Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2003
Стихи без потолка
Провинциальная поэзия, составленная Игорем Шкляревским. О. Шкляревский, фотографии. — М.: “Евразия+”, 2002.
Игорь Шкляревский — поэт, любезный читателю, и широкому, и взыскательному, — подготовил авторскую антологию с вызывающим (тонкая ирония!) названием “Провинциальная поэзия”. Здесь представлен десяток талантливых, но, по преимуществу, малоизвестных авторов из Саратова, Тольятти, Костромы, Владимира, Махачкалы… Кто циклом стихотворений, кто, на вкус составителя, единственным шедевром — как, например, самый известный из авторов антологии иркутчанин Анатолий Кобенков, чей укрупненный автопортрет можно прочесть и как незапрограммированную “программу” провинциальных (об условности этого слова — ниже) голосов:
Полугорсть бытия, говорящая плоть — Это, Господи, я, черновик твой, Господь. ...Это, Господи, я — превратившийся в слух распоследний солдат и последний пастух, это я — зрячий посох, слепая картечь... Это, Господи, я, обратившийся в речь, блудный сын, выкликающий отчий порог, как поющая тварь и мычащий пророк...
Краткий фрагмент из действительно сильного стихотворения — и сколько на узком отрезке мерцающих на разные лады знаков слуха, зрения, затрудненного творчества! Говорить — выкликать — обращаться в речь — петь — мычать… Заметим, что все это глаголы не самоутверждения, но самовыражения.
Итак, слова “провинция”, “провинциальный” в нашем языке коварно слоятся: географически это означает попросту местность, отдаленную от столиц, а оценочно давно перекочевало в высокомерный негатив: провинциально — значит, наивно, отстало, жеманно, несерьезно. Игорь Шкляревский, разумеется, не может не чувствовать эту языковую каверзу и наверняка вынес ее в заглавие специально. Вполне можно было бы избежать метонимий и назвать книжку, например, “Поэзия русской провинции”. Но на то он и создатель, а не просто составитель антологии: и в названии книги, и в отборе стихов сквозит и гордость не обуржуазившегося интеллигента родом из глубинки, и усмешка по отношению к кичливым временщикам, и упорная незамутненность преходящей модой. Посему отбор (а Шкляревский, как явствует из его преамбул к циклам и разделам, прошерстил множество рукописей, подборок, газетных подшивок, сборников) оставляет впечатление весьма целеустремленного фильтра. Ни йоты того, что Иван Гончаров язвительно назвал “провинциальной замашкой выдавать свои товары за столичные”. Ни йоты ширпотребного авангарда, или обэриутистого китча, или рациональной “зауми”… Кстати, последняя до недавних пор концентрировалась в Тамбове (АЗ — академия зауми) под эгидой неистово яркого Сергея Бирюкова, пока тот не переехал в Германию… В общем, и провинция, и традиция, и новаторство — понятия вовсе не географические, они — вне прописки… (Параллельно с антологией Шкляревского читала “Поденные записи” Д. Самойлова и наткнулась на запись 1980 года: “Провинциальность — форма жизни; провинциализм — способ мышления”.)
Пространство, выстроенное в “Провинциальной поэзии”, по способу мышления на сегодня, я думаю, более дерзновенно и раритетно, нежели провинциалистски наработанный постмодерн. Эта тоненькая книга с отвагою противостоит эстетической конъюнктуре. Как пишет Леонард Тушинский (Сумы):
...Здесь тонко скрипят половицы, И ходики тикают глухо. Здесь время всю ночь в паутине Звенит, словно сонная муха. Здесь хочется быть неподвижным, Забыться внимательно снова, Чтоб в мире таинственном, тёмном Ни взгляда, ни жеста, ни слова. Чтоб только берёзы и звёзды, Чтоб ходики, яблоки, мыши... Чтоб ветки, набрякшие небом, Берёзы таскали по крыше.
