чудо-аппарат! А главное, невысоко летает…”. На летчиков не в обиде, на тех, кто повыше. За хвастовство, за липу, за якшанье с фашистами. Но, капитан, это уже по части комиссара… А я вижу, у нас перемены?
— Заметил? С воздуха “Петляковых” разглядел? Или на земле уже?
— Когда сюда шел. Сколько “пешек”?
— Эскадрилья. СБ передали в другой полк. Где-то южнее базируется. На неделе жду еще две эскадрильи.
— Не думаю, капитан, что вы скоро станете майором.
Махонин рассмеялся.
— Иди, иди, а то столовую закроют.
С тарелкой поскребышей пшенной каши Чугунов опускается на стул. Столовка не освещается, керосиновая лампа горит на кухне, за окном раздачи. На кухне Луша и некий младший лейтенант. По ходу действия становится видно, что повариха этим лейтом не увлечена, а ухаживающий летун если и потерял голову, то не от пламенной любви. Некрасивая Луша начеку. Подправляет волосы, кофточку и не без удовольствия, наверно, играет роль девицы строгого нрава. Лейтенант без воодушевления, но с упорством пытается найти в обороне слабые места. Забавно наблюдать, как и в этих делах важно сохранять свободу маневра. Луша то начинает наводить порядок на плите, то задает ухажеру вопросы, на которые он отвечает со злой скукой. Свой успех он полагает в сокращении дистанции. Но когда ему кажется, что в этом он преуспел, Луша открывает огонь из всех видов оружия: меряет парня разгневанным взглядом, произносит наставления, приказывает покинуть кухню. Дистанция восстанавливается, и Луша смягчается.
Чугунов жует кашу и поглядывает на кухню. Если на свете есть место, которое он может назвать своим домом, то этот дом тут — в этом полку, в этой столовой. Усталость делает его спокойным, и он хочет воспользоваться передышкой — выстроить свои мысли.
Он из того поколения, которое не столько жило, сколько жить готовилось. Сейчас, он видит, люди действуют так, как будто продолжают выполнять учебные задания. Но чем дальше идет война, тем яснее становится: все пошло кувырком и будет так идти дальше. В тылу же с нетерпением ждут, когда же наконец все пойдет согласно авторитетным предсказаниям. Капитан Махонин ждет, когда полк сформируется и он начнет воевать, как его учили на командирских курсах. Такие парни, как этот младший лейтенант, ждут, когда их бросят в бой. Они не сомневаются, что дела идут плохо лишь потому, что им еще не дали показать себя. Когда этого лейтенанта собьют еще до того, как он долетит до цели, он будет жить с обидой, если останется цел, что кто-то его сильно подвел. Что главное в опыте? Главное — итоги, которые можно из опыта извлечь. А где эти мудрые выводы!
Летчик отправляется к окну раздачи. Из рук Луши берет стаканы компота. Ее ухажера он, оказывается, знает: пару лет назад проходил у Чугунова летную подготовку. Младший лейтенант тоже его опознал. Восторга, впрочем, не выразил. Чугунов пьет компот и выкладывает на столе сливовые косточки — клин эскадрильи. Он устал — и воображение берет верх. Да, да, — это летит эскадрилья. Потертые узоры клеенки сходят за рельеф пересеченной местности.
Кино между тем продолжается. Лейтенант пробует положить руку поварихе на плечо. Повариха оглядывается на Чугунова, ухажер тоже. Чугунов попросил компоту еще. Его воспитанник решил на этот раз поздороваться. Чугунов поставил локти на окошечко и хочет что-то сказать Луше. Из-за плиты вышла кошка, задрав хвост, обошла повариху. Чугунов выпил компот, вытолкнул языком косточки в стакан. Вышел молча. Он опять волочит ноги на КП. Махонин, насупившийся над книгой, напоминает летчику его старшего брата — Петра.
— Подзаправили? — Махонин показывает на стул.
— Не по норме, но, ладно, засчитаем. Пришел сказать, сверху очень симпатично выглядят на поле заплаты. Где вы такой красивый гравий добыли?
— Верно говоришь, — оживился капитан. — Я уже распорядился присыпать гравий землей, но у нас на все дела одна машина. Можно было бы и ночью грунт повозить. Рядовой Тимофеев! — Из аппаратной выскочил долговязый белобрысый связист (что они здесь, все из одной деревни?). — Вызови капитана Веселова.
— У меня не такое предложение, командир. Наоборот — гравий насыпать так, чтобы сверху казалось, дорога через поле проходит. Ну, а раз дорога, то какой тут аэродром может быть.
На траву ложится роса. Звезды подслеповато щурятся между облаков. В поселке гавкают собаки. До станции расстояние немалое, но слышно, как там паровоз толкнул вагоны. Звуки мирные и отстраненные. Можно подумать, что война идет только днем. В темноте встретился все тот же с трехлинейкой, который должен уничтожить при случае десант. Длинный Карабин и на этот раз испуганно уставился на летчика.
Чугунов дает прозвища по Куперу и Майн Риду. Брат говорит: чего ты ерунду-то читаешь. Есть такой писатель Оноре де Бальзак, — его даже Карл Маркс рекомендует читать. Таскает с тех пор с собой папашу Гранде. Скучный папаша. И что в описании жизни скупердяя Маркс выдающегося нашел? Чего-то, значит, я еще не уловил. Может быть, суть дела в конце книги откроется.
Около барака разговоры и смех. Поздоровался официально. Летчики расступились.
Барак стандартен. Такие он видел в Кулундинской степи и за Полярным кругом. Бараки — это большие поспешные планы и скудость. Пара расторопных плотничьих бригад за месяц поставит поселок на тысячу человек. И как везде — топчаны, длинный дощатый стол из кое-как обструганных досок и печки-сушилки. На столбе пристроено зеленое зеркальце, какое найдешь в любом мужском общежитии, никогда не магазинное, то с автомашины снятое, то осколок, кое-как заарканенный в самодельную оправу. Половина топчанов пустует. Его место никто не занял. На подушке полотенце, которым он, кажется, так и не успел еще попользоваться до вылета на фронт. Стал раздеваться. Носки прилипли к ступне. “В баньку бы, в баньку!..” Подошел старший лейтенант. В прибывшей эскадрилье “пешек”, оказывается, не только молодняк.
— Командир полка говорил, что кто-то должен вернуться с фронта. Это вы летали на фронт?
— Ха, — отозвался без улыбки Чугунов, — значит, до вашего прибытия я у него оставался единственным пилотом!
— Самоцветов, — представился летчик. — Вы как, на ПЕ-2 раньше летали?
— Я инструктировал полеты. А теперь, старлей, позволь мне взглянуть на жизнь с другой стороны.
— То есть?
— Уснуть.
Но уснуть не удалось. Авиаторы приходили и уходили. Вчерашнюю курсантскую бурсу одергивали один-два голоса. Тишина, скрип топчанов, и снова кто-то взрывается смехом. И опять суровые наставления из темноты.
Чугунову кисти своих рук кажутся непомерно большими — так всегда после многочасовых полетов. Мышцы тянут натруженную спину. Самое навязчивое — земля: бежит стремительно под самолетом, а спасение одно — лететь вот так, чуть не касаясь колесами луговых трав, и тогда деревья вслед за тобой вскипают, задетые пропеллерным воздушным потоком. А вот уже не земля, а речная стремнина, не самолет, а твой поплавок на перекате, где играет плотва. Смотри в оба, если хочешь подсечь рыбешку. Опять земля, видит немецкую колонну: тяжелые понтоновозы, сотни грузовиков с мотопехотой, тягачи с орудиями, а вот и танки и мотоциклисты. И ни одного выстрела, ни одной заминки — змея все дальше вползает в страну. И снова искрит в глазах речная стремнина.
— А что это за лейт? — слышит приглушенный голос.
— В нашем училище инструктором был. Помнишь, тебе рассказывал, как меня отстраняли от полетов. Я еще рапорт писал… Так это он меня отстранял. Лютовал, как контрик. Ребят до слез доводил. Многие рассчитаться с ним обещали…
— Фамилия какая?
— Чугунов.
— Я про него слышал, — зашептал третий голос. —Это он заставлял перед полетами курсантов плясать?.. Мне так рассказывали, доложит курсант: “К полету готов!”, а Чугунов ему вопрос: “Плясать умеешь?”. Тот: “Парнем был — приходилось”. Инструктор: “А так умеешь?” — и присядку, к примеру, показывает. А тому что стоит присесть? Чугунов: “А с коленцем?.. А гоголем, гоголем пройдись… А в два притопа?” — Чугун пляшет, показывает. Курсач за ним. Чугунов “барыню” запевает: “А так?.. А так?”. Руководитель полетов бушует: что там за цирк! А Чугунов курсача заводит. Сам за барыню ходит. Пилоткой, как платочком, отмахивает. Курсачу смешно. Стих найдет — пляшет. Чугунов вдруг: “Смирно!”. Глаза злые: “Вы почему, курсант, на полеты явились, как на похороны! Вам что, авиация — мачеха? Да какое вы имеете право идти в воздух с кислой физиономией! Вы думаете, у экипажа нет другого дела, как ухаживать за вашей бабьей меланхолией?! Запомните раз и навсегда: все великие летчики — все! — шли в полет, как на праздник. И еще запомните: мандраж и растерянность — продукт уныния… А теперь по местам! Посмотрим, петь в небе вы умеете или нет. И пошло. Как явится курсант с унылой физиономией — пляши “барыню”. И пока не приучались идти в полет с веселой рожей, Чугунов не отступал. И выучил.
— А правда, что если он начнет летуна по имени-отчеству называть,— считай, тому хана — не сейчас, так потом гробанется?
— Не колдун же он!
— Я тебе говорю то, что от других слышал. Разбивались потом люди.
И снова шепот:
— Представляешь, я с Лушкой шуры-муры, — и вдруг кто-то в столовую является. Вначале не разглядел: сидит кто-то, шамает. А потом вижу, инструктор по полетам старший лейтенант Чугунов. Только без одного кубаря. Весь настрой мне испортил.
— А куда кубарь делся?
— Была история… Пропал он, и все. В училище нет, в городе нет. Одни говорят, из-за бабы убили. Другие — сбежал с секретными документами. У нас как раз стали новую технику осваивать. Представляешь, чепэ! Объявили розыск. На каждом собрании командованию училища вопрос: “А что известно о старшем лейтенанте Чугунове?”.
— И что, нашли?
— Объявился. Месяца через два. Приказ: разжаловать в рядовые, но, учитывая и так далее, сохранить командирское звание младшего лейтенанта. Нас к тому времени из училища уже выпустили. Выходит, один кубик он уже на курсачах заработал.
— А тебе не приходило в голову… — возобновился после молчания разговор.
Чугунов громко кашлянул, потом еще раз, чтобы понятно было самым недогадливым. “Спинозы тамбовские”, — пробормотал. На бок повернулся. Большая, оказывается, радость своих ученичков встретить.
Все правда, думает он. Со стороны посмотреть — немало он в своей жизни начудил. Не первый раз о себе байки слышит. Но то, что колдуном прослыл, — это для него новое. Никому не доказывал, что есть у него чутье: присмотрится к курсанту — и всю его будущую летную биографию видит. Чувствует — и докапывается, в чем его земноводность гнездится, что летать ему мешает: боязнь высоты? страх перед техникой? неуверенность в себе? Или неисправимый для летчика дефект — чувствовать себя от машины отдельно. Когда ты и аппарат — одно, тут и немой запоет. Потому так и тянет в воздух. Потому что на земле все и всё по отдельности, потому и болтовня, сплетни, фальшь… Потому на земле скучно… Скучно… И уснул.
3
На него, тридцатидвухлетнего, вчерашние курсачи смотрят как на старика. Чугунов не станет их разочаровывать. Медленно заправляет постель, не спеша готовится к бритвенной процедуре: вода, мыло, полотенце, одеколон. Он предвидит — скоро любопытство к нему достигнет критической точки. Он же преподаст урок выдержки и невозмутимости. Чего стоит летчик, лишенный того и другого! Зеркальце дает возможность разглядеть своих новых сослуживцев. В бараке командиры экипажей, штурманы, старшие технари. Стрелки-радисты, аэродромная обслуга, оружейники — в соседней постройке. Оттуда прибегают, когда есть новости. Павел Чугунов еще не задал ни одного вопроса, но уже узнал: что прилетевшие ПЕ-2 не снабжены рациями (старая история, без связи были и СБ), что завтрак задерживается, потому что вчера забрали в армию Петьку, парня из поселка, который обеспечивал водой столовую, что начальник техобслуживания уехал ночью за горючим, но бензовозы еще не вернулись, что сводка Информбюро давно не была такой плохой. Есть сведения, что остальные эскадрильи прибудут скоро, — объявится Пятихатко, великий балагур, и Карташев — с ним не пропадешь. Но есть и “лбы”, метящие в начальство.
В эскадрилью собрали с разных округов, училищ, некоторых завернули с гражданской авиации. Сведены войной, случаем, приказом, каждый утверждает себя среди других. Народ рассортируется, но кто хороший летчик, кто — извозчик, выясняться будет в воздухе. Успеть бы слетаться, думает Чугунов. Несколько тренировочных полетов — дневных, ночных. Перестроение в воздухе, отработка сигналов, несколько вводных, хотя бы основных. Хотя бы, хотя бы… Он узнает, что старший лейтенант Самоцветов выигрывает в шахматы у младшего лейтенанта Аганесова.
— Младший лейтенант, — говорит Чугунов в зеркало, — я бы не стал двигать пешку, пусть ходит конь с c3 на e5. И тогда старшему лейтенанту ничего не останется делать, как убрать своего “офицера”. И тогда ваша пешка замаринует его Екатерину Вторую в ее загородном дворце на b2.
Аганесов спохватывается и ставит пешку на прежнее место. Чугунов рассматривает Вергасова, — он вспомнил фамилию вчерашнего ухажера поварихи. Вергасов, заложив руки за голову, лежит на койке и упрямо смотрит Чугунову в спину.
— Говорить надо не “офицер”, а “слон”, — поправляет Чугунова Самоцветов. — Ты действительно летал на фронт?
— А вам надо ходить турой, — отметив обращение на “ты”, продолжает Чугунов.
Аганесов рассердился совершенно всерьез:
— Так вы за кого, за него или за меня?
— Не “тура”, а “ладья”,— упрямо поправляет старший лейтенант.
— Я?.. Я за тебя, младший лейтенант. Твой противник меня не понимает.
Среди молодняка есть парень, который с первого дня войны ведет дневник. Хорошее развлечение для авиаторов. Утром летописцу пересказывали сны и требовали, чтобы сегодняшнее запоздание завтрака было занесено в дневник и стало вечным укором работникам продовольственной части. Парень стойко переносит насмешки. Только что в уголке, насупившись, писал в тетрадь, теперь подошел и заговорил:
— А сильно вам досталось от немцев — весь аэродром перепахали.
— Дураков только ленивый не учит. — Чугунов, закончив бритье, обхватил лицо мокрым полотенцем.
К столу понемногу собирается население барака. Чугунов одеколонится и закуривает. Поговорить надо. То, что нужно сказать, не скажешь каждому по отдельности. Нужно показать, какова война на самом деле. Газеты рассказывают, как “наши славные воины” бьют трусливых фашистов, но как понимать, почему немцы уже в центре России, — по утренней сводке бои идут уже на Могилевском направлении. Может быть, газетная брехня имеет цель, обывателю недоступную, но им, летчикам, которых специально готовили для войны, нужно знать, как война делается.
— Я повторяю, дураков только ленивый не учит. Могу рассказать, как это делается. Если кого-то интересует.
— Говори, лейтенант. — Аганесов смахивает шахматные фигуры с доски.
— Так вот, — Чугунов присаживается на край стола, — в тот день в десять ноль-ноль над аэродромом пролетел “фоккер”. Ганс разглядел наши СБ, снизился, сделал фотоснимки, на которых наши одиннадцать бомбовозов вышли грозными и фотогеничными.— Чугунов делает паузу, чтобы народ привык к его манере выражаться.— Потом полетел домой, напевая: “Ах, мой милый Августин, Августин…”. Что делали в это время наши пулеметчики? Васька кричит Петьке: “Петь, глянь, какой чудной пузырь летит: два фюзеляжа, а хвост один”. Петька: “Да это, не будь я конопатым, фашист!”. “Откуда ты знашь! Мы его пугнем, а нам потом по шапке. Беги, взводному доложи”. А что в это время делает командир пулеметного взвода? Он лежит вон на той койке и мечтает. “Эх, думает, не будь войны, какие бы пельмешки Верочка бы сделала!” А что интересного происходит в голове начальника штаба? “Оповещений о появлениях самолетов противника не поступало. Никаких враждебных действий немецкий разведчик не совершил”. Так он рассуждает на тринадцатый день войны, когда немцы свои рожи уже в Днепре моют.
Теперь посмотрим, что делает командир немецкого бомбардировочного полка Ганс Мюллер.
— Откуда ты знаешь, Ганс Мюллер или кто!
Вопрос всех рассмешил. Чугунов игнорирует вопрос и продолжает:
— Ганс Мюллер в двенадцать ноль-ноль получает проявленную фотопленку и выслушивает рапорт наблюдателя “фоккера”. Снимает трубку и: “Гутен таг, Фриц Кунцштюк. В районе Троицкого у русских сосредоточена эскадрилья бомбардировщиков. Истребителей в воздухе не замечено, зенитное прикрытие не наблюдалось. Я думаль проучить немножка русских свинья”. “Ол райт!” Кто это говорит? Это говорит командир воздушной дивизии Фриц Кунцштюк.
— Они “гут” говорят, — учит Чугунова Самоцветов.
— Но у Ганса Мюллера нет на аэродроме ни одного бомбардировщика. Почему?— Чугунов всех обводит глазами. Летчики не смеются. — Да потому, что они все в работе. “Не огорчайтесь, господин Ганс, — говорит начальник штаба своему шефу.— Мы еще успеть. Русские любят пельмешки и мечтать. Мы еще успеть”. В тринадцать ноль-ноль самолеты возвращаются. Экипажи докладывают: “В районе Пскова я взорваль два бензохранилища, и танковый корпус остался без горючки. Теперь их будет брать голый ручка”. “А я, господин полковник, расстреляль на дорогах пять тысяч беженцев — женщин, стариков, детей. Они очень смешно разьбегайсь”. “Зер гут!” — выносит Мюллер им благодарность. — Гитлер вам всем даст по большой медали”.
У немцев наступает обеденное время. Два часа они жрут сосиски с кислой капустой и играют в шахматы e2—e4. После обеда они вылетают поставить мат нашему полку.
А что в это время делается на аэродроме славного энского полка? “Васька,— говорит Петька,— дурики мы. Надо было шпарить по этому двухфюзеляжному. Летел прямо над головой”. “Да, — говорит Васька,— представляешь, если бы мы этого “фоку” завалили! Вот шуму было бы! Весь поселок прибег бы смотреть. А нам бы — не по ордену, а по медали точно на всю грудь дали. В газете пропечатали бы: “Огонь ведут снайперы-зенитчики”. А что делает командир полка? Он — думает. Раз пролетел разведчик врага, нужно ждать налета. Будем устраивать капониры. Будем доставать материал, инструмент, запросим одобрение. А сегодня?.. В 15.30 “юнкерсы” поднялись в воздух. На аэроснимках было хорошо видно, как расположены наши “эсбушки”. Поэтому план был разработан еще на земле.
А что делает командир пулеметного взвода энского полка? Он слоняется по аэродрому и мечтает: “Не будь войны, мы бы сейчас с Верочкой могли бы пойти в кино. Замечательная кинокартина “Музыкальная история”. А летчики? После занятий на тему “Знай лицо врага” травят баланду. В 16.10 немцы подходят к Троицкому. Идут со стороны солнца. Наша система оповещения сработала, но — поздно, немцы уже на боевом курсе. В 16.22 все было кончено. Помахав на прощание крылышками, фашисты уходят восвояси, сделав, конечно, контрольное фотографирование.
Рассмотрим эти снимки. Из одиннадцати СБ семь превращено в кучу лома, один еще полетает, — его собьют подо мной на следующий день, три имеют пулевые и осколочные повреждения. Забыл упомянуть уцелевший связной У-2. Горит склад ГСМ. Летное поле превращено в полосу препятствий. Три летчика получили серьезные ранения. Сгорели две автомашины. Один шофер и два бойца из роты охранения убиты. Верочка, симпатичная молодая жена командира пулеметного взвода, тоже скоро получит извещение, что ее муж погиб при выполнении боевого задания. Под взрывами бежал к пулеметному расчету ДШК… Хватит или продолжать?..
Папироса в пальцах догорела. Летчики стоят молча. В бараке стали слышны удары в рельс — сигналят к запоздавшему завтраку.
— Познакомимся. Моя фамилия Чугунов.
К Чугунову один за другим подходят летчики, называют себя. По рукопожатиям чувствует, что стал своим. Аганесов даже обнял его. Теперь наступил момент произнести свою главную заповедь:
— Самое важное, товарищи, научиться из опыта делать верные выводы.
У Чугунова спички есть, но за огнем обратился к Вергасову. Его воспитанник долго копается в карманах. Чугунов сказал ему в ухо: “Что же вы не сказали вчера своим приятелям, что инструктор по пилотажу Чугунов убегал из училища не к бабе под юбку, а в Монголию воевать!”. Рука Вергасова со спичкой дрожит, лицо бледнеет.
Теперь осталось собрать бритвенные принадлежности и уложить их в тумбочку.
Экипажи идут в столовую толпой. Справа и слева задают вопросы. Он отвечает. Есть среди них и такой, который он будто бы не слышит. Штурмана Свиридова, который этот вопрос задает, летуны одергивают. Но штурман забежал вперед и опять упрямо спрашивает:
— Значит, вы утверждаете, что у фашистов все лучше?
Это “вы утверждаете” наводит на Чугунова глухую тоску. Он делил людей на две категории— “стратежников” и “практикантов”. Самочувствие “стратежников” в этой жизни зависит от того, как определяются глобальные проблемы. Им кажется, что благополучие мира держится на правильности формулировок. Они не способны различать то, что у них перед носом. Этой слепотой они и опасны. “Практиканты” — другие, они не понимают, какой толк в словах, не называющих вещей, которые можно потрогать, развинтить, покрасить и смазать. Но они не против, бывает, послушать споры “стратежников”, но не потому, что хотят обрести познания по части высоких материй — их привлекает в таких спорах ловкость соображения и острое словцо.
— Самое опасное, — начинает Чугунов издалека, — глупость. Глупость вредит дураку, но она опасна и для окружающих…
Летчики начинают улыбаться. Они, наверно, уже хорошо знают Свиридова, и не чувствуется, что его горячо любят. Чугунов еще надеется, что ему не понадобится продолжать речь.