Отметим неслучайный оксюморон-парадокс “внимательно забыться” — очень важный для нашей антологии и словно бы продолжающий установку Жуковского на то, что “лишь молчание понятно говорит”. Неслучайно как символ времени дважды помянуты старомодные и якобы провинциальные ходики — стенные часы простого устройства с гирями, тикающие и отражающие ход времени лишь при неусыпном патронаже недремлющего человека.
Поэты, представленные в антологии, очень не похожи друг на друга: у каждого — свой опыт, своя степень зрелости, своя нота. Однако есть и сквозные ведущие знаки принадлежности к единой “школе”: все они — элегисты, все ограничиваются тремя-четырьмя строго традиционными размерами (ни единого верлибра или дольника), все продолжают линию Фета и Бунина, которая и на исходе ХХ века не иссякла: создали свои “ветки” тот же Шкляревский, Чухонцев и еще, пожалуй, Кекова. Общий для поэтов антологии колорит — это, если вспомнить пастернаковскую формулу, “осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана”. Кочующие из цикла в цикл слова, образы, символы — небо, ночь, звезда, огни (фонарь, луч, костер), мрак, тьма, душа, тишина, — в которых эти лирики, меж собою по преимуществу и не знакомые, видят, не сговариваясь, единственную бытийную опору.
А опора нужна — ни в одном альманахе не встретишь столько вариаций ородняемой бездны (составитель называет это “близостью далекой тишины”). У Эмира Махтиева (Махачкала): “Что там, день или ночь, — неизвестно…/ За окном то ли дно, то ли бездна”; у того же Леонарда Тушинского: “Лишь молчаливо смотрит в спину мне / И не моргнет Всевидящее Око”; у Дмитрия Бушуева (Кострома): “Вызови мне лифт последний / и такси на страшный суд”. Пронзительнее всего это ощущение дальнего как наиближайшего, запредельного как лично тебе присущего выражено в стихах Владимира Пучкова, который постоянно задается вопросом: “кто так придумал, что все это блещет, ответь, / дивную бездну являя собой совокупно” (итак, бездна, в которую смотрели Ломоносов, и Тютчев, и Заболоцкий, не лишилась свежих поэтических зеркал)… Этот поэт проницательно связывает космическую высь с высоким косноязычием земной лирики: “Небо сверкает и рушится тяжкой рекой, / вот отчего наша речь так темна и тревожна”. (Заметим: тревожная темнота речи не как лингвистический прием, а как мистика повседневности.) В подборке стихотворений В. Пучкова одно поразило меня такой музыкальной пластикой, и бедственностью, и победительностью, что позволю себе привести его полностью — чтобы побольше людей прочитали:
Я однажды залез на чердак. В золотой астматический мрак. Там забытые вещи томились, Упакованы в тёплую пыль. Ножки старого стула светились, И из сумрака, как Наутилус, Голубая всплывала бутыль. Я узнал их, и тёмная тяга Опустилась на душу мою: Я один, как у края оврага, Перед собственным прошлым стою. Значит, этим кончается время, Душной рухлядью на чердаке?.. Но звезда, что взошла в Вифлееме, Как фонарик в Господней руке!
Вот вам и провинциальная поэзия… “Такой поэт, — пишет И. Шкляревский во врезе к циклу В. Пучкова, — живет сегодня во Владимире, “позабыт, позаброшен…”. Достойный быть среди увенчанных и знаменитых — не знаменитый, не увенчанный…”
Написать обо всех авторах, представленных в книге, увы, нет возможности. Критик Валентин Курбатов (вот уж не провинциал, глядящий на мир из Пскова) в завершающем книгу эссе “Высокие облака” вычленяет общее и сокровенное: “О, они что-то такое узнали, что позволяет им говорить через наши головы, понимая друг друга с полуслова и ускользая, — одинокие недоверчивые дети немого времени. Они не мстят ему (ну, разве изредка на срыве), потому что знают, что тайна где-то глубже, в том числе и в них, в их потаенной замкнутости. …Они и говорят, кажется, не смыслом слов, не Господней их глубиной, словно она повреждена бесстыдным и ложным употреблением, а одними оболочками, целомудренно защищая сердцевину слова”.
Как и всякая творчески субъективная работа, антология такого рода (напомню эренбурговскую начала ХХ века и евтушенковскую конца), вне зависимости от объема, всегда есть и автопортрет составителя. Игорь Шкляревский, высветив своим лучом драгоценные углы, закоулки, задворки русской провинции, в известной мере прояснил и собственную поэтику. Весьма говорящи его оброненные в небольших врезах к главкам определенья поэзии: возить воду на Пегасе… стихи без потолка… всхлип души в бедламе алчности и хамства… А еще такая вот метафора: “Береза, ива — самые живучие деревья. Где только они не растут! На крышах полуразрушенных церквей, в разломах кирпичной стены или между серебристых от старости досок еще купеческого причала… Пропустила корень через водосточную трубу, вцепилась в трещины и зеленеет — то ли ива плакучая, то ли провинциальная поэзия конца двадцатого столетия”…
Важно подчеркнуть, что эта плакучая и искривлено вцепившаяся в обочину лирика читается не с жалостью, а с жадностью. Она ставит проклятые вопросы нашей яви (отвечать на них — не ее функция) куда честнее и достовернее, нежели асимметрично подстриженные кусты регулярных аллей.
Книга замечательно иллюстрирована (более того — она одновременно с антологией являет собою альбом фотохудожника Олега Шкляревского): старая лодка у причала, соленые огурцы в кадке, низка окуней… на бухгалтерских счетах сидит стрекоза… парень у колодца пьет взахлеб из ведра… путник с бидоном спит на лавке… дед развалился в телеге… бабки торгуют яблоками в корзинках… девочка с книгой на корточках… медные трубы заштатного оркестра… собака, привстав на задних лапах, смотрит с улицы в окно… И удивительный кадр: лица не видно — лишь пиджак допотопного кроя с орденами, а через плечо — нитки с сушеными грибами… Ни пафоса, ни дидактики, ни очевидного сюра. Давно замечено, что серьезное искусство фотографии сродни лирической поэзии: гуляют светотени по остановленному мгновенью, в будних деталях — мироздание, вещность как вечность. Мастер и назвал все это “Провинциальная фотопоэма”. Цепочка снимков неназойливо восполняет почти полное отсутствие в собранных стихах бытовизма, персонажности, передвижничества… Соседство, собратство двух стихий, которым вместе очень грустно и очень отрадно.
А в целом, к этой необычной антологии подошел бы эпиграф из уже окликнутого нами Пастернака:
Там он жизни небывалой Невообразимый ход Языком провинциала В строй и ясность приведёт, —
то-то же, именно так читатель может обрести и строй, и ясность, невообразимость — сохранивши.
Татьяна Бек
Стихи без потолка
Провинциальная поэзия, составленная Игорем Шкляревским. О. Шкляревский, фотографии. — М.: “Евразия+”, 2002.
Игорь Шкляревский — поэт, любезный читателю, и широкому, и взыскательному, — подготовил авторскую антологию с вызывающим (тонкая ирония!) названием “Провинциальная поэзия”. Здесь представлен десяток талантливых, но, по преимуществу, малоизвестных авторов из Саратова, Тольятти, Костромы, Владимира, Махачкалы… Кто циклом стихотворений, кто, на вкус составителя, единственным шедевром — как, например, самый известный из авторов антологии иркутчанин Анатолий Кобенков, чей укрупненный автопортрет можно прочесть и как незапрограммированную “программу” провинциальных (об условности этого слова — ниже) голосов:
Полугорсть бытия, говорящая плоть — Это, Господи, я, черновик твой, Господь. ...Это, Господи, я — превратившийся в слух распоследний солдат и последний пастух, это я — зрячий посох, слепая картечь... Это, Господи, я, обратившийся в речь, блудный сын, выкликающий отчий порог, как поющая тварь и мычащий пророк...
Краткий фрагмент из действительно сильного стихотворения — и сколько на узком отрезке мерцающих на разные лады знаков слуха, зрения, затрудненного творчества! Говорить — выкликать — обращаться в речь — петь — мычать… Заметим, что все это глаголы не самоутверждения, но самовыражения.