— Не можете ответить! — усмехнулся штурман.
На этот раз лицо Свиридова показалось Чугунову нехорошим. Чугунов зол, но продолжает улыбаться.
— Я как лейтенант не обязан отвечать на вопросы младшего лейтенанта как младшего по званию.
Эскадрилья забыла про столовую, окружила оппонентов. Самоцветов, который, похоже, всегда все воспринимает серьезно, добавляет:
— А что! Лейтенант, к вашему сведению, может держать младшего лейтенанта по стойке “смирно” сколько захочет.
— Это я в другой раз. А сейчас как старший по званию я считаю своим долгом передавать младшим свой опыт. Так вот, товарищ младший лейтенант, нужно знать диалектику. Поняли, где ответ нужно искать?
— Диалектика! Понял!!! — кричит Аганесов, у которого симпатия к Чугунову перешла в восторг. Он сильно ударяет Свиридова по плечу.
Штурман обиженно бубнит:
— За кого вы меня, лейтенант, принимаете.
Ага, отмечает про себя Чугунов, напугал стратега.
— Некоторые думают так: “Диалектика — наука” — и аминь. Для чего нужна диалектика? Вот Мельников нам скажет.
Мельников, парень с чубом, отмахивается и загораживается другими:
— Давай, давай сам! — кричит Аганесов.
— Так вот, диалектика нам нужна только в одном случае. Когда в голове у нас одно соображение — как бы порубать, это не диалектика. И когда четыре “мессера” сбивают один ТБ, ее здесь тоже нет. Диалектика нужна, Свиридов, когда перед тобой сложное явление. Понял?
— Сложное явление! — торжественно поднял палец перед носом Свиридова Аганесов.
— А война — явление сложное. И почему мы отступаем, и почему нас крошат на аэродромах и гибнут летчики, а среди них такие летчики!— мы же в это время ведем разговоры о том, да о сем,— тоже диалектика. Если бы нам сейчас дали две тысячи “Петляковых” и три тысячи “лаггов”, немцев бы на Днепре не было бы. Но когда мы получим эти тысячи, может получиться так, что не останется ни одного стоящего летчика. Я знаю, как трудно произвести на свет хорошего летуна.
— Так вы что, предлагаете не летать?
— А почему, Свиридов, я начал с тезиса о дураках?..
Эскадрилья хохочет, смеются и те, кто мало что понял, разве то, что штурману крепко надрали уши.
Чугунов взял оппонента под локоть и повлек в столовую. Столовая выглядит, как в старые мирные времена: на столиках белые скатерти и графины, каждому ложка и вилка. Официантка — Надя, на ней передничек и кокошник, как из приличного ресторана. Надя ставит на край стола поднос с тарелками. На маленьком подвижном личике блестят карие глаза. Еще до вылета на фронт он придумал ей прозвище — Доброе Утро.
— Товарищ лейтенант, где вы пропадали? Я несколько раз у капитана спрашивала.
— А что, интересно, Махонин отвечал Доброму Утру?
— Выполняет задание.
— Могу доложить, — Чугунов прикладывает палец к виску, — задание выполнено.
— Вы могли бы ко мне относиться серьезнее.
— Ах, Надя, что поделать,— у нас вся семья была веселой.
Чугунов исчерпал свои способности вести светский разговор. Он думает о Насте, которой обещал каждую неделю сообщать хотя бы “жив-здоров”, но так ни одного письма ей и не отправил, о том, что только у авиаторов такие перепады: только что был в пекле войны, за тобой охотились, как за зайцем, и вот — занавесочки на окнах, вилка слева, ложка справа, и жизнь обычная, похожая на игру, в которой никто не проигрывает.
Входят и садятся за своим столиком начальник штаба Стенин и заместитель командира по технической части. Летчики отряжают к начальству штурмана Галкина, о котором Чугунов лишь слышал, что за день до начала войны от него ушла жена. Галкин возвращается, новостей нет. Чугунов перекладывает в тарелке лапшу с места на место. В гуле речей слышит свои слова “воевать не умеем”, “у немцев учиться надо” и “так раздеть штурмана”… Чужая беззаботность перебивает тревожные мысли. Будто кто-то в уши шепчет: радуйся, радуйся, пока жив и здоров, потому что день солнечный, потому что нравишься вот этой Наде, еще можешь людей завести — вон как шумят! Но сегодня не может сказать ни себе, ни другим: ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО, как на заволжском аэродроме. А жизнь прошла безалаберно. Такого старого лейтенанта, наверно, в воздушных силах больше не найти. И не нужно было обижаться на прозвище “агрегат”, которое привязалось к нему в училище. Он агрегат и есть. И все же от себя никогда не откажется.
Он не откажется от того пацана, который в летнее утро высматривал в небе аэроплан. На берегу реки с удочками они с братом, задрав головы, следили за его полетом, далеким и отрешенным. Старший, Петька, сказал: “Вот не страшно-то!”. “А чего такого-то. Мне бы дали, и я б полетел!” За эти слова брат схватил Павла за шиворот и стал трясти,— не любит старший хвастовства. Помнит Чугунов свое тогдашнее: “Ну! Не замай!”. И неизвестно откуда взявшееся упрямство: да, он полетит, полетит, хотя б чтобы одержать верх над братом. И полетел, и прислал письмо с фоткой: в летном комбинезоне и в шлеме стоит, опершись на крыло АНТ-3. Мокрогубый летчик и один из первенцев советской авиации похожи друг на друга. Он любит большие самолеты, в которых, как говорил, “можно жить, а истребитель — не самолет, аттракцион”. Он и сейчас одобряет себя, палящего папиросу за папиросой в ту ночь, когда все решил паровозный гудок на станции. Не говоря никому ни слова, покинул военный городок летного училища, в котором вдруг осточертело все, и уже через пару часов ехал товарняком к Байкалу. Потом где пешком, где машиной добрался по Монголии до района военных действий.
Глупый мальчишечий поступок. Но он любит себя за то, что способен был его совершить, за свое спокойствие, с которым в ожидании решения своей судьбы сидел под арестом в глинобитной развалюхе в компании с пауками и сороконожками, за упрямство, с которым на все обвинения повторял: “Я не дезертир. Дезертиры из тыла на передовую не бегут”.
Ночью вошли трое. Он догадался, кто они. Капитан с выпуклыми глазами и пьяной улыбкой спросил: “Так кто тебя, ворона, в Монголию заслал?”. И сразу ударил. Бил в подбородок — хуг. Но немного промазал. Нокаут не получился. “Так кто, говоришь, тебя сюда заслал?” И снова удар. Успел повернуть голову так, чтобы кулак не вывернул челюсть… Ему часто потом снилось: его бьют, он задыхается от боли и ярости, а его руки связаны или хуже — их нет, он машет коротышами-обрубками и плачет от своего бессилия. В последнюю новогоднюю ночь залил у Насти постель кровью. Тот же сон: его бьют, а руку из тяжелых рукавиц не вытащить. И вдруг подсказка: бей рукавицей! И врезал. В стенку. Боли не почувствовал. Хотя разбил костяшки вдрызг. “Ну а если бы мне попало!” — бинтовала руку Настя. Не совсем еще понимая, что произошло, сказал, вроде бы, ни к селу, ни к городу: “Проверка, Нюша, проверка”.
В ту ночь в монгольском сарае его спасла мысль: его, летчика, бойца, в конце концов, гордого мужика, — нет, не лупят, а есть такая проверка. Так проверяют. А ты держись, не качайся, ни стона, ни звука. Ведь если бы не пришла эта мысль, бросился бы на капитана.
На следующий день, после того, как, доставленный к большому начальству, признал свой поступок хулиганским, он уже летел в составе эскадрильи на “братской могиле”— ТБ. При развороте на обратный курс не мог не отстать (моторы бомбовоза давно уже израсходовали свой ресурс) — и остался в небе один над серой степью, и чудом отбился пулеметами от японских “мицубиси”.
Он не испытал обиды, когда в один и тот же день узнал, что Указом награжден медалью “За отвагу” и… разжалован. Так могло случиться только с ним, Чугуновым. И когда командирское звание восстановили — и этому не удивился. Он понял, что кому-то нужен таким, какой он есть, и есть другие, которые будут ломать ему спину за то, что он такой. Он любит себя за то, что знает, что может быть и что не случится никогда. Он жалел тех, кто не понял своего предназначения — и берет на себя или слишком много, или слишком мало. И за это поплатится, если не сам, то другие. Знал еще, где ни появится, там что-то переделает, или переменится само собой. Своим пороком считал хвастовство. Готов в этом покаяться. Но перед кем? Не перед служебной же братией. Товарищи сегодня одни, а завтра другие. “На Запад поедет один из вас, на Дальний Восток — другой”. Песня оправдывала его. Он часто пел ее в полете.
Чугунов с Аганесовым вышли в поле. Солнце поднялось высоко. Над травой и в траве гудела скачущая и летающая мелкота. Когда-нибудь изобретатели смастерят механизмы, которые позволят человеку беспечно стрекотать в воздухе.
По другую сторону аэродрома, у “Петляковых”, суетятся механики. Медленно катит к ним бензовоз. В пулеметной аппарели расчет набивает патронами ленты. Все не так уж плохо. Все идет своим чередом.
— Аганесов, скажи, как ты выбираешь себе друзей? Наверно, как они будут выглядеть на твоей свадьбе?
— Не обижай, Павло. Не так я смотрю. Я смотрю — в глаза.
— И все?
— И все,— твердо говорит Аганесов.
— И что же там видишь?
— А! Когда горы. Когда глупость. А когда вижу песню жалобную-жалобную. А бывает, вижу собаку! Сейчас залает.
— А что ты видишь в моих?
— Могу сказать. Ты боль-шой человек. Непонятно?.. Как грузовик, — и захохотал довольный.
“Ишь ты, подумал Чугунов,— “грузовик”. Когда курсантом был, дружки прозвище навесили “агрегат”. Расту по прозвищам”.
4
Чугунов ходит взад-вперед, от дверей барака до стены с картой “Европейская часть СССР”. Согласно чьей-то инструкции, линию фронта на карте отмечать не разрешается. Объяснение такое: “А ты знаешь, как проходит линия фронта? Ах, не знаешь. Так, значит, нечего ее и изображать”.
Обиженно шумит Галкин:
— Неужели ни у кого нет закурить?
— Иди к стрелкам — проси махорку.
— У них вчера еще все перестреляли. Пойду в сельпо.
— Пустое дело, завозу не было.
— Бросай курить, Дима. Кто не курит, кто не пьет…
— Начснаба гнать надо…
Чугунов прибавляет скорость. Он немного приволакивает ноги. Это походка матерого авиатора. Так ходишь, когда за спиной тащишь парашют. “Вот гады! — запоздало изумляется он и снова про себя повторяет: — Гады, гады, гады…”. И не вчера, и не позавчера, когда за его “фанеркой” гонялись “мессеры”, а сейчас, за сотни километров от фронта, запоздало дошла с отчетливостью мысль: его же могли убить! Убить его, Чугунова. И не один раз. Хотя что может быть на войне проще этого. Случайно или неслучайно кто-то кому-то ставит на войне точку. Он видел, как это делается. Но сейчас, в это тихое солнечное утро, все запротестовало в нем против такой возможности, — приступ ярости на всех, кто хотел его искалечить, убить, вогнать в землю, накатил на него. Он восстал и против тех, кто в будущем попытается это сделать. Он мог согласиться со случайностью смерти, но то, что он может стать обреченной мишенью для какого-то немца — эту возможность он для себя исключал. Он думает так: как могут победить в войне вот эти, не ведавшие, почем фунт лиха, парни, если не победит в войне он, Чугунов! Как?
Давно в бараке утихли разговоры. Кто с недоумением, кто с насмешкой пялится на лейтенанта, шагающего взад-вперед по шатким половицам со свирепым видом. Самоцветов крутит пальцем у виска — задвинулся, мол, коллега. Озорной штурман Мамзин дважды, копируя Чугунова, прошел тем же маршрутом за его спиной, но летчик его даже не заметил. Тогда Мамзин пустил по полу яблоко под ноги Чугунова. Летчик отбил яблоко и пошел дальше как ни в чем не бывало. Хохот заставил его поднять голову. Огляделся, барак продолжал заливаться еще пуще. Вспомнил, кажется, кто-то просил закурить. Кто? Вытащил пачку папирос и бросил на стол. Авиаторы курят и разгоняют дым — разведка доложила, что в сторону барака направляется начальник штаба, он считает курение в помещении “грубым нарушением внутреннего порядка”. Чугунов улыбается:
— Чего вы?
Молодняк курит, кашляет, хохочет. Мамзин подбрасывает и ловит яблоко. В воображении Чугунова такая картина: он на У-2 увиливает от охотящегося на него “мессершмидта”, а эти лоботрясы расселись на высоких холмах, покуривая, и над ним потешаются. Пентюхи!
— По местам!— командует Самоцветов. За окном проходит Эн-Ша.
У начальника штаба Стенина синие губы, на висках облезлая седина, в голове задвиг: если в мирное время с отступлением от уставов еще можно было как-то мириться, то теперь всякое своеволие должно сурово пресекаться. Построения, проверки, отдание чести, внешний вид, соблюдение распорядка дня — все должно исполняться без каких-либо послаблений. Чугунову Эн-Ша не нравится: конечно, враг наступает, нужно что-то срочно делать, но у многих начальников “нужно что-то делать” превращается в делать что-нибудь. Эскадрилья огрызается: почему не прибыли до сих пор остальные эскадрильи, почему не летаем, почему не выдано личное оружие, когда “пешки” оборудуют рациями? Почему?.. Почему?..
Стенин:
— Я не разрешил задавать вопросы… Я еще не закончил говорить… Это посиделки или… Это воинское подразделение или… — И перешел в наступление: — Вчера младший лейтенант Вергасов ударил работника пищеблока гражданку Потапову. От отца пострадавшей на имя командира части поступило заявление. За позорный поступок Вергасов будет наказан со всей строгостью законов военного времени. Вот до чего доводит расхлябанность и…
Чугунов не сразу сообразил, что гражданка Потапова — это же та самая повариха Луша. Так вот чем закончились вчерашние ухаживания его бывшего питомца! Летчикам противно: кто бы мог подумать, что кто-то из своих может ударить женщину, летчикам противно — Стенин размазывает грязь по всей эскадрилье.
— Моральное состояние личного состава, как видите, желает много лучшего. — Капитан поморщился, его маленькое личико стало совсем куриным. — Я думаю, что проверка боевой подготовки эскадрильи даст самые плачевные показатели. И такую проверку мы устроим. С завтрашнего дня начинаем тренировочные полеты и проведем экзамены по теории пилотирования и бомбометания. Что у вас?
— Какие могут быть экзамены!— волнуется Самоцветов.— Мы не с курсантской парты попали сюда. Где учебные пособия? По каким материалам будем к экзаменам готовиться?
Страх летчиков перед экзаменами воодушевил Эн-Ша.
— Я уверен, что у многих из вас в голове давно уже пусто. Но вместо того чтобы восстанавливать знания, вы хулиганите самым недостойным образом. Не все, разумеется. Если бы все, то и нас, ваше командование, руководство отдало бы под трибунал. Я надеюсь, что среди вас все-таки найдется командир, который в состоянии организовать занятия.
— Я могу! — кричит Аганесов.
— Вот и прекрасно.
— По строевой подготовке.
— Очень остроумно! Самое время шутить, когда немцы подошли к Могилеву. Так кто же возьмется организовать занятия?.. Замечательно! Таких нет. А вы, лейтенант, что встали?
— Я не преподаватель, — сказал Чугунов, — но если меня попросят, я могу провести занятия по бомбометанию и пилотированию.
Стенин сложил губы в саркастическую усмешку по поводу “если меня попросят”, но Чугунов опередил его. Он сказал: поскольку приказа о назначении его руководителем занятий нет, а просьбы еще не услышал, свое предложение снимает.
— Соответствующий приказ о назначении вас временно руководителем летной и огневой подготовки будет отдан сегодня. И сегодня же начните занятия.
— Тогда у меня к вам вопрос: бомбометание проводить по Федорову или Игнациусу?
Начальник штаба внимательно посмотрел на Чугунова. В вопросе лейтенанта заподозрил подвох.
— Проводите занятие по руководству Томаса Иваныча.
Теперь взгляды обратились на Чугунова, чем он ответит на этот ход.
— Вы имеете в виду Игнациуса?
— Разумеется. Позволю вам заметить, я был лично знаком с Томасом Иванычем. — По Стенину было видно, что строптивость в любой мере уничтожала в его глазах все достоинства подчиненного.— А кто еще, интересно было бы знать, мог бы взять на себя проведение занятий?— обозрел летчиков Эн-Ша.
Аганесов встал:
— Когда немцы подходят к Могилеву, не будем, товарищ капитан, зря тратить время. Не станем же вызывать телеграммой этого Игнациуса. Я помню, что есть угол “фи”, но кто он и зачем, моя голова забыла. Пускай Чугунов прочистит нам мозги.
— Для ответа на этот вопрос, — сказал Чугунов, — не нужно вызывать из академии Томаса Иваныча, — он чувствовал, что, если еще раз назвать имя “Игнациус”, барак сорвется — захохочет во все горло. — Угол “фи” — это угол, образованный линией прицеливания и линией пикирования.
Чугунов понимает: Стенин не хочет, чтобы такой человек, как он, возглавлял занятия. В армии любое назначение рассматривается прежде всего с точки зрения, является оно наказанием или поощрением, повышением или понижением по службе. Доверить ведение занятий — значит поставить лейтенанта с сильно подпорченным послужным списком в особое положение. Опытным глазом Эн-Ша видит: лейтенант подобающих выводов для себя не сделал.
— Товарищ капитан, — говорит Чугунов, снова поднимаясь. — Я сделал ошибку, отозвавшись на ваше предложение.
— Что такое!
Чугунов не без удовольствия выслушал начальственный распекон, по которому можно было догадаться, что Большое Ухо (такое прозвище он дал Эн-Ша) немало лет отдал службе в каком-то разгильдяйском гарнизоне. Сам же Чугунов выговорами гордился, если их получил за отступление от распоряжений, отданных дураками. Начинал бы службу заново, возможно, не лез бы на рожон, стал бы хитрее, осмотрительнее. Но менять себя теперь поздно.
— Вы должны ценить доверие, которое вам оказывает командование, — этими словами Стенин закончил свой разнос. — К моему предупреждению о проверке знаний отнеситесь со всей серьезностью, — и направился к двери, указав на выход Вергасову.
Чугунов вырывает из тетради двойные листы и раздает летчикам. И думает, что-то подобное в его жизни уже было — наяву ли, во сне ли?.. Да это деревенская школа, учитель вот так же вырывал листы из тетради, раздавал классу — будет контрольная. И так же стоял гомон.
Народ толкует, что Стенин мелочен и злопамятен, что проверку знаний начальство устроит обязательно и каким-нибудь подлым образом. А ему, Чугунову, летуны примеряют прозвище “Игнациус”… И ни одного слова о Вергасове, как будто он перестал существовать, а полчаса назад готовы были намылить ему физиономию. Сейчас их волнуют опасности, таящиеся в уравнениях с двумя неизвестными.
— Запишите условия задачи, — говорит Чугунов. — Цель: бетонный мост автострады. Г равно 20 метрам, Б — 120 метрам. Г, напоминаю, обозначает ширину, Б — длину цели. Бомбы — фугасные, вес — 250 кг, взрыватель мгновенного действия, число сбрасываний — четыре. Строй звена — клин. Прицеливание индивидуальное. Угол пикирования…
Летчики бубнят, заглядывают друг другу в листки. Чугунов не станет вмешиваться. Хорошо, если в эскадрилье найдутся один-два человека, которые сообразят: чего-то тут, товарищи, не хватает, чтобы теоретическими бомбами поразить теоретический мост. Отошел к окну посмотреть, как разогревается июльский день. Пожалуй, каждый день вспоминает брата, который всю жизнь реальные цели хочет поразить теоретическими бомбами. В последнюю встречу спорили, как всегда, безжалостно. “Тебе доложить, что дала тебе теория?.. — Чахотку и нищету. А за разговоры на слишком умные темы упекут за проволоку. И народ скажет: “А где их, юродивых, еще держать!”. Петр отвечал: “Пойми, голова садовая, без теории ты всю жизнь будешь барахтаться на мелководье случайных фактов”. “Я не случайный факт. Я учусь летать и учу летать. ЛЕТАТЬ — это не мелководье! Ты на себя посмотри, на что ты изошел?— на проекты, которые ни одной мыши не нужны”.
Павел Чугунов любил брата и признавал, что Петруха — книгочей, философ, спорщик — в чем-то мозговитее и — чего сразу не увидишь — смелее его, человека военного. Но готов был признать лишь после того, как их вновь разделяли сотни километров и затихала сострадательная злость, с которой смотрел на бледное, с широко расставленными глазами лицо старшого, лицо фанатика и дилетанта, воюющего со всеми на свете — с райкомами и деревенским попом. Не будь революции — быть ему монахом-начетчиком или сектантом. А сейчас не расстается с Марксом и Дарвиным, — только их книги признает твердо и, куда бы ни ехал, всегда берет с собой. Запихивает в чемоданишко еще тощий свитер, потому что, бывает, мерзнет и в летний день, бутылку водки и шпик — это тоже для согрева, но уже душевного.
Спроси его, зачем он время и здоровье на чтение гробит, редкий день в постели спит, — “в интересах истины, Павлуха, — вот что ответит. — Нельзя, брат, к истине стремиться и не стремиться, нельзя жить так, будто истина есть и будто нет ее”. “Ну, а баба, — как-то спросил его, — истина или нет?”. “Баба — не истина, истина либо есть в бабе, либо — нет в ее сознании, в ее голове”. “Ну, а я-то стремлюсь не к голове, не к сознанию — на хрен оно мне!” “Правильно, — сказал Петр, — истина тебе и задаром не нужна. А сознание таких людей, как ты, называется “вульгарным”. Сказать, кто ты? — вульгаризатор!”. “Ты меня не пугай. Ты думаешь, скажешь вуль-га-ри-за-тор, — я пойду и утоплюсь!”. “Неужто к Маришке отправишься?” — с изумлением спросил Петр, ибо не понимал, как можно говорить просто так, для спора-задора. А раз соответственно выразился о бабе, — значит, прямо сейчас отправится Павел к Маришке, бабе лживой, скандальной и доступной, известной скоростью во всех этих делах. А как же еще, если у человека убеждение такое! “Погоди, еще чай попью и подумаю, где у нее истина находится, в голове или в другом каком месте”. Только тогда Петр о шутовстве Павла догадался, и смеялись до устали, ибо иногда понимали друг друга поверх петушиных споров и гордились друг другом перед чужими.