Итак, слова “провинция”, “провинциальный” в нашем языке коварно слоятся: географически это означает попросту местность, отдаленную от столиц, а оценочно давно перекочевало в высокомерный негатив: провинциально — значит, наивно, отстало, жеманно, несерьезно. Игорь Шкляревский, разумеется, не может не чувствовать эту языковую каверзу и наверняка вынес ее в заглавие специально. Вполне можно было бы избежать метонимий и назвать книжку, например, “Поэзия русской провинции”. Но на то он и создатель, а не просто составитель антологии: и в названии книги, и в отборе стихов сквозит и гордость не обуржуазившегося интеллигента родом из глубинки, и усмешка по отношению к кичливым временщикам, и упорная незамутненность преходящей модой. Посему отбор (а Шкляревский, как явствует из его преамбул к циклам и разделам, прошерстил множество рукописей, подборок, газетных подшивок, сборников) оставляет впечатление весьма целеустремленного фильтра. Ни йоты того, что Иван Гончаров язвительно назвал “провинциальной замашкой выдавать свои товары за столичные”. Ни йоты ширпотребного авангарда, или обэриутистого китча, или рациональной “зауми”… Кстати, последняя до недавних пор концентрировалась в Тамбове (АЗ — академия зауми) под эгидой неистово яркого Сергея Бирюкова, пока тот не переехал в Германию… В общем, и провинция, и традиция, и новаторство — понятия вовсе не географические, они — вне прописки… (Параллельно с антологией Шкляревского читала “Поденные записи” Д. Самойлова и наткнулась на запись 1980 года: “Провинциальность — форма жизни; провинциализм — способ мышления”.)
Пространство, выстроенное в “Провинциальной поэзии”, по способу мышления на сегодня, я думаю, более дерзновенно и раритетно, нежели провинциалистски наработанный постмодерн. Эта тоненькая книга с отвагою противостоит эстетической конъюнктуре. Как пишет Леонард Тушинский (Сумы):
...Здесь тонко скрипят половицы, И ходики тикают глухо. Здесь время всю ночь в паутине Звенит, словно сонная муха. Здесь хочется быть неподвижным, Забыться внимательно снова, Чтоб в мире таинственном, тёмном Ни взгляда, ни жеста, ни слова. Чтоб только берёзы и звёзды, Чтоб ходики, яблоки, мыши... Чтоб ветки, набрякшие небом, Берёзы таскали по крыше.
Отметим неслучайный оксюморон-парадокс “внимательно забыться” — очень важный для нашей антологии и словно бы продолжающий установку Жуковского на то, что “лишь молчание понятно говорит”. Неслучайно как символ времени дважды помянуты старомодные и якобы провинциальные ходики — стенные часы простого устройства с гирями, тикающие и отражающие ход времени лишь при неусыпном патронаже недремлющего человека.
Поэты, представленные в антологии, очень не похожи друг на друга: у каждого — свой опыт, своя степень зрелости, своя нота. Однако есть и сквозные ведущие знаки принадлежности к единой “школе”: все они — элегисты, все ограничиваются тремя-четырьмя строго традиционными размерами (ни единого верлибра или дольника), все продолжают линию Фета и Бунина, которая и на исходе ХХ века не иссякла: создали свои “ветки” тот же Шкляревский, Чухонцев и еще, пожалуй, Кекова. Общий для поэтов антологии колорит — это, если вспомнить пастернаковскую формулу, “осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана”. Кочующие из цикла в цикл слова, образы, символы — небо, ночь, звезда, огни (фонарь, луч, костер), мрак, тьма, душа, тишина, — в которых эти лирики, меж собою по преимуществу и не знакомые, видят, не сговариваясь, единственную бытийную опору.
А опора нужна — ни в одном альманахе не встретишь столько вариаций ородняемой бездны (составитель называет это “близостью далекой тишины”). У Эмира Махтиева (Махачкала): “Что там, день или ночь, — неизвестно…/ За окном то ли дно, то ли бездна”; у того же Леонарда Тушинского: “Лишь молчаливо смотрит в спину мне / И не моргнет Всевидящее Око”; у Дмитрия Бушуева (Кострома): “Вызови мне лифт последний / и такси на страшный суд”. Пронзительнее всего это ощущение дальнего как наиближайшего, запредельного как лично тебе присущего выражено в стихах Владимира Пучкова, который постоянно задается вопросом: “кто так придумал, что все это блещет, ответь, / дивную бездну являя собой совокупно” (итак, бездна, в которую смотрели Ломоносов, и Тютчев, и Заболоцкий, не лишилась свежих поэтических зеркал)… Этот поэт проницательно связывает космическую высь с высоким косноязычием земной лирики: “Небо сверкает и рушится тяжкой рекой, / вот отчего наша речь так темна и тревожна”. (Заметим: тревожная темнота речи не как лингвистический прием, а как мистика повседневности.) В подборке стихотворений В. Пучкова одно поразило меня такой музыкальной пластикой, и бедственностью, и победительностью, что позволю себе привести его полностью — чтобы побольше людей прочитали:
Я однажды залез на чердак. В золотой астматический мрак. Там забытые вещи томились, Упакованы в тёплую пыль. Ножки старого стула светились, И из сумрака, как Наутилус, Голубая всплывала бутыль. Я узнал их, и тёмная тяга Опустилась на душу мою: Я один, как у края оврага, Перед собственным прошлым стою. Значит, этим кончается время, Душной рухлядью на чердаке?.. Но звезда, что взошла в Вифлееме, Как фонарик в Господней руке!
Вот вам и провинциальная поэзия… “Такой поэт, — пишет И. Шкляревский во врезе к циклу В. Пучкова, — живет сегодня во Владимире, “позабыт, позаброшен…”. Достойный быть среди увенчанных и знаменитых — не знаменитый, не увенчанный…”
Написать обо всех авторах, представленных в книге, увы, нет возможности. Критик Валентин Курбатов (вот уж не провинциал, глядящий на мир из Пскова) в завершающем книгу эссе “Высокие облака” вычленяет общее и сокровенное: “О, они что-то такое узнали, что позволяет им говорить через наши головы, понимая друг друга с полуслова и ускользая, — одинокие недоверчивые дети немого времени. Они не мстят ему (ну, разве изредка на срыве), потому что знают, что тайна где-то глубже, в том числе и в них, в их потаенной замкнутости. …Они и говорят, кажется, не смыслом слов, не Господней их глубиной, словно она повреждена бесстыдным и ложным употреблением, а одними оболочками, целомудренно защищая сердцевину слова”.
Как и всякая творчески субъективная работа, антология такого рода (напомню эренбурговскую начала ХХ века и евтушенковскую конца), вне зависимости от объема, всегда есть и автопортрет составителя. Игорь Шкляревский, высветив своим лучом драгоценные углы, закоулки, задворки русской провинции, в известной мере прояснил и собственную поэтику. Весьма говорящи его оброненные в небольших врезах к главкам определенья поэзии: возить воду на Пегасе… стихи без потолка… всхлип души в бедламе алчности и хамства… А еще такая вот метафора: “Береза, ива — самые живучие деревья. Где только они не растут! На крышах полуразрушенных церквей, в разломах кирпичной стены или между серебристых от старости досок еще купеческого причала… Пропустила корень через водосточную трубу, вцепилась в трещины и зеленеет — то ли ива плакучая, то ли провинциальная поэзия конца двадцатого столетия”…
Важно подчеркнуть, что эта плакучая и искривлено вцепившаяся в обочину лирика читается не с жалостью, а с жадностью. Она ставит проклятые вопросы нашей яви (отвечать на них — не ее функция) куда честнее и достовернее, нежели асимметрично подстриженные кусты регулярных аллей.