Летчики потеют, переругиваются. Они еще не догадались, что задача не решается, он опустил некоторые данные, чтобы преподать пример: важно не только знать свою цель, но и необходимые условия для ее достижения. Некоторые уже уперлись: вот здесь чего-то не хватает, но не могут предположить, что правила нарушены с самого начала.
— Думайте, орлы, думайте.
В окно видно, как у штабного домика остановилась легковая машина. Мелькнули фигуры в командирской форме. Им навстречу колобком выкатился Махонин. Как большинство летчиков, Чугунов доверял своим предчувствиям — ожидание, что сегодня должно случиться что-то очень для него важное, не покидает его с той минуты, как утром открыл глаза. Он уже уверен, что происходящее там, у Махонина, имеет непосредственное отношение к его предчувствиям. Он делает глубокий вздох, как перед тренировкой со штангой. В таком состоянии он видит все вокруг себя словно освещенным ярким светом, как если бы это все он обязан запомнить навсегда.
— Что там? — кто-то спрашивает из-за спины.
— Продолжайте решение. Перерыв через десять минут.
Теперь вдоль взлетной дорожки бежит боец, держа пилотку в руке. Уже видно искаженное бегом лицо и как ноги хлюпают в голенищах кирзовых сапог. Забеспокоились механики, некоторые оставили самолеты, подались вестовому навстречу. Чугунову осталось лишь усмехнуться, когда боец влетел в барак и выпалил, что командир полка приказал Самоцветову и Чугунову срочно явиться на КП.
5
Капитан Махонин тычет пальцем в карту и заглядывает летчикам в глаза. Он начал ставить задачу не с того конца и поэтому должен начать с начала:
— Вот здесь, — он показывает на карте место, как врачу показывают больное место, — переправа. Сегодня утром противник навел переправу и выводит на восточный берег свои механизированные части… Дело не только в этом… — Чугунов приблизился к карте: синяя артерия реки с жилками притоков, черные кляксы городов, красные капилляры шоссейных дорог… — А вот по эту сторону, — тыловой стороной ладони Махонин ведет на восток, — нет ни одной нашей части, ни одного заслона…
В стороне, переступая начищенными сапогами, молчит незнакомый подполковник. Командир полка предоставляет ему слово.
— Командованию, чтобы организовать оборону, нужно время… время… время… — сердито проговорил подполковник.
— Алексей Николаевич, — окликнул Махонина Чугунов, — ставьте задачу.
Все оказалось хуже, чем можно представить. Силами всех имеющихся самолетов полку приказывалось нанести удар по переправе, при этом ее разрушение не считалось выполнением задачи. “Ну что с того, что вы распиздярите несколько понтонов, — через полчаса они их заменят, — грубо выразился подполковник. — Основная задача — задержать работу переправы насколько можно”. Из-за этого “насколько можно” туманность распространялась на все задание. Наверно, потому так и путался, и сбивался Махонин. Из “насколько можно” вытекало, что возвращение “Петляковых” на аэродром не ожидалось. Более того, додумал Чугунов, их возвращение становилось, по меньшей мере, свидетельством плохо выполненного приказа. Вот почему все, что происходило на КП, не было похожим на обычное получение задания, вот почему на лице командира полка все как-то сместилось. Представитель высокого командования выступил вперед и еще раз пояснил задачу. Он обращался к Самоцветову как старшему по званию, но когда подполковник закончил, Махонин сказал, что эскадрилью поведет Чугунов. Старший лейтенант покраснел, Чугунов усмехнулся. Произошла неловкая заминка.
— Разрешите выполнять?
Капитан что-то хотел добавить, но лишь коснулся Чугунова своим коротким тяжелым телом и отвернулся.
Долго ли были на КП, а будто полдня прошло. Солнце нещадно палит с белесого юга, кажется, еще немного — и вспыхнет трава невидимым пламенем. Сразу взмокла под гимнастеркой спина, тесен ворот, и будто устал. Барак остается слева. Наверно, что-то нужно взять с собой. В его тумбочке бритвенный прибор, “Евгения Гранде”, конверты, грамота, скрученная в трубку: по штанге был рекордсменом училища, несколько писем: “Здорово, брат…”, “Здравствуй, сыночек Павлуша…”. Нет, все у него с собой. Все? Что-то все-таки там оставил… Нет. Ничего. Ушла тревога, томившая с утра, потому вдруг и пусто стало. Самоцветов глотает слюну, хочет что-то сказать. Что они могут сказать друг другу. Чугунов не знает летчика Самоцветова, Самоцветов — летчика Чугунова.
“Петляковы” развернуты фюзеляжами к роще. Трава прижалась к земле, кусты взмахивают ветвями, пропеллеры гонят вихри пыли в полусумрак деревьев. Экипажи, взбудораженные неожиданным приказом, облекаются в летные комбинезоны. Оружейники подвешивают бомбы. Пока командир полка отдавал приказ, Стенин загонял всех. Рев моторов покрывает все звуки. Самоцветов что-то хочет докричать в ухо Чугунову. “Вергасов? Какой Вергасов! При чем здесь Вергасов?..” Ах, да. Ах, вот оно что! Вергасов, этот посредственный летун, плохой ухажер, вчера должен был ударить безобидную повариху и пойти под суд, чтобы он, Чугунов, мог занять место за штурвалом его самолета. Так вот какое окончание у “фильма”, начало которого он видел вчера через окно раздачи! Не будь вчерашнего инцидента, может быть, стоять ему сейчас на пороге барака и смотреть, как собирается братва в небо.
Чугунов кричит, приказывает, торопит. Экипажи построил в стороне от машин. Некоторые летчики еще не влезли в комбинезоны. Скороговоркой соблюдает ритуал построения: “Равняйсь-смирно-вольно”. Излагает боевое задание. Каждую фразу повторяет — ибо и порядку речи мешает хаос, бушующий всюду — и здесь, и на фронте, и в головах людей. Повторение помогает собраться мыслью. Он должен сам пройти по следу собственных слов, чтобы приказ, отданный другими, стал приказом его, Чугунова. Должен ли он говорить о том, что командование не ожидает их возвращения. Что эскадрилья уже фактически списана с довольствия и что они видят этот аэродром в последний раз. Но нет такой профессии — “умирать”, все умирают по-своему. В конце концов, его обязанность — лишь повторить приказ командования. Дважды повторил: “Задача эскадрильи не исчерпывается разрушением понтонной переправы, главная цель — как можно дольше задержать ее работу. Взлет по достижении готовности”.
Вот и все.
Экипажи стоят с бесцветными лицами. Он мог бы их развлечь любым из тех приемов, которыми подбадривал зеленых курсачей. Но сейчас он не будет этого делать, это было бы тем, что истовые староверы их деревни называли мудреным словом “святотатство”. Он говорит: если его “тройка” будет выведена из строя, командование эскадрильи переходит к старшему лейтенанту Самоцветову. В случае же выхода из строя Самоцветова его место займет Агапов.
— А если,— кричит Аганесов, — собьют Агапова?
— Эскадрилью поведешь ты, Рустам.
Экипажи назначают преемников дальше. Это уже игра. Летчики обступили и поздравляют последнего командира эскадрильи — Костю Цурикова, самого маленького по росту пилота. Это шутка. Но в воздух теперь пойдут “командиры эскадрильи”.
6
Кабина — духовка. Металл, кожа, резина — все пышет жаром. В новом самолете — как будто надел новую рубашку: весело и осторожничаешь. Теперь его руки, ноги, глаза станут лишь придатками рулевых тяг, штурвала, кнопок, тумблеров, приборов “Петлякова”. Штурман сидит у летчика за спиной, они могут при случае дотянуться друг до друга. Место стрелка на “камчатке” — в хвосте, за топливным баком. С ним контакт только по ларингофону.
Включает ларингофон: “Штурман, будем знакомиться. Фамилию верно запомнил —Пономарев?”. “Так точно”. (Это тот, который пишет летопись полка. Бес их, писателей, знает. Может, уже занес Чугунова в славную историю части: “Сегодня в полку объявился мужчина с конопатым носом…”.) “А стрелка, наверно, Колей звать?” “Откуда, товарищ лейтенант, мое имя знаете?” (Имя угадал, а какой с виду — чернявый или рыжий, не заметил, когда парень нырнул в свой люк.) “Кто-то, Коля, наверно, на ухо шепнул. Как меня слышно? Хорошо?.. Николай, какие экипажи сигналят о готовности к взлету? Все! Не может быть! О, оказывается, в эскадрилье собрались одни асы”.
Торжественным кажется летчику старт. Новые самолеты, необстрелянные горячие парни и он, Чугунов, если разобраться, только сегодня начинают свою настоящую войну. И черт знает с какого хода! Подполковник гладко доказывал, что живыми они не нужны. Сейчас в самый аккурат бросить их в пекло — в пыль, в хлам превратить все, что насобирал Махонин. И кому, как не ему, доверить переться на чертовы рога со всем этим детским садом! Прибавил газ. Рев моторов сливается с его настроением. Прибавил еще, самолет встрепенулся, нетерпеливо задергался. Отпустил тормоза шасси — “Петляков” пошел, клюя носом. Краем глаза увидел бегущего наперерез служаку Стенина и тотчас забыл о нем. Скорость всегда освобождала его от ненужных мыслей.
Крутой вираж, чтобы лучше почувствовать машину и посмотреть, как взлетят другие. Косо бросились под самолет домики поселка — с сельмагом, водокачкой, полковыми бараками. Весь “тыл” высыпал на улицу смотреть, как улетает эскадрилья…
— Командир, капитана Стенина взяла на борт “пятерка”.
Зря Самоцветов взял грех на душу. Старый рыцарь гарнизонной службы станет ненужной жертвой большой драки. Войне не нужны дурацкие подношения. Ей вообще не нужны жертвы. Ей нужны оголтелые бойцы. Ей нужен я, Павел Чугунов. Вот кто ей нужен.
Он не сомневается в том, что не успели они с Самоцветовым покинуть КП, как принятое решение стало обрастать глупыми предположениями и опасениями. И не придумали ничего лучшего, как послать с эскадрильей начальника штаба. И конечно, Махонин тоже порывался возглавить вылет сам. “Стратеги, вы своим недоверием только людей портите!”— вставил Чугунов свою речь в воображаемое совещание.
Теперь Чугунов должен выяснить, берет начальник штаба руководство полета на себя или приказ Махонина остается в силе. В воздухе каша — идет построение. Чугунов приближается к “пятерке” и обходит ее. В фонаре видит голову Самоцветова. “Пятерка” пристраивается в правом пеленге, как договорились на земле. Все ясно. Он покачивает крыльями — “внимание, следуйте за мной”. Штурвал тянет на себя.
“Пешка” круто набирает высоту. Новые моторы тянут, как молодые кони. Земные мелочи начинают теряться в дымке. Теперь “сливовые косточки” летят крыло в крыло,— он вспомнил, как вчера в полутьме столовой выкладывал на клеенке строй эскадрильи косточками из компота.
На высоте небо темнее и глубже. Ни одного облачка. Дневной месяц мчится на севере — единственный свидетель их полета. Две тысячи таких вот бомбардировщиков и новых истребителей — он видел эти новые истребители — и война пошла бы иначе. В глазах: измученная пехота, которая пылит сейчас по дорогам с полной выкладкой под палящим солнцем — “Шире шаг!.. Шире шаг!”, к фронту под бомбежками рвутся эшелоны. Кажется, всех — и его с эскадрильей — невидимая сила засасывает в гигантскую пробоину, и не нужно сверяться по карте, их притянет туда, где прорван фронт. Эскадрилья — горстка махорки, которую хотят швырнуть врагу в глаза.