Книга замечательно иллюстрирована (более того — она одновременно с антологией являет собою альбом фотохудожника Олега Шкляревского): старая лодка у причала, соленые огурцы в кадке, низка окуней… на бухгалтерских счетах сидит стрекоза… парень у колодца пьет взахлеб из ведра… путник с бидоном спит на лавке… дед развалился в телеге… бабки торгуют яблоками в корзинках… девочка с книгой на корточках… медные трубы заштатного оркестра… собака, привстав на задних лапах, смотрит с улицы в окно… И удивительный кадр: лица не видно — лишь пиджак допотопного кроя с орденами, а через плечо — нитки с сушеными грибами… Ни пафоса, ни дидактики, ни очевидного сюра. Давно замечено, что серьезное искусство фотографии сродни лирической поэзии: гуляют светотени по остановленному мгновенью, в будних деталях — мироздание, вещность как вечность. Мастер и назвал все это “Провинциальная фотопоэма”. Цепочка снимков неназойливо восполняет почти полное отсутствие в собранных стихах бытовизма, персонажности, передвижничества… Соседство, собратство двух стихий, которым вместе очень грустно и очень отрадно.
А в целом, к этой необычной антологии подошел бы эпиграф из уже окликнутого нами Пастернака:
Там он жизни небывалой Невообразимый ход Языком провинциала В строй и ясность приведёт, —
то-то же, именно так читатель может обрести и строй, и ясность, невообразимость — сохранивши.
Татьяна Бек
Стихи без потолка
Провинциальная поэзия, составленная Игорем Шкляревским. О. Шкляревский, фотографии. — М.: “Евразия+”, 2002.
Игорь Шкляревский — поэт, любезный читателю, и широкому, и взыскательному, — подготовил авторскую антологию с вызывающим (тонкая ирония!) названием “Провинциальная поэзия”. Здесь представлен десяток талантливых, но, по преимуществу, малоизвестных авторов из Саратова, Тольятти, Костромы, Владимира, Махачкалы… Кто циклом стихотворений, кто, на вкус составителя, единственным шедевром — как, например, самый известный из авторов антологии иркутчанин Анатолий Кобенков, чей укрупненный автопортрет можно прочесть и как незапрограммированную “программу” провинциальных (об условности этого слова — ниже) голосов:
Полугорсть бытия, говорящая плоть — Это, Господи, я, черновик твой, Господь. ...Это, Господи, я — превратившийся в слух распоследний солдат и последний пастух, это я — зрячий посох, слепая картечь... Это, Господи, я, обратившийся в речь, блудный сын, выкликающий отчий порог, как поющая тварь и мычащий пророк...
Краткий фрагмент из действительно сильного стихотворения — и сколько на узком отрезке мерцающих на разные лады знаков слуха, зрения, затрудненного творчества! Говорить — выкликать — обращаться в речь — петь — мычать… Заметим, что все это глаголы не самоутверждения, но самовыражения.
Итак, слова “провинция”, “провинциальный” в нашем языке коварно слоятся: географически это означает попросту местность, отдаленную от столиц, а оценочно давно перекочевало в высокомерный негатив: провинциально — значит, наивно, отстало, жеманно, несерьезно. Игорь Шкляревский, разумеется, не может не чувствовать эту языковую каверзу и наверняка вынес ее в заглавие специально. Вполне можно было бы избежать метонимий и назвать книжку, например, “Поэзия русской провинции”. Но на то он и создатель, а не просто составитель антологии: и в названии книги, и в отборе стихов сквозит и гордость не обуржуазившегося интеллигента родом из глубинки, и усмешка по отношению к кичливым временщикам, и упорная незамутненность преходящей модой. Посему отбор (а Шкляревский, как явствует из его преамбул к циклам и разделам, прошерстил множество рукописей, подборок, газетных подшивок, сборников) оставляет впечатление весьма целеустремленного фильтра. Ни йоты того, что Иван Гончаров язвительно назвал “провинциальной замашкой выдавать свои товары за столичные”. Ни йоты ширпотребного авангарда, или обэриутистого китча, или рациональной “зауми”… Кстати, последняя до недавних пор концентрировалась в Тамбове (АЗ — академия зауми) под эгидой неистово яркого Сергея Бирюкова, пока тот не переехал в Германию… В общем, и провинция, и традиция, и новаторство — понятия вовсе не географические, они — вне прописки… (Параллельно с антологией Шкляревского читала “Поденные записи” Д. Самойлова и наткнулась на запись 1980 года: “Провинциальность — форма жизни; провинциализм — способ мышления”.)