Какой оборот примут события дальше, он вряд ли уже увидит. Впрочем, его всегда интересовало лишь то, что он должен и может сделать сам. Не потому, что считал себя непригодным для понимания большой “диалектики”, но что толку в пересудах на ее счет. Он знает, что авторитетная мудрость не отличается от авторитетных ошибок.
Почему прямо не сказал экипажам: “Нам приказано умереть”. Не сказал и штабной подполковник, не сказал и Махонин. Без чайной ложечки надежды что-то ломается в головке человечка. Какая разница солдату, если знает, будет убит, пробежав сто шагов вперед или сто шагов назад, от пули врага или от пули трибунала. Он ничего не выбирает. Он умирает, потому что живет в такое время.
До стрелка меньше четырех метров, но через ларингофон голос доносится, как со дна глубокого колодца.
— А Вергасов-то наш отмочил! И что он в Лушке нашел: два уха, два глаза. — Заскучал стрелок на “камчатке”.
— А командир что на этот счет думает? — Это Пономарев.
Не время, не место и не ему такие вопросы задавать. Провел пальцем под носом, порыскал зачем-то по карманам. Увидевший его в этот момент догадался бы: никак Чугун большой монах! Но летчик разгорячился: Вергасов — дурак, и сказать это можно про всякого, кто делает из какой-нибудь бабенки пуп мироздания. Лично он всегда удивлялся, когда какая-нибудь шустрая пустышка вертела хорошим толковым мужиком. Другое дело “коты”, которые не могут пройти мимо каждой юбки. Кроме пустозвонства и разгильдяйства, у них в душе ничего не найдешь — как ни мешай кочергой.
Ему повезло. Настя, кастелянша командирского общежития, как-то, меняя постельное белье, рассказала, какими уловками женщины завлекают мужчин. А рассказала ему потому, что он — мужчина самостоятельный, о них, женщинах, все знает, и никакими хитростями его не обведешь. За это и уважает. Слушая Настю, Чугунов удивлялся, с каким умом, дипломатией, упорством женщины охмуряют мужчин, без которых им не устроить свою судьбу, и стал сочувствовать их маневрам. Когда начался их роман, он стал чувствовать себя так, будто с Настей они весело кого-то провели. И даже прощался с насмешливой лаской. Обещал писать. Но так и не написал, потому что не знал слов, которыми мог бы выразить это чувство. Нет, ему повезло. Вспоминая прошлое, он не чувствует себя обделенным на пиру жизни.
— Командир, справа внизу немцы.
На других “пешках” также заметили противника — жестикулируют. Четыре чуть видные серебряные черточки идут одним с эскадрильей курсом. Взглянул на показатель скорости.
— Не волнуйтесь, соколы: мы им не ТБ и даже не СБ. Через полторы минуты они растают за нашей кормой, как Балеарские острова. Но на время изменим курс, а то приведем поганцев к переправе на своем хвосте. Штурман, просигналь Самоцветову наш маневр.
Что такое! На “семерке” машут руками! Там требуют держать прежний курс. Неужто рыцарь гарнизонной службы берет руководство полетом на себя? Я не дам вам, сукиным детям, проиграть войну! Чугунов бросает “пешку” вправо, сцепился глазами со Стениным, из кабины высунул руку и показывает кулак.
Он продолжал ругаться и тогда, когда на “семерке” уже сдались: “Мало в мирное время дров наломали, они и в войне хотят свое дело продолжать! Это удумать надо — всех превратить в недоумков. И не скажи, и не рыпнись, молись на дураков… Затюкали вконец… Не покажи, что не пальцем деланный… Любит советская власть дураков…”.
Уже оторвалась эскадрилья от “мессеров”, уже снова был взят курс на переправу, а Чугунов все сводил счеты с начальством, припоминал себе под нос и его трусость, и дурацкие опыты над людьми, не сразу спохватился, что ларингофон не выключил.
— Пономарев, что же вы меня не пнули, мол, прекращай поливать… А верно, слух идет, что у меня х… характер?
— С чего это вы, командир! — вежливо отозвался штурман.
— Так, для ясности. На всякий случай.
— Сказать, товарищ лейтенант? — это включился стрелок.
— Говори смелее, над переправой будем через пять минут.
— Скажу как на духу.
— Не пугай! — полусерьезно всполошился Чугунов.
Все трое рассмеялись и про вопрос забыли.
Вот чему нас жизнь научила: смеяться, когда приходит ТОЩАЯ ТЕТЕНЬКА С КОСОЙ. И за этот урок, дорогая, спасибо.
— А между прочим, лейтенант, у поэта не Балеарские, а Азорские острова.
— Куда меня угораздило попасть — в компанию ученых мужей!.. Начинаем снижение.
Чугунов покачивает крыльями. Начинается перестроение в кильватерную колонну. Стрелок ругается: кто-то там чуть не сшибся с соседом.
Вот и река. Где переправа?
— Штурман, где переправа?.. Ах, вот ты где! — Пыль над дорогой выдает подход к понтону.
К западному берегу лес подходит вплотную, восточный берег гол — лишь там, где мост уперся в наш берег, виднеется что-то вроде жиденькой рощицы, к ней и выползает зеленая гусеница немецкой техники.
Для тех, кто в это время продвигался по шаткому понтонному мосту, для тех, кто в длинной колонне, растянувшейся на километры лесной дороги, дышал воздухом, в котором смешивались запахи хвои, дизельные выхлопы грузовиков и тягачей разных марок всей Европы и собственного, полупраздного в этот час тела, приближающаяся эскадрилья Чугунова была чем-то вроде небесной пыли, а для дальнозоркого глаза — еле видимыми черточками, то пропадающими в дрожании воздуха горячего дня, то возникающими, как кровяные шарики на радужной оболочке собственных глаз. Для зенитной батареи, развернувшей свои стволы по обе стороны широкой ленивой реки, это были свои МЕ-110, возвращающиеся после рейда на русские тылы, — русские двухмоторные ПЕ-2, которых они еще не видели, были малоотличимы от них.
В этот полуденный час у каждого образованного, не лишенного честолюбия немецкого офицера был повод проникнуться сознанием своего участия в величественном событии — в переправе через реку, служившую тысячелетие чужому народу священным и последним естественным оборонительным рубежом. Командованию переправа открывала самые заманчивые оперативные возможности. Карта, развернутая в дивизионной штабной машине, позволяла генералу М. их воочию видеть. По рации он обсуждал со штабом корпуса, какие варианты предпочтительны.
7
Чугунов сбрасывает газ и делает “горку”, — самолет почти неподвижно повис в воздухе. Сейчас машина — словно молот, занесенный над переправой. Штурман от волнения закашлялся, пикирование — что цирковой номер. Его начали отрабатывать лишь перед самой войной. Чугунов может по памяти процитировать грозный приказ наркома, начинающийся с фразы: “В последнее время в авиационных частях и военно-летных училищах при отработке сброса бомб с пикирования участились аварии с потерями среди личного состава и серьезным материальным ущербом” и заканчивающийся обещанием сурово наказывать нарушителей инструкций по пилотированию и технической эксплуатации летной техники. Чугунов, прошедший организованные после наркомовской грозы спецкурсы, курсантов наставлял так: “При входе в пике — не блевать, при выходе — не портить воздух”.
Пора! Толкнул штурвал вперед. “Пешка” клюнула носом, а его, как мячик, подбросило вверх. Но ремни держат и тащат за машиной в километровую пропасть. На дне ее — тоненькая веревочка, перетянутая между двумя берегами реки. Скорость растет, голова разбухает под шлемом, режет глаза — будто на пламя газосварки пялишься. Боли нет, но тем отвратительнее — будто кол вошел в пах и проходит все выше вместе с отрыжкой столовской вермишели и полупереваренного мяса. В кабине задымило — в воздухе вся пыль, набившаяся в невидимые щели в цехах завода, на аэродромах перегонки. Переправа растет, тело зеленой гусеницы расчленяется на танки, грузовики, бронетранспортеры… На мосту в разные стороны разбегаются фигурки.
— Правее 0-20! Еще правее… — кричит штурман.
— Какое тут прицеливание! — скрипит Чугунов зубами. Чуть заметное движение рулей — и тонны металла бросает из стороны в сторону, как ветер бумажку.
— Сброс!
На секунду закрывает глаза. Сейчас две туши бомб летят рядом под крылом самолета. Сопротивляясь той силе, которая приплющила к креслу, тянет штурвал на себя. Кровь отливает от мозга. Бывает, пилоты теряют сознание, бывает, отваливаются плоскости аппарата. Но если даже его “тройка” развалится на куски, он будет продолжать в пустом воздухе управлять своими руками и ногами, как в живом самолете, — так летит обезглавленный петух, уже не зная, куда и зачем.
Понтоны, дорога в лесу, белесая трасса зенитных снарядов над фонарем кабины — все промелькнуло в доли секунд. “Попал Агапов, попал!” — слышит стрелка, на обязанности которого наблюдение за задней сферой. Но где остальные?.. Куда все подевались? Сбили?.. Повернули назад?..
Чугунов поворачивает голову — штурман поднимает плечи. Голосам штурмана и стрелка тесно в наушниках ларингофона. Они говорят, что увидели и что о случившемся думают. Кажется, одна машина сбита, остальные, после выхода из пике, сразу развернулись на обратный курс…
С ревом, на скорости пятьсот километров в час “пешка” летит над лесом, но летчик ничего не слышит, язык увяз во рту, все замерло в нем от короткой простой правды: он потерял эскадрилью.
Ярости Чугунова нет границ. Неужели не поняли, как им повезло: немцы сами себя загнали в ловушку. Нет лучше цели для штурмовки, чем неподвижная колонна. Нет, товарищи командиры сами полезли головой в петлю и потащили за собой других — разбить один-два понтона, цена которым пять рублей в базарный день, — туда, где их противник с нетерпением ждет. Правильно батька говорил, дураков и в церквях бьют. И ничего уже не исправить.
Эта правда сокрушила все, что он всю жизнь создавал из себя, кем стал и чем гордился. Он брошен своей эскадрильей — почему? зачем?.. Сознание, — словно пальцы запускает в песок, — пытается уцепиться: утро, задача с одним неизвестным, Махонин, взлет “сливовых косточек”, Стенин… но песок осыпается… пустота, и он летит в бессмысленный и неодолимый хаос, превращающий огромные армии в пыль, высокие слова — в чушь, приказы — в болтовню. Поражение пришло с совсем другой стороны — темной, зловещей.
— Командир, я хочу сказать… Если останетесь жить, передайте Валентине, что я ее любил. Адрес в чемодане, в блокноте.
Но Чугунов уже ничего не скажет до самого близкого конца. В последние минуты жизни свою жалость летчик отдал экипажу, последнюю любовь — самолету, его мощной чуткой силе, красоте и молодости. Он снова приведет его к переправе, но с другой стороны.
Уже видит дорогу. Чужие человеки сейчас получат урок нормальной войны: ужаса, о котором не упоминают уставы, ничего не пишется в газетах, не рассказывается даже в письмах домой, и от которого не последние мужики мочатся в штаны.