Пространство, выстроенное в “Провинциальной поэзии”, по способу мышления на сегодня, я думаю, более дерзновенно и раритетно, нежели провинциалистски наработанный постмодерн. Эта тоненькая книга с отвагою противостоит эстетической конъюнктуре. Как пишет Леонард Тушинский (Сумы):
...Здесь тонко скрипят половицы, И ходики тикают глухо. Здесь время всю ночь в паутине Звенит, словно сонная муха. Здесь хочется быть неподвижным, Забыться внимательно снова, Чтоб в мире таинственном, тёмном Ни взгляда, ни жеста, ни слова. Чтоб только берёзы и звёзды, Чтоб ходики, яблоки, мыши... Чтоб ветки, набрякшие небом, Берёзы таскали по крыше.
Отметим неслучайный оксюморон-парадокс “внимательно забыться” — очень важный для нашей антологии и словно бы продолжающий установку Жуковского на то, что “лишь молчание понятно говорит”. Неслучайно как символ времени дважды помянуты старомодные и якобы провинциальные ходики — стенные часы простого устройства с гирями, тикающие и отражающие ход времени лишь при неусыпном патронаже недремлющего человека.
Поэты, представленные в антологии, очень не похожи друг на друга: у каждого — свой опыт, своя степень зрелости, своя нота. Однако есть и сквозные ведущие знаки принадлежности к единой “школе”: все они — элегисты, все ограничиваются тремя-четырьмя строго традиционными размерами (ни единого верлибра или дольника), все продолжают линию Фета и Бунина, которая и на исходе ХХ века не иссякла: создали свои “ветки” тот же Шкляревский, Чухонцев и еще, пожалуй, Кекова. Общий для поэтов антологии колорит — это, если вспомнить пастернаковскую формулу, “осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана”. Кочующие из цикла в цикл слова, образы, символы — небо, ночь, звезда, огни (фонарь, луч, костер), мрак, тьма, душа, тишина, — в которых эти лирики, меж собою по преимуществу и не знакомые, видят, не сговариваясь, единственную бытийную опору.
А опора нужна — ни в одном альманахе не встретишь столько вариаций ородняемой бездны (составитель называет это “близостью далекой тишины”). У Эмира Махтиева (Махачкала): “Что там, день или ночь, — неизвестно…/ За окном то ли дно, то ли бездна”; у того же Леонарда Тушинского: “Лишь молчаливо смотрит в спину мне / И не моргнет Всевидящее Око”; у Дмитрия Бушуева (Кострома): “Вызови мне лифт последний / и такси на страшный суд”. Пронзительнее всего это ощущение дальнего как наиближайшего, запредельного как лично тебе присущего выражено в стихах Владимира Пучкова, который постоянно задается вопросом: “кто так придумал, что все это блещет, ответь, / дивную бездну являя собой совокупно” (итак, бездна, в которую смотрели Ломоносов, и Тютчев, и Заболоцкий, не лишилась свежих поэтических зеркал)… Этот поэт проницательно связывает космическую высь с высоким косноязычием земной лирики: “Небо сверкает и рушится тяжкой рекой, / вот отчего наша речь так темна и тревожна”. (Заметим: тревожная темнота речи не как лингвистический прием, а как мистика повседневности.) В подборке стихотворений В. Пучкова одно поразило меня такой музыкальной пластикой, и бедственностью, и победительностью, что позволю себе привести его полностью — чтобы побольше людей прочитали:
Я однажды залез на чердак. В золотой астматический мрак. Там забытые вещи томились, Упакованы в тёплую пыль. Ножки старого стула светились, И из сумрака, как Наутилус, Голубая всплывала бутыль. Я узнал их, и тёмная тяга Опустилась на душу мою: Я один, как у края оврага, Перед собственным прошлым стою. Значит, этим кончается время, Душной рухлядью на чердаке?.. Но звезда, что взошла в Вифлееме, Как фонарик в Господней руке!