Дорога кишит движениями. “Пешка” клюет вниз, и курсовые пулеметы начинают подметать этот “проспект”, убивая штатный состав какой-то механизированной части и коверкая ее механизмы. Каждый, кто бежит от дороги, бежит, спасаясь от лап войны. Солнечный зайчик от дверцы грузовика попадает в глаз Чугунова, пулеметная трасса простегивает бочки в кузове, они подпрыгивают, как живые, и розовый огонь покатился вверх легким мячиком. “Пешка” будто сдирает кожу с зеленой шевелящейся гусеницы.
Почти касаясь деревьев, Чугунов уводит самолет в сторону от реки, над которой — экипаж это увидел — “мессершмидты” добивали его эскадрилью.
Чугунову удалось уйти от переправы, но все же “тройка” была замечена. “Мессер” снизился и расстрелял по “пешке” свой боезапас. Самолет постарел от пробоин. Стрелок замолчал, штурман, закинув назад голову, сполз с сиденья — под ноги Чугунову накатился коврик крови.
8
Прерванное движение возобновилось бы, если бы не мешали разбитые русскими грузовики, если бы не пришлось заменить несколько понтонов. Бравый танкист привел танк и, сминая покалеченные машины, оттеснил их от дороги прочь. По освобожденному проходу проехал генерал М. Он остановил свой “опель” на косогоре, с которого хорошо была видна переправа. Со стороны русских ни одного выстрела. Рядом зенитчики расчищали орудийный дворик от гильз. Настроение у штабных офицеров приподнятое. Тут и там солдаты перекусывали. Многие загорали в густой траве заливного луга, а дальше — у поворота реки — солдаты устроили купанье. Оттуда доносились крики и смех.
Саперы действуют, как на учениях, запасные понтоны быстро занимают место поврежденных, — и вот они уже бегут к тому берегу, еще раз проверяя укладку и крепление настила. Генералу доложили, что во время налета погибло тридцать семь человек, среди них два младших офицера, и около шестидесяти ранено, некоторые из них просят, чтобы их оставили в строю — это был самый верный способ получить награду; все русские бомбардировщики, участвовавшие в налете, уничтожены, через тридцать минут переправа начнет действовать.
Заработали моторы, сизый дым поднялся над лесом. Танки первые начали спуск к реке. Что такое! Новый налет!.. У ПЕ-2 страшный вид, — приближается, чуть не касаясь речной стремнины. Даже с земли видны рваные дыры в крыльях и фюзеляже, листы дюраля отвисают и мотаются под напором воздушного потока. Шасси выпало неровно из клюзов — будто из взрезанной брюшины вывалились внутренности, что-то горит, — за машиной вьется лента белого дыма.
Бомбардировщик еще не достиг зоны зенитного огня, но трассы заградительного огня уже переплелись над рекой. Чугунов еще может уклониться — уйти в сторону и протянуть, если повезет, пяток километров, а потом на каком-нибудь поле приземлить машину, в которой нет ни бомб, ни патронов; последние литры горючего летчик сейчас жжет, форсируя обороты еще одного работающего мотора. Уже не прячась, на берег высыпали немцы, и каждый палит в него, кто из винтовки, кто из пистолета, кто грозит кулаком…
“Дурак, чего тебе еще надо, уходи, уходи, пока тебе не врезали по первое число! Что хочешь доказать бессмысленной смертью! Этим гадам твой катафалк — посмешище. Чугун, я не знал, что ты такой болван, зачем лезешь в пекло, неумное ты существо…”
Летчик крепит на штурвале руки, чтобы не отпустить, когда придет большая боль…
Для немцев это выглядело так: русский бомбардировщик, который на малой высоте казался непомерно большим, медленно, как в сомнамбулическом сне, приближался к понтонам. Было видно, как от огня куски обшивки отлетают от него — машина таяла на глазах. Потом стала заваливаться на правое крыло, нырнула вниз и врезалась в километре от переправы в берег…
В 1945 году генерал М., находясь как военный преступник под следствием, по предложению западных оккупационных властей написал воспоминания “Лето 41-го года”. Писал книгу по утрам, после прогулки по тюремному дворику и нескольких сотен шагов, отмеренных в камере. Он должен был расходиться — иначе его мозг цепенел при взгляде на чистый лист бумаги, — ходил взад-вперед, пока призраки прошлого не явятся и не заговорят. Тогда садился писать — докладывать будущим поколениям, историкам и тем, кто был во время войны по другую сторону фронта, а теперь взявшим на себя ответственность за послевоенное устройство мира, что считает важным зафиксировать, учесть и понять из того, что было им лично пережито. Воспоминания приносили ему понимание роли танковой дивизии, которой он командовал, своего места в разыгравшихся событиях и причин допущенных ошибок. Оценки, выводы, предположения, характеристики участников событий, как грим, накладывались на живое, кишащее событиями время. Воспоминания не задавали вопросов, они текли вперед рекою и влекли за собой туда, где будут приняты, как он теперь знал, роковые решения. Это знание придавало его повествованию горечь.
В тот день, когда генерал писал главу “Дорога на Смоленск”, его память заполнили возбужденные решительные лица подчиненных. В их кругу он сам себе представлялся молодым и в расцвете своих возможностей. Шагая по тюремному двору, до мелочей вспомнил, как накануне армейской операции попросил срочно соединить его с командующим. Доложил ему о результате анализа последних разведданных и предложил внести в план завтрашнего наступления коррективы: удар его дивизии переместить правее, что приведет к более широкому охвату русских войск. Идея маневра была подсказана сведениями о том, что, помимо дороги, по которой планировался удар, существовала еще одна, на карте не обозначенная. Инициативный офицер разведки догадался ее проверить, и оказалось, есть хорошо разъезженная заготовщиками древесины дорога. Мотоциклисты без препятствий вышли к реке на семьдесят километров южнее места намечаемого удара. Русские не могли ожидать здесь появления противника. А это значило: им будет уготован грандиозный “мешок”.
Предложение привело командующего Б. в хорошее настроение, он сказал М. несколько лестных слов. “О, вы превосходно владеете стратегией “растопыренных пальцев”, — умеете схватить противника за горло! Что же касается меня, я, вероятно, слишком полагаюсь на стратегию “кулака”. Уже не в первый раз вы вносите в мои планы новые заманчивые перспективы. Заверяю вас, я постараюсь, чтобы в историю русского похода эта операция вошла под двойным именем — моим и вашим. Однако — спешите…”
До темноты оставалось несколько часов, нельзя было терять даже часа на совещание командиров частей. Уполномоченные штаба, получив директивы, разъехались на местоположения частей, батальон разведки, за ним саперы-мостовики выступили немедленно. Бывают предчувствия удачи, такие же заразительные, как предчувствия неудачи. М. верил, бог-случай будет на его стороне. Броневая чешуя дивизии зашевелилась. Низкий гул моторов и лязг гусениц давно стали увертюрой его судьбы. Он вышел из штаба, чтобы увидеть начало операции, которая могла решительно приблизить победоносное окончание всей кампании.
В тот же вечер, он помнил, его матери предоставили возможность переговорить с ним по телефону. Он не мог даже подумать о том, чтобы отложить разговор. Родственники считали, что генерал своей решительностью и напористостью пошел в свою мать, — он признавал это и шутил: “Я командую дивизией только потому, что моя мать могла бы командовать танковой армией”. Она сказала, что сегодня одна берлинская газета поместила его портрет и хвалебный очерк, но часто она слышит разговоры серьезных людей о том, что официальные вести с Восточного фронта преувеличивают наши победы. Он сказал, что успехи немецкой армии действительно весьма и весьма значительны и в скором времени ожидаются еще большие победы. Дух войск выше всякой похвалы.
В момент разговора он чувствовал себя репортером, ведущим передачу с места исторических событий. Родина и его мать, армия и его дивизия, он и его штабная команда — все представлялось М. сплоченным и совершенным во всех своих частях и звеньях. Он отправил себя спать, чтобы встретить новый день со свежими силами, зная, что его не станут будить без особой необходимости.
Обрисовав в начале главы исходную диспозицию немецких и русских частей накануне наступления на Смоленск, генерал М. продолжал: “Я не мог предвидеть всех последствий выполнения моего плана. Предложив его, я имел в виду лишь внесение коррективы, которая позволит более эффективно использовать наши силы, прежде всего — оперативные возможности моей танковой дивизии. В случае успеха русские, изготовившиеся оборонять рубеж на реке севернее, окажутся в заведомо проигрышном положении…”. И далее: “Русские, нужно отдать им должное, кое-чему уже научились. Они не стали защищать занятые позиции, как делали это прежде, послушно выполняя неизменную директиву политического руководства: “Стоять насмерть!”, обрекавшую целые армии на окружение, уничтожение и плен, они начали отход немедленно, как только моя дивизия начала переправу и оказалась у них на открытом фланге. Но это их не спасло — лишь немногие части выскользнули из наших клещей. Дорога на Смоленск была открыта”.
Главу генерал М. закончил упоминанием о тех дискуссиях, которые развернулись в ставке сразу после взятия Смоленска, разделив ее участников на два лагеря. “Мне говорили, что при дискуссии на самом высоком уровне: наступать всеми силами на Москву, как планировалось ранее, или ударить во фланг южной группировки русских армий и свернуть их фронт вплоть до Черного моря, — вспоминался мой маневр. Его успех был одним из важных аргументов в пользу второго варианта. В сущности, это была дискуссия о том, какая стратегия — “большого кулака” или “растопыренных пальцев” — обещает нам наибольшие стратегические дивиденды. Генерал Б. настаивал на незамедлительном наступлении на Москву, он утверждал, что в войне с Россией важен не захват территорий, как в войнах европейских, а выигрыш во времени. Больше всего русские нуждаются в замедлении нашего наступления на столицу, что позволит им сохранить централизованное управление страной и, следовательно, подтянуть к Москве резервы и организовать ее оборону.
Я ни прямо, ни косвенно не принимал участия в упомянутых обсуждениях. Но вскоре ощутил изменение в отношении командующего ко мне, — оно стало подчеркнуто официальным, как будто я принимал участие в интриге, помешавшей Б. еще до холодов нанести удар по Москве. Как человек, отдавший вермахту всю свою жизнь, могу лишь заметить: в выполнении любого приказа — как того, в разработке которого я принимал непосредственное участие, так и того, который мог мне казаться недостаточно продуманным или даже ошибочным, я прилагал полную меру своего опыта и настойчивости для его успеха”.
9
Учитель Фролов с кладовщиком колхоза “Красный пахарь” Яськовым и Витюхой — Витюха парень холостой и инвалидный, глух на одно ухо — вышли из деревни и отправились к реке. Вышли не сразу, после многих гаданий: с чего это поднялась пальба на реке, через которую, они знали, немцы еще ночью ладили переправу. Учитель, который остался в деревне неспроста — имел специальное партийное задание, — упрямо нажимал: наши подошли и громят фашистов. Витюха ничего не предполагал, его томило любопытство — посмотреть на этих немцев хотя бы издалека, неужто люди могут быть такими, какими их рисуют на плакатах и в газетах. Яськов не доверял самой натуре учителя за его многоглаголие, как сказал бы дьякон Кирилл, у которого в приходской школе кладовщик когда-то учился грамоте и счету.
По тропинке, протоптанной вдоль берега реки рыболовами, шли, останавливаясь при каждом постороннем звуке. До переправы осталось уже немного, когда увидели в ольшанике перевернутый упавший самолет. Заросли уже выпрямились, покой и тишина создавали впечатление, будто лежал аэроплан здесь вечно, только над моторами клубился горячий воздух. Витюха прошептал, что в самолете может быть оружие.