Вот вам и провинциальная поэзия… “Такой поэт, — пишет И. Шкляревский во врезе к циклу В. Пучкова, — живет сегодня во Владимире, “позабыт, позаброшен…”. Достойный быть среди увенчанных и знаменитых — не знаменитый, не увенчанный…”
Написать обо всех авторах, представленных в книге, увы, нет возможности. Критик Валентин Курбатов (вот уж не провинциал, глядящий на мир из Пскова) в завершающем книгу эссе “Высокие облака” вычленяет общее и сокровенное: “О, они что-то такое узнали, что позволяет им говорить через наши головы, понимая друг друга с полуслова и ускользая, — одинокие недоверчивые дети немого времени. Они не мстят ему (ну, разве изредка на срыве), потому что знают, что тайна где-то глубже, в том числе и в них, в их потаенной замкнутости. …Они и говорят, кажется, не смыслом слов, не Господней их глубиной, словно она повреждена бесстыдным и ложным употреблением, а одними оболочками, целомудренно защищая сердцевину слова”.
Как и всякая творчески субъективная работа, антология такого рода (напомню эренбурговскую начала ХХ века и евтушенковскую конца), вне зависимости от объема, всегда есть и автопортрет составителя. Игорь Шкляревский, высветив своим лучом драгоценные углы, закоулки, задворки русской провинции, в известной мере прояснил и собственную поэтику. Весьма говорящи его оброненные в небольших врезах к главкам определенья поэзии: возить воду на Пегасе… стихи без потолка… всхлип души в бедламе алчности и хамства… А еще такая вот метафора: “Береза, ива — самые живучие деревья. Где только они не растут! На крышах полуразрушенных церквей, в разломах кирпичной стены или между серебристых от старости досок еще купеческого причала… Пропустила корень через водосточную трубу, вцепилась в трещины и зеленеет — то ли ива плакучая, то ли провинциальная поэзия конца двадцатого столетия”…
Важно подчеркнуть, что эта плакучая и искривлено вцепившаяся в обочину лирика читается не с жалостью, а с жадностью. Она ставит проклятые вопросы нашей яви (отвечать на них — не ее функция) куда честнее и достовернее, нежели асимметрично подстриженные кусты регулярных аллей.
Книга замечательно иллюстрирована (более того — она одновременно с антологией являет собою альбом фотохудожника Олега Шкляревского): старая лодка у причала, соленые огурцы в кадке, низка окуней… на бухгалтерских счетах сидит стрекоза… парень у колодца пьет взахлеб из ведра… путник с бидоном спит на лавке… дед развалился в телеге… бабки торгуют яблоками в корзинках… девочка с книгой на корточках… медные трубы заштатного оркестра… собака, привстав на задних лапах, смотрит с улицы в окно… И удивительный кадр: лица не видно — лишь пиджак допотопного кроя с орденами, а через плечо — нитки с сушеными грибами… Ни пафоса, ни дидактики, ни очевидного сюра. Давно замечено, что серьезное искусство фотографии сродни лирической поэзии: гуляют светотени по остановленному мгновенью, в будних деталях — мироздание, вещность как вечность. Мастер и назвал все это “Провинциальная фотопоэма”. Цепочка снимков неназойливо восполняет почти полное отсутствие в собранных стихах бытовизма, персонажности, передвижничества… Соседство, собратство двух стихий, которым вместе очень грустно и очень отрадно.
А в целом, к этой необычной антологии подошел бы эпиграф из уже окликнутого нами Пастернака:
Там он жизни небывалой Невообразимый ход Языком провинциала В строй и ясность приведёт, —
то-то же, именно так читатель может обрести и строй, и ясность, невообразимость — сохранивши.
Татьяна Бек