Первым увидели стрелка. Он повис вниз головой из люка, белые пальцы касались травы. Потом разглядели штурмана — то, что от него осталось. Не притрагиваясь к машине, ее обошли, — и не знали, идти ли дальше или что-то нужно сделать здесь. Яськов покашлял, посмотрел на небо и сказал, что пойдет в деревню за лопатами и лошадью — летчиков нужно предать земле. И тут же заметили третьего. Фонарь над кабиной был сплющен, но в глубине ее было видно еще одно тело в черном комбинезоне. В деревню послали Витюху, чему парень был рад, как он мог помогать здесь, если боялся даже прикоснуться к мертвецам, хотя бы и своим.
Первым сняли с самолета стрелка — положили в сторону на траву, затем то, что осталось от штурмана. С третьим было труднее — до него нужно было сперва добраться. Яськов потянул летчика за комбинезон — и сразу отшатнулся: живой!
— Не выдумывай, Степан.
— Живой, я тебе говорю. От покойников по’том не пахнет.
С Чугуновым провозились долго, чтобы его достать, ломали и гнули все, что можно. Когда наконец потащили наружу, летчик издал звук.
— Слышишь, — торжествующе заметил кладовщик, — стонет! Как живого человека бросить! Хуже грехов не бывает… А он как-никак целый!
Лицо летчика разглядели, когда положили рядом со штурманом и стрелком. Глаза пилота были закрыты, лоб, скулы, подбородок — все поднялось сине-багровой опухолью. Дышал ртом, в уголках рта шевелилась кровавая пенка. Кровь сочилась и через вспоротый острым сапог. Когда с телегой вернулся Витюха, было решено: учитель отправится с живым летчиком в Ремнево, а мертвых Яськов с Витюхой похоронят на деревенском кладбище.
Учитель погнал лошадь в Ремнево, потому что там был сельсовет и стояли части. По дороге несколько раз останавливался, всматривался в словно сведенное судорогой лицо пилота, пытался окликнуть: “Товарищ Чугунов! Товарищ Чугунов!..” — фамилию летчика учитель узнал по документам, найденным в планшетке пилота. Ни звука, ни движения, человек мелко и быстро дышал, значит, еще жив.
В Ремнево Фролов въехал уже при темноте. Через село шли и шли отступающие части. “Не отставай!”, “Шире шаг!”— единственные команды, которые сопровождали марш рот, шагающих плотными колоннами. У домов редкие фигуры старух и подростков. Пахло холодной пылью. Фролов понял, что его, казалось бы, несложная задача — передать раненого летчика военным, неисполнима. На него просто не обращали внимания. Исполнялось какое-то более значительное и не терпящее ни секунды замедления дело. За стеклами редких перегруженных автомашин те же напряженные и отрешенные лица. По краю дороги двинулся вперед. Около сельсовета увидел две машины и фигуры командиров. Уже не веря в пользу своего обращения, подступился к человеку с двумя ромбами в петлице, так и не припомнив, какое звание эти знаки означают.
— Что вам?— повернулся к нему комдив.
— Летчик… У меня в телеге раненый летчик.
— Какой летчик? — нахмурился комдив. — Почему не мобилизованы?
Фролов приблизился к комдиву, в ухо шепотом проговорил:
— Товарищ командир, никто — никто не должен знать… я оставлен здесь с особым заданием… А летчик… это знаменитый летчик. Его сбили рядом с нашей деревней.
Учитель врал, когда говорил про известность пилота, лежащего у него в телеге. Но, глядя комдиву в глаза, он уже верил, да, подобранный летчик знаменит.
— Знаменитый летчик? Как его фамилия?
— Это же Чугунов!
— А, Чугунов! — комдиву показалось, что о летчике с такой фамилией он уже не раз что-то слышал. Решительно направился к грузовику, в кузов которого спешно грузили какие-то ящики, мешки, кипы бумаг. У машины разгорелся спор — машина перегружена, раненого некуда положить, надо дождаться другой машины. Комдив повторял одно и то же, теряя выдержку:
— Вы что, хотите ЧУГУНОВА оставить фашистам!
И там смирились, сбросили несколько ящиков, выровняли место на кипах бумаг и с помощью красноармейцев устроили раненого.
— А твою упряжку, товарищ, — сказал комдив, — придется реквизировать. В транспортных средствах у нас острая нехватка.
— Я понимаю, понимаю, — закивал головой учитель.
Коня обошел угрюмый боец. Погладил по холке. Подбирая вожжи, спросил:
— Как животное кличут? А, Малыш. Ну, милай, считай, началась у тебя военная строевая служба. Но!
Малыш, кося глазом на учителя, тронул телегу и скоро пропал из вида, заслоненный все так же спешно и плотно шагающими колоннами.
10
Машина была военная, но груз везла смешанный, часть — районные архивы, их сопровождали две женщины, часть — штабное имущество, за него отвечал сержант. Всю ночь машина обгоняла отходящие войска, а потом пошли тихие места. В машине не знали, где у них примут груз. Но летчику, которого везли и которому ничем помочь не могли, требовался врач, больница, госпиталь. Проезжая населенные пункты, спрашивали, нет ли тут какой-нибудь санитарной части или хотя бы просто врача. Лишь под утро на одноэтажном доме рядом с дорогой прочли вывеску — “Поселковая больница им. М.И. Калинина”. Шофер взбежал на крыльцо и застучал в дверь. Вышла важная фельдшерица, и сразу выяснилось, кто тут главный устроитель и блюститель порядков, — хорошие люди порядков не нарушают, а без порядка — одно безобразие и хулиганство.
К шоферу присоединился сержант, дискуссия стала публичной. В ней принимали участие и женщины, которые, не покидая кузова машины, вели ее прямо с кип бумаг. Вслед за фельдшерицей выпорхнула из больницы легкая старушка, однако принять участие в споре на какой-либо стороне не успевала — сильно удивляясь и тому, что говорили люди из машины, и тому, что заявляла больничная наставница.
— Товарищи, как вы не понимаете, что принять вашего больного мы не можем. Это — сельская больница, сель-ская! Для военных есть госпиталя, есть военные врачи. Там и комиссии определяют, здоров человек или нет.
— Да умрет он, тетка! Где твой госпиталь! Ему помощь срочная нужна, а ты его соусом кормишь.
Утомившийся нервами за ночь шофер махнул рукой.
— Это же пень. Поедем. Ей-богу, была бы воля — задушил.
— А я и милицию могу вызвать. И письмо командиру вашей части написать.
Но сержант не отступился:
— Не торопи, Михайло, не скандаль. Женщина — человек образованный. Сейчас до ее сознания дойдет. Скажи-ка, женщина тугодумная, за кого наш раненый сокол сражался, за госпиталя или за сельские больницы, за военных врачей или за вас, сельских лекарей, не шибко соображающих? Думай, тетка, думай. Или ты только ждешь, когда фашист сюда явится?
Легкая старушка тут быстро-быстро заговорила:
— И что говорит, и что мелет, что накличет!
Фельдшерица уступила. Пошла к машине, заглянула с колеса на серое оплывшее лицо Чугунова — и побелела от ответственности, превышающей ее силы.
— Не можем, — отшатнулась она. — Нет у нас хирурга — мобилизовали. Один терапевт.
— Вот видишь, — укоризненно сказал сержант, — что значит человек с образованием. Сразу сообразила, что хирург нужен, а не терапевт. А по мне, все доктора одинаковые, был бы белый халат. А везти его, дорогуша, дальше нельзя, — угробим сокола. А он летчик известнейший, его вся страна знает. Чугунов! — слышала? — И сам распорядился, чтобы несли носилки.
Из больнички выходили ходячие больные, да и ранние прохожие поселка пристали посмотреть на людей, которые уже вблизи увидели, какая она, война, и хотя бы взглянуть на знаменитого летчика. К полудню в поселке все знали об этом событии. Молва развенчала фельдшерицу, — будто бы сам Чугунов сказал, что у нее вместо души пузырь мочи и ничем она не лучше фашиста.
На плиту больничной кухни с незапамятных времен был поставлен бак, пополняемый каждый вечер водой. Теплой водой из того бака старшая сестра с легкой старушкой обмыли лейтенанта. Его волосатое тренированное мускулистое тело пугало их — словно было не той породы, что у местных мужиков. Никто не догадывался, что, не остановись здесь, через полтора десятка километров провезла бы машина Чугунова через его родное село Синьково, где обитала его многочисленная родня и могли бы пересечься пути с братом Петром, если бы за два дня до этого его не отправили в лес готовить базу для будущего партизанского отряда.
“Да, — сказал врач, осмотрев летчика. — Тяжелый случай”. Тяжесть случая заключалась в том, что он не знал, что писать в “историю болезни”. Предполагал переломы ребер и хуже — позвоночника. Смотрел в окно и думал, что же предпринять, когда сестра с фельдшерицей извлекали из ступни какую-то самолетную деталь, втиснувшуюся в мясо и сухожилия вместе с куском носка, затем обмыли рану спиртом и, поучая друг друга, забинтовали.
Но что Чугунову до этого мытья, копания в его теле, что до зубов, вытащенных пинцетом из-под расплющенных губ и звякнувших в эмалированной подставке, что ему до стиснувшей со всех сторон боли, что до нового дня, смотревшего в окно! Будто прячется он в школьном чулане, будто голову между колен спрятал, ноги подобрал — весь сжался вокруг крохотной, еле различимой точки и укрыл ее от всего-всего совершившегося и совершающегося с ним. А зачем укрыл — не знает и не должен знать, ибо как узнает, так произойдет последнее — непредставимое и неизмеренное, необратимое и неисправимое.
Его положили в общую палату — других здесь не было. Надолго в палате затихли разговоры.
…Что-то произошло, если видит Чугунов: не то река играет змеистыми лентами водорослей и с его поплавком, где на мели мелькают серебристыми искрами пескари, не то земли коснулось брюхо самолета, — и бежит аппарат — не остановить, бежит, и не разобрать, что там, в конце поля… И мешают — закрывают платком глаза, гасят свет. Ведь знают, что так нельзя. “Зажгите свет! Кто там балуется… Разжалуют — и все… Не всех пускать можно… Он летает не хуже кузнечика… Опять — да!.. Но свет не гаси, не гаси, говорю… Если не я, то кто? Вот так. Теперь хорошо. Правым пеленгом… Чего вы не поете?..”
Медленно катился день. Врач звонил в область — объяснял, что лежит у него в больнице знаменитый летчик, просил принять меры.
Палата покорно внимала бреду ни на кого не похожего человека, никем не постигаемым его словам. С куриным бульончиком подступала легкая старушка — и отступала. Мимо больницы промчалась на машинах какая-то часть, оставив после себя медленно садящуюся пыль и предчувствие надвигающегося большого несчастья. Перед ужином палата оживилась, будто что-то веселое было в слухе о том, что местная МТС получила распоряжение начать эвакуацию.
По коридору зашлепала раздатчица с подносом, уставленным алюминиевыми мисками с кашей. Курильщики возвращались в палату после своего нетрудного, но уважаемого дела.
— Смотри-ка! — сказал один из них.
Все увидели: летчик поднялся на локтях и осмысленно, с зорким вниманием на них смотрит. Проглотил слюну, с трудом, но отчетливо произнес, поворачивая голову и обводя всех глазами:
— До свидания, товарищи… До свидания, товарищи… До свидания, товарищи…